412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Гладков » Дневник » Текст книги (страница 16)
Дневник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:48

Текст книги "Дневник"


Автор книги: Александр Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)

4 нояб. (продолжение). Юре кто-то дал 4 номера журнала «Шпигель» с восп[оминаниями] Светланы Сталиной. Мы с М.[80] не читаем по-немецки и смогли только рассмотреть фото. Журнал бойкий и читабельный. В одном из номеров рецензия на книги Гинзбург и Шаламова с их фото.

По словам Юры, награждение писателей орденами и самонаграждение партинструкторов воспринято иронически. Это настолько явно – неприличный список «послушных», что конфузно быть в нем.

Он как-то пил с Твардовским. Тот, пьяный, ему сказал, что вот иногда он ночью просыпается и думает, что уже больше нет сил терпеть все цензурные притеснения и издевательства и хочется послать все это по матери и уйти, но когда он вспоминает, как какие-нибудь провинциальные подписчики ждут очередную книжку журнала, он понимает, что его долг оставаться в редакции до конца: «Сам не уйду, меня оттуда только вынесут»…

Он взял три рассказа Юры для № 12-го, хотя один из них ему не понравился.

Юра начал писать роман о 32-м годе, но без всяких надежд. <…>

Будто бы Юра был в списке-проэкте на награждения, но потом его вычеркнули.

М. рассказывал, что на днях отправлено в ЦК очень красноречивое письмо за ста подписями детей репрессированных партработников с протестом против возрождения культа Сталина. Но Юра ничего не знал о таком письме. Среди подписавших Соня Радек[81] и Петя Якир[82]. У Пети Якира дела неважны: он спивается, не работает над собой, его могут выгнать из института, так как он не написал диссертации. <…>

Папе Римскому вырезали предстательную железу. В самом деле, зачем Папе Римскому предстательная железа?

5 нояб. Открытка от сотрудницы ЦГАЛИ И. П. Сиротинской[83], которая мне уже не раз писала: «<…> Надеемся, что Вы не забудете о ЦГАЛИ, который желает видеть Вас своим фондообразователем»… Я знаю в ЦГАЛИ еще одну славную девицу, но забыл, как ее зовут[84]. <…>

Все эти дни не топил. Стоит ровная нехолодная погода – днем 9-10 градусов тепла. В комнате моей без топки 14–15, а вечерами, когда горят лампы и кипит чайник, – все 17. Днем сквозит солнце.

И это притом, что у меня гнилые, дырявые рамы, стекло отстало, вообще нет нескольких стекол в первых рамах. И двери неплотно прилегают к полам. И всюду щели и дырки. Дому всего 30 лет, но он давно не ремонтировался.

6 нояб. Письма от Л. К. Чуковской в ответ на мое с оценкой ее глав биографии Герцена в «Прометее». Пишет, что если найдутся силы, хочет [слово вставлено шариковой ручкой] написать маленькую книжку «Последние годы Герцена». Всякие милые слова. <…>

Сегодня в 9 часов 50 минут еду в Ленинград на неделю, не больше. Когда вернусь, придется наверно уже регулярно топить.

Слышал в эти дни голоса выступавших наших вождей. Интеллигентная манера речи у одного Косыгина.

Еду с 14 рублями в кармане, но с обратным билетом.

7 нояб. <…> Смотрел здесь по телевизору «Октябрь» Эйзенштейна. По исторической концепции это ничтожно и мелко, а по стилистике и композиции старомодно в худшем смысле слова, т. е. не как старомоден Тургенев, а как старомоден, допустим, Пшибышевский. Ничего нет хуже вчерашнего авангардизма, выродившегося не [вписано в машинопись от руки шариковой ручкой] в большой стиль, а оставшегося навеки в коротких штанишках.

8 нояб. Целый день сидим дома. <…>

Здесь неплохо, но что делать – я не создан для блаженства… <…>

9 окт. Снова об «Октябре».

Историческая концепция фильма на уровне Окон Роста[85] <…> Композиция кадров нарочита по ракурсам. <…> Монтаж? Он спешит везде, где должны быть люди и их поступки и задерживается, тянется, назойливо и монотонно повсюду, где идет утомительная игра вещей или неких механических процессов. Вероятно это должно восхитить последователей школы Натали Саррот, но мне это кажется слишком упрощенным. Я вижу в этом лично присущую Эйзенштейну беспомощность в обращении с актерами, так выявившуюся в его дальнейших фильмах, где актеры у него играют, как в опере. [единственный шедевр, который АКГ признает, – «Потемкин»]

10 нояб. <…> Праздники прошли, но цвет будней еще не определился. Можно уже правда сказать, что юбилей прошел без имени Сталина: во всяком случае с его минимальным упоминанием и то не сверху, а от разных доброхотов снизу.

[звонил Дару и Л. Гинзбург, которые собираются приехать в Комарово] <…>

Перечитал здесь «Траву забвения» Катаева и мне захотелось написать об этой талантливой и странной вещи и о «Святом колодце». «Вопросы литературы» собираются дискуссировать о них, но я наверно опоздал. <…>

Скоро пресса приобретет нормальный вид и меня где нибудь раздраконят за мой фильм.

Заставил себя написать нейтральное письмо Леве, но вряд ли возможно вернуть прежние отношения.

11 нояб. Отправил, наконец, в ЖЗЛ верстку моей статьи о Моруа. Долго же я с ней провозился! <…>

Пробовал работать, но мне здесь трудно сосредоточиться: в ушах все время вся жизнь квартиры.

В холодной Загорянке, где мне нечего есть[,] мне работается лучше, т. е. спокойнее.

Недоволен собой.

12 нояб. <…> Уже с утра ужасно захотелось пойти в гости. Звоню Д. Я. [Дару]. Им дали на сутки «В круге первом» и они читают: отнимать время нельзя. Звоню Яше Гордину[86]; он зовет завтра, а нынче занят.

13 нояб. Ночью снова объяснения, на которые я не иду, и все кончается взрывом чувственности.

Утром еду на вокзал и в Литфонд. <…>

В Лавке писателей встречаю В. Н. Орлова. Он настроен пессимистически относительно выпуска и Мандельштама и «Поэты ХХ века» и своей книги статей. Говорит, что местные инстанции отказали ему в его книге дать визу на печатанье и собирается в Москву хлопотать. <…>

Ночью еду, а до этого приглашен с Эммой к Лидии Яковлевне. От нее, взяв с собой чемодан, и поеду.

Мне кажется, я соскучился по Комарову. <…>

14 нояб. [накануне приехал из Ленинграда в Загорянку, перед отъездом встречался с Л. Гинзбург]

Л. Я. вчера вечером была мила. Она продолжает писать прозу и собирается подарить мне экземпляр, когда перепечатает набело. <…>

Рассказ о деле так называемых «христианских социалистов». В этой компании множество оттенков: от либерального до антисемитского. Их положение отягчено открывшейся связью с какой-то эмигрантской организацией в Зап. Германии, что пахнет «изменой родине» и расстрелом. Литераторов нет, кроме одного младшего научного сотрудника из Пушкинского дома.

16 нояб. Умер В. В. Шкваркин[87]. Он уже более 20 лет назад совсем спился, а потом почти сошел с ума и давно никуда не показывался. Однажды в 40-х годах я тащил [его] совершенно пьяного домой в Пименовский переулок. Его хвалили и бранили не в меру. Он был хороший драматург-ремесленник, знавший вкусы зрителя, но не художник. Но не подлец и не выжига и не рвач, а это уже много. <…>

В этот вечер решилась судьба «Пугачева» в Театре на Таганке, который разрешен, но без интермедий Эрдмана. Подлое выступление Александры Есениной[88].

18 нояб. [АКГ отмечает первые появившиеся рецензии на свой фильм «Зеленая карета»] <…> Главная ругань видимо еще впереди: журнал «Искусство кино», где сидит мой «друг» Варшавский[89]

Смелков[90] бранит фильм так[,] как я и ждал: за «псевдо-романтический штамп». <…>

Хлоплянкина[91] написала в общем верно. Ее рецензия называется: «Водевиль с печальным концом» – таким образом она подметила главный стилевой прием сценария. И еще она заметила связь с «Д. давно». <…>

На верхнюю терассу влетела серенькая с желтой грудкой птичка. Окна и форточка были разумеется закрыты. Оказалось, что она пробралась через выбитую планку обшивки. Я открыл форточку и она улетела.

19 нояб.

Мелкий снег. Холодает.

Годовщина смерти мамы. 5 лет.

Не спится. Горькие мысли[92].

В этом году папка с дневниковыми записями толще, чем в прошлые годы. Это вероятно потому, что собственно работал я не так много, а писать приучил себя регулярно, вот и отыгрывался на дневнике.

20 нояб. <…> [Бибиси передало «театрализованную стенограмму» с процесса С. и Д.]

Недавно передавали также о поездке жены Даниэля с сыном к нему на свиданье в Потьминский лагерь. <…> Прослушал больше половины передачи о процессе Синявского и Даниэля «Первая свобода». Со многим я уже был знаком по рассказам. И снова мне Даниэль симпатичнее своего коллеги своей прямизной и ясностью позиций. Стенограмма ходила по рукам, но не попалась мне. Убийственны тексты судей и прокурора – поразительно низкий уровень.

25 нояб. Был в городе. В ВУАП пришла ведомость из Кинопроката. По ней выходит, что пока напечатано «Зеленой кареты» – 906 копий и мне причитается «потиражных» – 135 %, т. е. 8130 рублей.

<…> Короче, мне останется около 3000 руб. <…>

Е. С. Гинзбург просила Р. Медведева познакомить меня с ней. М. б. послезавтра пойдем с Юрой к ней. [это знакомство состоялось 26-го нояб.]

26 нояб. <…> Обед в ССП, потом у Юры. Туда приходит Медведев. Едем все к Е. С. Гинзбург. <…>

27 нояб. Вчера целый день[93] читал рук-сь Медведева. Есть пробелы, проскоки, кое-где поверхность, но все в целом – верно. Новые факты интереснейшие и красноречивые. <…>

1 дек. Деньги пришли. Еду в сберкассу на Арбатскую площадь и кладу полторы тысячи рублей.

Обедаю в ЦДЛ и возвращаюсь в холодную дачу.

5 дек. Два дня подряд праздник. В городе закрыты магазины <…> Третьего дня в субботу был на ул. Грицевец, кажется, впервые после лета. Трудный разговор[94]. <…>

7 дек. Отвожу к Б. рукопись, потом у Н. П. Смирнова, затем у Юры. <…>

Еду к Шаламову за книжкой о Фрунзе[95]. Телефонное знакомство с Галиной Александровной Воронской[96]. Уговаривается увидеться.

В ЦДЛ обед с Юрой, Арбузовым и англичанкой – его переводчицей <…> Он окончательно стал человеком театра, а не литературы. Мал и узок круг его интересов. Отношения внешне дружественные, но даже без элементарного «когда увидимся?» Арбузов рекомендует меня как «самого большого в Москве чудака».

Вечером у Н. Я. Мандельштам. Она нездорова и скучна. Говорит, что написала комментарий к стихам О. Э. Потом приходят молодые Векслеры, ученые молодые люди. Я привез коробку шекол. конфет и яблок. <…>

Возвращаюсь в промерзшую дачу ночью.

Давно я уже не заживался так долго зимой в Загорянке.

8 дек. <…> Еду к Воронской на Б. Филевскую улицу. Она похожа на отца. 20 лет на Колыме. Ее муж, тоже сидевший много лет, типичный старый «придурок»[97]. Он сидел с 36 года. Сейчас на партпенсии. Две дочери. Оба знают Вальку Португалова. Воронскую тоже посадила Екатерина Шевелева, заслуженная стукачка и провокаторша, сейчас подвизающаяся в движении демократических женщин. Г. А. рассказывает о Фрунзе и об отце. Он был арестован 1 февраля 37 года и погиб неизвестно как. Дело его потеряно. Книга о Гоголе была уничтожена, так как находилась на выходе в конце 1934 года, когда убили Кирова и начались репрессии. До сих пор нашлось 3 истрепанных и бракованных экземпляра: у меня 4-й, в хорошей сохранности. Самое удивительное, что я не знаю, забыл, где я его достал. В последние годы Воронский много написал и в том числе последнюю часть мемуаров «За живой и мертвой водой», которая называлась «Тетради особого назначения» и доходила до революции. Было еще много статей и рассказов и все это было уничтожено в тюрьме. О том, как Вор-ий основал журнал «Локаф», а его не утвердили редактором. После первого ареста в 29 году В-ий отошел от политической деятельности и помимо перевальцев мало с кем встречался. После него арестовали его жену и потом Г. А. У нее есть картотека упоминаний о нем и все его книги.

Сижу у них часа три и еду поздно вечером на дачу. Подарил ей том «Литер. портретов»[98].

9 дек. Вечером у Левы с Сарновым. Остаюсь ночевать. Споры о Балтере: вернется ли он к жене и пр. Сарнов показался шире и умнее чем прежде: видимо он меняется к лучшему.

10 дек. День на даче. Забиваю двери и укладываюсь. Багажа до черта. Один «Мейерхольд» занимает целый чемодан. <…>

Последний раз в этом году ночую в Загорянке.

Заграничное радио передает, что в Москве начинается новый «литературный процесс»: А. Гинзбург, Ю. Галансков, Добровольский и какая-то Вера Локшина. Я ничего не читал из произведений этих молодых людей: кажется, они бездарны, не видел также ни разу пресловутого журнала «Феникс», о котором столько передают Бибиси и Голос Америки[99]. <…>

11 дек. <…> Забыл записать о неблагоприятном отзыве об Евгении Семеновне Гинзбург Галины Воронской. Это первый плохой отзыв о ней, но со стороны солагерницы. Правда, она оговаривается, что это не имеет отношения к политике, т. е. это не по линии лагерного доносительства. Она не хочет говорить, в чем дело, но замечает, что Е. С. принадлежит к числу людей, которые везде и всегда умеют жить… <…>

Туманные слухи об обысках в поисках самоиздатовских рукописей в писательском доме на Аэропортовской и вновь слухи о скором уходе в отставку Косыгина. О нем жалеют.

12 дек. Утром встречаю Эмму и везу ее к Гариным. <…> Уезжаю со «Стрелой», один в мягком вагоне. <…> Эмма выезжает с поездом в ноль сорок и я буду ждать ее с такси на вокзале в Ленинграде.

16 дек. Вчера у Дара с Пановой. Ее катают по квартире на кресле с колесиками. Все это довольно печально. Домашние устали с ней: Д. Я. выглядит измученным.

Они прочли «В круге первом» и в восторге. В. Ф. говорит мне – Вы были правы… <…>

Послал письмо Р. Медведеву о его рукописи в пол – листа (через Юру Трифонова, пч не знаю адреса Медведева).

18 дек. <…> Читаю страннейшую, но местами неглупую книгу Вл. Крымова (эмигранта) «Голоса горной пещеры», вышедшую в прошлом году в Буйенос-Айресе небольшим тиражем. Это своего рода издательский уникум. Н. П. С[мирнов] получил ее по почте от самого автора. <…>

А в общем – русский оригинал старого покроя.

25 дек. Сегодня вернулся из Москвы, где пробыл 4 дня. <…>

Лева все 4 дня был выпивши по случаю разных компаний с вечеринками, а перед моим отъездом, совсем пьяный, болтал о самоубийстве. Безволие его поразительно. Ему посчастливилось устроить себе почти идеальные условия для работы, но он по-прежнему ни черта не делает. Но говорить ему об этом не стану: только обижу, а толку не будет. <…>

Еще 21-го мне сказал по телефону Борщаговский, что в «Нов. мире» пошел в набор «Раковый корпус» и будет из него отрывок в «Лит. газете». Потом стали говорить, что это идет по приказу свыше для «легализации» Солженицына. По Москве ходят его две коротких вещицы: «Молитва» и «Письмо саратовским студентам», очень для него характерные, высокомерно-фанатичные.

Лева ничего не знал о событиях с «Раковым корпусом» в «Нов. мире» – видно ему в редакции ничего такого не говорят.

27 дек. Вчера отпраздновали день рождения Эммы. Не знаю, как гостям, а мне было тягостно и скучно. Из ее товарищей актеров был мил и забавен только Стрежельчик[100]. Остальные – в разной степени – противно пьяны. Мат. Похабщина. Бррр… <…>

Письма от Яши Гордина, Р. А. Медведева (который согласен со всеми моими замечаниями по его рукописи).

28 дек. <…> Ночью в поезде, возвращаясь из Москвы, читал толстый том только что вышедшей переписки Фадеева[101]. Прокомментированы письма слабо, подобраны, конечно, одиозно и ограничено, предисловие бездарно, но все же правда характера просвечивает и особенно психологически интересно страстное любопытство и внимание стареющего и теряющего почву под ногами Фадеева к друзьям ранней юности и пожилой женщине, в которую он был влюблен 30 с лишним лет назад. Это любопытный психологический феномен – сам тема для романа.

31 дек. 1967. Еще один год и в общем, надо прямо смотреть в глаза фактам, довольно бесплодный.

Шесть глав книги, 2 листа «Горе уму» и бесконечное кол-во набросков, черновиков (да, еще две картины пьесы) плюс многословные дневники – это все. «Товарной» продукции, таким образом, выдано всего около 10 листов. Может быть, что-нибудь забыл, но это существенно картину не изменит. Мало, мало…

<…> общее пониженное рабочее самочувствие из-за цензурных утеснений, предъюбилейного оглупления журналов и газет <…> продолжающегося все в больших масштабах разделения литературы на два несмешивающихся потока: зауряд-журнальная и книжная продукция и «самоиздат», делающийся все богаче и интереснее. <…> Следует добавить еще психологический шок от чтения романа «В круге первом» (мне известно, что это было не со мною одним).

И тем не менее…

Не отремонтировал дачу и не уладил всех вопросов с бытом. <…>

Что было хорошего в году? <…>

Новые знакомства: Рой Медведев, Е. С. Гинзбург. Еще больше дружу с Ц. И. Кин, Юрой Трифоновым, Гариными, Борщаговским, Л. Я. Гинзбург. Размолвка и известное охлаждение отношений с Левой. Меньше общался (по случайным причинам) с Н. Я. Мандельштам. Потеря – смерть И. Г. Эренбурга.

В мире – стабилизация тупика, власть инерции. Первые попытки наступления на «крамолу», но еще довольно слабые. Расширение противоречий между властью и интеллигенцией. <…> Итак – год инерции и тупиков. Это во всем.

1968 Вступительная заметка

1 марта 1968. <…> [1] Бросил все и лежу на кровати и читаю. Собственно, это всегда в жизни у меня самые

счастливые минуты – когда читаю хорошую книгу в первый раз. Что с этим может сравниться? Ничто! [2]

Александр Константинович Гладков (1912–1976) – драматург, сценарист, литературный критик, известный в свое время мемуарами о Мейерхольде и Пастернаке, которые ходили в рукописях, в сам– и тамиздате. И это помимо популярной комедии «Давным-давно» (1940–1941) и снятого по ней еще через два десятка лет не менее популярного фильма «Гусарская баллада». А потом, уже в середине 1970-х, незадолго до своей смерти, автор достигнет, наверное, самого пика своей известности. Показателем этого, как он сам иронически заметит, будет то, что его начнут даже путать с – гораздо более знаменитым – пролетарским писателем-однофамильцем Федором Гладковым[3]:

«2 нояб. 1974. <…> Вчера в Вечерке в хронике сообщается о премьере телефильма "Цемент“ по роману А. Гладкова. Когда-то делалась часто противоположная ошибка – мои пьесы приписывались Ф. Гладкову».

Он напишет потом в дневнике, в 1970-м, размышляя о жанре этой своей единственно знаменитой пьесы:

«12 фев. <…>. Как-то промелькнула мысль: "Давным-давно“ – это первый "мюзикл“. Пьесу называли " героич < еской > комедией“, "историческим водевилем“ и т. п. – слово "мюзикл“ еще не существовало и сам жанр этот не был известен. Но это именно то, что теперь называют "мюзиклом“ на Западе, и что медленно и туго идет к нам».

В 1948 году Гладков был арестован «за хранение антисоветской литературы» и отправлен в Каргопольлаг. Освобожден в 1954 году…

Из текстов обширного литературного наследия Александра Гладкова наибольшую часть составляет то, что при жизни автора известно было только близким друзьям, – дневники, которые он вел почти полвека. Эти свои тексты Гладков не то чтобы скрывал, но берег как зеницу ока, никому из чужих никогда не показывая. Он, конечно, не закапывал дневник в землю, как М. Пришвин. Даже в наиболее страшные годы все-таки попросту переправлял накопившиеся листы, тетрадки и блокнотики от греха подальше из центра Москвы, где жил на улице Грицевец (бывший ранее и теперь снова – Большой Знаменский переулок, неподалеку от Волхонки и Знаменки), к родителям на дачу, в Загорянку. Есть свидетельства того, что делал специальные выписки из дневника для своих друзей – например, для Льва Левицкого или Бориса Слуцкого.[4] Ну а год дневника особый, 1937-й, как будто давал читать целиком своей приятельнице и соседке по квартире на Аэропорте Цецилии Кин (уже в 1970-е). И весь этот многотомный труд потом, в более спокойные годы, разбирал, сортировал, перерабатывал, печатал на машинке, сшивал, подбирая по датам и темам. В его архиве, хранящемся в РГАЛИ, все годы до 1960-х представлены в двух видах – в записных книжках, которые, конечно же, заполнены от руки, и уже в машинописном виде – вот это уже собственно дневники. Позднее стал печатать дневник сразу на машинке.

Гладков, хоть и откровенно считал себя, так и называя в дневнике, букой, одиночкой, отшельником, да чуть ли не мизантропом, но на самом деле был человек чрезвычайно общительный, душа компании, любивший комфорт, женскую заботу и по-театральному легко и открыто водивший знакомство с сотней людей вокруг. Но при этом был еще и большой скептик, особенно в вопросах, затрагивающих господствующее мнение, а главное – всегда умел сохранять чувство юмора. Отзывчивый собеседник, человек тонкий, остроумный, обидчивый и ранимый… При поверхностном знакомстве его можно было счесть несколько легкомысленным, порхающим с одного на другое, легко меняющим знакомства. Однако главное в нем, по-моему, – независимость и непредвзятость суждений.

Несмотря на явную симпатию и огромный человеческий интерес даже к таким своим современникам-звездам, светившим на тогдашнем небосклоне 1960-х, как Солженицын, Н. Я. Мандельштам, Эренбург, Шаламов, как бы наделенными каждый своей «сверхмощной гравитацией», в определенные моменты Гладков все-таки от каждого из них, своих собеседников и оппонентов, дистанцируется, фиксируя в дневнике нелицеприятно-критическое, трезвое, безусловно, интересное для потомков мнение о них и их текстах.

Так, например, еще до войны и во время нее Гладков сотрудничал с Александром Галичем, они вместе даже напишут пьесу, поставят ее – но тут их отношения непонятно почему испортятся[5], и Гладков уже только с неизменной неприязнью будет писать в дневнике о своем бывшем товарище и партнере (вполне возможно, что с неприязнью незаслуженной: но кто же проникнет во все тонкости души и сможет понять причины этого расхождения?). Не будет поначалу принимать всерьез Гладков и своего более молодого современника – Иосифа Бродского…

И даже о нежно любимом им и высоко ценимом Пастернаке – о его прозаическом тексте, романе «Доктор Живаго» – он позволит себе написать такое, что безоглядные почитатели поэта сочтут это просто предательством памяти мастера, объяснив для себя такую измену Гладкова тем, что он должно быть писал дневник «для органов» (что, конечно, нелепо) (см., например, его запись от 8 апреля 1968 г.):

«Страх. Арест, тюрьма, лагерь – нанесли А. К. травму, остались в его воображении, снах, бессоннице. Эти страницы Дневника – послание наверх, заявление в Компетентные Органы: А. К. решительно открещивается от близких людей, попавших в опалу, и торопится (на случай нового ареста, обыска) зафиксировать отчетливо: нет у него решительно ничего общего ни с ничтожным бардом Галичем, ни с осужденным неудачным романом Пастернака».[6]

Это нелепо хотя бы потому, что на самом деле Гладков дал оценку роману Пастернака вовсе не в дневнике, а в воспоминаниях о нем, в издании, вышедшем первоначально за границей и распространявшемся по знакомым в самиздате.[7]

А вот его декларативное «размежевание» с Солженицыным, уже после высылки последнего за границу:

«6 марта 1974. <…> "Г< олос > А < мерики >“ вечером передал подробности высылки С. <…>

Неверно говорить, как это делает кое-кто на Западе, что движение диссидентов осиротело после высылки С. По-моему, насколько я слышал, у С. мало было контактов даже с единомышленниками, а всех ему сочувствовавших и нельзя назвать таковыми. Вот я, например. Я ему сочувствую за его мужество и за ту часть программы, которая связана с разоблачением преступлений прошлого. Но мне кажутся дикими его планы переустройства советского общества и его религиозность, и многое другое вплоть до стилистики Августа четырнадцатого».

И вместе с тем дневник – те кст пр инципиально незавершенный, оставленный буквально на полпути, не доведенный до состояния литературного дневника, готового к печати. Скажем, свои любовные шашни, как он сам назовет этот жанр дневникового текста, важные прежде всего, конечно, себе самому (и никому больше), для чего-то, должно быть, нужные человеку – например, для фиксации тогдашних сиюминутных настроений, всплесков эмоций, чтобы можно было по ним восстановить общий контекст прошлого? – которые по-хорошему-то должны были быть (и наверняка будут) выкинуты из текста публикаторами, в дневнике Гладкова все же оставлены. По небрежности ли, или по неведению дня своей смерти? Возможно и то и другое. Но все тонкости взаимоотношений с людьми ума, искусства, живущими историей, политикой, литературой, должны быть полностью опубликованы, пусть с неотделимыми от них и ссорами, и обидами, и ошибками, и прочим, со всей «начинкой» и «подноготной» тогдашней жизненной конкретики.

В то же время его дневник фиксирует то, что скрыто от современников и что добывалось с помощью какой-то специальной техники заглядывания внутрь фактов (чтением между строк, разгадыванием слухов, но в основном – просто путем общения с нужными людьми, знатоками, экспертами в том или ином вопросе), и уже потому может представлять интерес для потомков. Например:

«20 сент. 1967. <…> Утреннее радио (америк.) сообщает, что Шостакович сломал ногу, упав в кювет, когда спасался на прогулке от машины. И еще одно автомобильное происшествие: Аджубей ехал пьяный на машине и сбил женщину с ребенком: женщина ранена, ребенок цел. Аджубей арестован.

Вот какую хронику уличных происшествий нам передают из-за рубежа».

Или такое:

«29 авг. 1974. <…> Московские корреспонденты по всем станциям сообщают, что вчера в Москве на Выставке Нар. Хозяйства был огромный пожар и сгорел павильон ФРГ на готовившейся к открытию выставке полимеров. Наши пресса и радио молчат».

То есть первым побуждением было занести в дневник те факты, что просто умалчиваются в официально-государственных средствах информации. Сейчас подобный поступок, наверное, может представлять интерес – для выявления тех тем, которые тогда вообще не имели шансов попасть в печать, и таких, что попадали уже в сильно деформированном относительно истины виде. Перед нами, конечно же, дневник не «обывателя», а «соревнователя» с официальной риторикой и пропагандой в доискании правды.

В частных разговорах с глазу на глаз человек может говорить одно, а в печать отдавать уже совсем другое. Гладков ощутимо сталкивается с этим на примере Эренбурга, как, по-видимому, и многие другие собеседники этого писателя-дипломата, хотя к самому Эренбургу как человеку он относился очень тепло. Однако все время пытается объяснить себе этот феномен, найти этому раздвоению какое-то объяснение:

«2 июля 1964. <…> Прочитал тут в две ночи в гранках журнала последнюю часть "Люди, годы, жизнь“ Эренбурга. Общее впечатление – разочарование. В конце книга не поднимается, а как-то падает. Все сбивчиво и мелковато. <…> Вспоминаю рассказы И. Г. о годах, описанных в этой части мемуаров: он говорил о них ярче, острее, чем написал. Многое просто опущено. Возникает ощущение, что автор думает одно, а пишет другое».

Из-за этого чуть позже, всего через неделю, 11 июля, он даже назовет Эренбурга обидно и хлестко шамкающим слащавым старичком. Однако, с другой стороны, он и дальше будет при встречах вживую откровенно восхищаться им, например после вечера памяти О. Мандельштама – всего через год, 13 мая 1965-го, записывая свои впечатления так:

«Он говорит умно, сдержанно и точно на той крайней границе между цензурным и нецензурным, которую он чувствует как никто».

Но вот и в посмертных публикациях Эренбурга его откровенно будет огорчать явная «неискренность» автора, которому при жизни, в личном контакте, он привык верить безоговорочно:

«21 сент. 1973. <…> В последнем номере "Вопросов литературы“ напечатана подборка писем И. Г. Эренбурга, начиная от юношеских писем Брюсову. Сам И. Г. не считал себя любителем эпистолярного жанра и однажды сказал мне, что от него писем останется мало. Мне эти письма не слишком понравились, м< ожет > б< ыть > потому, что я сразу наткнулся на нежное письмо к Фадееву, а я не раз слышал уничтожающие отзывы о нем. Эта явная неискренность меня огорчила и остальное я читал в полглаза. Человечнее других письма к Цветаевой».

И все-таки замечательны непредвзятость Гладкова, готовность видеть человека каким-то стереоскопическим зрением, в полном величии и «со всем говном» одновременно:

«1 сент. 1974. <…> Сегодня в "Правде“ очередная порция стихов Евтушенко на международные темы. Все очень плохо. А в "Футболе-Хоккее“ в двух номерах его талантливая статья о проблемах футбола. Способный и живой малый, но и он вянет, когда выполняет партийное задание».

Иногда в дневник попадают какие-то совершенно неожиданные характеристики людей, вот как Твардовского:

«21 дек. 1971. <…> У Твардовского было бабье, какое-то непропеченное лицо, но иногда выразительное».

В мемуарах А. П. Мацкина Гладков кратко охарактеризован так:

«Борьбы с государственной идеологией он не вел и относился к ней более чем прохладно. <…> Он не раз говорил: "Я живу под их пятой, но в другом измерении: я сам по себе, они сами по себе“. Я называл такую политику нейтрализмом, хотя это неточно: Гладков упрямо шел против волны, сохраняя внутреннюю свободу и расплачиваясь за нее дорогой ценой».[8]

Варлам Шаламов, гладковский знакомый последних десятилетий, с 1961 года, – закоренелый лагерный волк-одиночка, человек крайностей, в своем саморазрушении уже под конец жизни, к сожалению, как некий космический объект, так сказать, уже «вышедший за пределы тяготения» наблюдаемой вселенной, – был, тем не менее, как собеседник Гладкову почти до конца интересен. И характерно совпадение Шаламова с Гладковым в требовании документальности текста, в воспроизведении реального в «мемуарном» тексте:

«Нужно и можно написать рассказ, неотличимый от документа, от мемуара.

А в более высоком, в более важном смысле любой рассказ всегда документ – документ об авторе…» (В. Шаламов. О прозе // Собрание сочинений. В 4 т. М., 1998. Т. 4).

Шаламов и Гладков близки в тяготении к тому, что называется сейчас модным словом «нон-фикшн», оба его попробовали и – оба в нем преуспели, но в несколько разных жанрах, так сказать, или в разных весовых категориях. Основные мемуарные тексты Гладкова – и о Пастернаке, и о Мейерхольде, так же как основные тексты «Колымских рассказов» Шаламова, – не печатались на родине при жизни, а распространялись рукописно, в самиздате. Но у Гладкова было величайшее и наверняка постоянно греющее душу признание читателей его рукописей, позже напечатанных за границей, а затем и на родине, хотя изданных и не полностью. У Шаламова ничего подобного не было: полного признания на родине не получилось, а признаний в самиздате и в тамиздате ему было явно недостаточно. Вернее, конечно, признание тоже было, и даже очень яркое, но он сам от него в известной мере отрекся. Ноша автора самиздатского (или правильнее, как тогда писали, «самоиздатного»?) оказалась для него слишком велика, глыба столь угловата, неподъемна, да к тому же его собственное отрицание всей предыдущей литературы, созданной «прогрессивным человечеством», как он выражался, столь радикально, что груз просто обрушился и автора погреб под собой… Поэтому и общение с ним Гладкова в последние десять лет (1967–1976) становится все реже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю