Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Глава XV
Во имя родины и долга
Горбатов шагал по дороге один, напряженно вглядываясь и слушая. Притаившись в вершинах, молчал выжидающий ветер… Неожиданно вырос из-под снега межевой столб, и его тень – серая, длинная – пугала сходством с человеком, лежащим поперек дороги.
От знойки углежогов прошел он не более километра. Через сотню сажен будет сто девятая делянка, вырубленная с месяц тому назад. Шел он быстро, с чуткой осторожностью оглядывая знакомые места. А вот и она – сто девятая: здесь проводил он собрание лесорубов, здесь родилась бригада Семена Коробова… Заснеженные поленницы дров и темно-зеленые кучи там, где лежали собранные еловые сучья, и вся делянка чем-то напомнила ему холодный цех инструменталки ночью: ни одного человека, кругом тишина, а где-то по домам отдыхает первая и вторая смена. Цех спит, поджидая утра…
Вдруг голос:
– Горбатов! Горбатов! – Секунда полной тишины и молчания. Эхо тенькнуло, как разбитое стекло. – Это вы? – спрашивал кто-то. Самого человека пока не было видно.
Горбатов вздрогнул, задержался на сделанном шаге и, пригнувшись, напряженно глядел вперед, где грудился молодой ельник у дороги. Прямо в лицо ему била желтым светом луна. Невдалеке от себя он разглядел две серые, выросшие вдруг человеческие фигуры – один спереди, другой сзади… Грозила беда. Мысли, ознобляющие до костей, беспорядочно метались. Двое бесстрашно бежали от ельника к кустам дороги, бежали с разных сторон, расстояние до Горбатова быстро уменьшалось.
– Самоквасов! – крикнул он не своим голосом, вглядевшись в смутное, неопределенное лицо, закрытое бородой и тенью.
– К-какой т-тебе Самоквасов… – Это крикнул тот, что в большой заячьей шапке.
Ухо поймало странную растянутость звуков, словно говоривший хотел сделать как можно больше шагов, произнося их. Слова с вздвоенными звуками делали Пронькину речь нелегко узнаваемой. Но Горбатов узнал сразу и отшатнулся. Столб лунного света ударил ему в лицо, глаза поймали желтый обломок луны, и на несколько секунд он потерял обоих из виду. Время остановилось, уши потеряли способность слышать… Потом он увидел их снова. Стало жутко, и не оттого, что к нему приближаются, бегут двое и каждый держит что-то в руках, а оттого, что вдруг зашумела в ушах будто метелица, стужей охватило грудь и в лихорадке застучали зубы. Усилием воли, которую надломила растерянность, он вырвался из этого остолбенения… Стиснув зубы и кулаки, он отскочил с дороги в сугроб и приготовился…
– Здорова! – прогремел густой отчаянный голос, словно ударили кувалдой по листу железа, и в тот же момент на дорогу выскочил первый – широкогрудый, в войлочной шапке, рыжебородый. На освещенном сбоку лице казалась перекошенной челюсть, глазные ямы чернели, как у черепа… Это был Самоквасов с ружьем Вершинина в руках.
– О-о, гады! – скрипнул зубами Горбатов и, выхватив наган, рванулся врагу навстречу.
Другой – в белой шапке – по-волчиному прыгнул из кустов, очевидно улучив удобную для себя долю минуты. Горбатов оглянулся… Теперь они все трое стояли на дороге, и он – Горбатов между ними… Провалился куда-то испуг, затих в ушах ветер… Заслышав торопливый хруст приближающихся сзади шагов, он понял, вернее почувствовал, что бородатый ближе, что он бежит, и если он – Горбатов – промедлит хоть одну секунду, тот выстрелит ему в затылок… Круто повернувшись навстречу бегущему, он поймал на мушку рыжую бороду и… выстрелил… Но выпустил из виду того, кто поспешно настигал его сзади. А тот подскочил сбоку, взмахнул топором, крякнул…
Над лесом раскололось небо… Острые тяжелые глыбы начали падать на голову, под их тяжестью подломились колени, согнулась спина, и не было мыслей, кроме одной:
«Нельзя падать… нельзя…»
В ответ кто-то промычал, или так показалось только:
– Тебя мне и надо было… Теперь – сквитались!..
А кто-то рядом – другой – громко стонал, ползал по дороге, выл, плакал, в жестокой, неотмщенной злобе проклиная мир. Потом умолк он, этот пристреленный враг…
Снова вернулась мысль: «Нельзя падать… какой, однако, горячий снег». Он протянул вперед пальцы, шаря что-то по ледяной колее. Кругом загорелись огни – красные, зеленые, багрово-черные, голубые… Качаясь в них, плавает, тонет обломок луны. Рука нашла в снегу и придавила найденный наган, но не было силы поднять его… И будто не своим ухом услышано было такое: в горстях хрустит горячий снег и ерзают по снежным комьям колени…
Потемнела ликом луна… в наступающей могильной тьме шумели леса, как половодье, и в этом шуме, где-то вверху, над головой, алым знаменем развернулось в полнеба облако и прозвучала жизнь, живая, огромная, неповторимая… В багряном отсвете заката, поверх косматых елей, увидел он еще: словно две раскрытые белые чаши с неровными краями проступили на миг и тут же скрылись в тумане рога лося…
Последним его видением, которое ярко запечатлели потухающие глаза, было что-то маленькое, снежно-пушистое… оно катышком катилось по темной кромке леса, потом упало на землю… Теперь оно начинало расти, приобретать какие-то живые, но смутные, неопределенные очертания. Оно выросло до размеров маленького человечка, закутанного в пальто и пуховую шаль… В нем узнал он свое близкое, необыкновенно влекущее, дорогое; оно заставило его неотрывно глядеть, не смыкая тяжелых век… И вот оно ожило, зашевелилось, пошло к нему… Это не оно, а она… Катя… В белом, с оборками платьице она шла к нему, прямо шагая по синему снегу и вдруг, уронив с плеч серое облачко шали, прошла мимо…
Чтобы остановить ее, позвать к себе, он остатком сил свернул свои мышцы в клубок и, сделав нечеловеческое усилие, повернулся со стоном на другой бок. Открыл глаза… и сквозь густое, ползущее облако опять увидел ее… она стояла теперь совсем близко, рядом… протянуть вот руку – и она схватит ее своими маленькими теплыми пальцами… Но рука уже перестала слушаться, перестала жить… В зеленой лужице хвои тонут Катины валенки – и молчаливо-счастливая, она улыбается, радуясь тому, что нашла отца и что в белом подоле у ней так много еловых шишек…
Глава XVI
Расплата
Уже на исходе была эта ночь, полная тревог и пугающих призраков, которые мерещились Арише. Устав от пережитых волнений, она прилегла на постель и, не желая того сама, быстро заснула.
Но был краток ее сон: громко и дробно застучали в дверь… Это возвращался, конечно, Петр – усталый, проголодавшийся, и следовало подогреть чайник. В окнах едва приметна бледная полоса рассвета… В дверь постучали опять. В ночной сорочке и тапочках на босую ногу Ариша подбежала отпереть ему – и вдруг, всплеснув руками и отшатнувшись, ахнула: перед ней, ступив через порог, очутился чумазый незнакомец с красноватыми, воспаленными глазами, в черном полушубке, разорванном на плече. Она мгновенно скрылась в другую комнату, готовая кричать от испуга.
– Извините, пришел не вовремя, – вполголоса, почти строго произнес чужой. – Через часик зайдите… зайдите к мужу: с ним – плохо, очень плохо.
– С Петром Николаичем? – бледнея, спросила она.
– Нет, не с Вершининым, а с вашим мужем, – повторил он еще более сурово.
Только тут, по голосу, она узнала Бережнова. Пораженная громовой вестью, обмерла, ожидая, что скажет дальше.
– Безнадежно дело или нет – не знаю, – продолжал он, – но обстоятельство весьма серьезное. – И, не глядя на нее, показал рукою себе на голову: – Висок… губительная, роковая неосторожность… – И поторопился уйти, уступая дорогу самим событиям…
А они уже накатывались на нее, точно обвал скалы, и в этой теснине ей некуда стало бежать, чтобы найти спасенье… Одеваясь, она металась по комнате, искала, швыряла вещи, в которые нужно было одеть себя, путалась в них, безумно спеша, – потому что там, внизу, истошным криком кто-то звал ее: плакала ее мать, и тут же детский перепуганный, спросонья, плач вонзился ей в сердце…
Ариша, не помня себя, выбежала в коридор, но тьма и приступ ледяного страха остановили ее на лестнице… Она вернулась опять в комнату, подбежала к окну… Там, у крыльца, стояла чья-то подвода, и люди грудились вокруг саней…
«А что, если Авдей солгал?» – блеснула вдруг мысль, и точно электрическим током ударило ей в голову. Изумление, близкое к догадке, охватило ее. Не зная, как быть, что делать, она в оцепенении глядела на дверь, но выйти стало страшно… Что встретит она там, в прежней своей квартире?.. Вот она входит… Он лежит, вытянувшись на кровати… мертвенное лицо, кровавое пятно на виске… запавшие глаза полны укора и ненависти, глядят на нее в упор… Узнав ее, он отворачивается и еле слышно говорит: «Уйди, уйди от меня…» И все слышат этот последний его шепот. Его запомнят навек люди… Да, ее можно презирать, ненавидеть… К ней, после ее ухода от Алексея, то утром, то перед сумерками прибегала три дня подряд Катя, не постигая совершившейся беды. И что же?.. Приласкает девочку, поиграет недолго и через силу… а не позднее как через час Катя робко и печально уходила, не получив того, что приманило ее к родной матери. И всякий раз, задерживаясь на лестнице, махала рукой: «Я приду к тебе, мамочка… а ты не скучай»… И мать отпускала ее!..
– Какая ты мать! – кричала Ариша на себя беззвучно, и сердце разрывалось в ней на части, кровоточило…
Едва держась на ногах, она с обостренной, болезненной чуткостью прислушивалась к тому, что происходило внизу… Мужские голоса – Бережнова, потом – Сотина (очевидно, возвратился из Сурени сегодня ночью) звучали неровно, неразборчиво, срываясь на низких нотах, – так успокаивают родных и маленьких детей в непоправимом несчастье, когда уже нечего больше сказать в утешенье…
На заре привезли Алексея во Вьяс… У крыльца стоял присмиревший Орленок, будто и ему понятна была людская беда, – все же держал его под уздцы углежог Кузьма, кашляя беспрестанно, а поодаль от подводы, на груде сложенных бревен сидел словно застывший Вершинин. Никто не спросил их, почему оставили там, на дороге, застреленного Самоквасова, зато спрашивали Кузьму и Бережнов и Сотин об Алексее, о всех обстоятельствах, которые произошли в лесу… Рассказывая обо всем, чему был сам свидетель, Кузьма произносил простые, страшные слова, не позабыв ни одной подробности.
Горели в избах ранние огни. Словно разыскивая кого-то, изредка перебегали широкую улицу люди, оглядываясь на двухэтажный щитковый дом…
Глухой одеревеневший голос Бережнова, появившегося на крыльце, раздался громче обычного, потому что все подавленно молчали.
– Беремте… поаккуратнее, – сказал он, не помня, что мертвым не нужна предосторожность живых.
И точно по сговору, подошли к саням Сотин, Семен Коробов, кузнец Полтанов, подняли Алексея, отяжелевшего, как камень, понесли на руках в дом, – несли близкие, друзья, люди одного с ним взлета, только судьбой счастливее, чем он… А Кузьма сел в порожние сани и погнал Орленка к конюшне.
Люди понемногу стали расходиться восвояси. Вершинин остался один… Будто в кошмарном сне, над которым не властен человек, он продолжал сидеть на обледенелых бревнах за углом дома, не решаясь ступить даже на крыльцо… Надо было идти куда-то, уйти от людей, от Ариши, от самого себя, а тело не повиновалось, налитое неодолимой тяжестью… Невольный сообщник преступления, он не смел, не имел права показаться на глаза Арише: «Что я скажу ей?» Даже Сотину, который, выйдя к нему, великодушно пригласил к себе: «Иди, полежи у меня», он не нашел, что ответить.
После Сотина вскоре к нему подошел другой и раздраженно, с уничтожающей силой проскрежетал над самой головой Вершинина:
– Э-эх ты, умная голова!.. «Помог», значит, в беде товарищу?.. Иди, «отдыхай» теперь, она ждет давно. – И человек (по голосу – кузнец Полтанов) оставил его, уходя медленно за угол дома.
Бездомным, как бродяга, отрешенным от людей почувствовал себя Вершинин… Мир глядел на него миллионами потухающих звезд, и они казались Вершинину холодными, ненавидящими глазами. Поджимая плечи, он будто подставлял голову и спину для законной, неминуемой расправы. Несколько минут спустя, когда возле дома никого из людей не осталось, он поднялся с глубоким вздохом и побрел куда-то, не разбирая пути…
Он шел улицей, на самый конец поселка, шел медленно, с трудом переставляя ноги, и всю дорогу со всех сторон завывал над ним ветер. Сквозь эти, физически ощутимые порывы ветра мерещились ему короткие, какие-то стреляющие звуки, будто в железный передок саней летят из-под копыт Орленка оледеневшие комья снега…
Вторично за эту ночь обступили его видения. Происшедшее в лесу у зноек вернулось опять к своему началу… После того как ушел Горбатов вослед беглецам, а Кузьма и Вершинин остались в землянке, ни один не знал, что делать… Очнулись оба лишь в ту минуту, когда вдали прогремел первый выстрел, оповестивший о засаде.
В одно мгновение переборов свои годы, старик легче, быстрей, чем Вершинин, добежал до подводы, отвязал от сосны Орленка и первым вскочил в сани, прихватив с собою топор – извечное мужицкое оружие. Не страшила его опасность, мороз и встречный ветер были нынче ему нипочем, – так и ехал Кузьма, стоя в санях, позабыв застегнуть свой ветхий шубнячок. Когда раскатывались и кренились набок сани, он держался за плечо Вершинина. Все кипело в старике отвагой и силой, которые вернулись к нему опять… Ярко вспыхнула в ту ночь его звезда, которой наступали сроки меркнуть…
Не сбавляя рыси на ухабах, Орленок нес их со скоростью поразительной, и скоро они наехали на то, очерченное смертью место… В сугроб отвернув лошадь, Кузьма выпрыгнул из саней, кинув вожжи лесоводу, а сам, нагибаясь, осмотрел в потемках оба трупа; он шарил голыми руками по дороге, но так и не нашел горбатовского нагана…
– А там что, в снегу? – в сторону указал Вершинин.
Кузьма полез сугробом и через минуту принес ружье, – Вершинин узнал свою шомполку, проданную когда-то Проньке Жигану… Пистон был цел, курок спущен, и Кузьма уже не выпустил ружья из рук, готовясь пустить в дело, если понадобится.
Выезжая опять на дорогу, он с какой-то злой, отчаянной силой стегнул кнутом жеребца, хотя нужды в том вовсе не имелось. Кузьма и сам скакал напропалую, чувствуя себя, наверно, так, как всадник в начале битвы… Но битвы не произошло: беглеца не настигли, – должно быть, уполз, в трущобу… Пришлось возвратиться назад. Кузьма явно жалел об этой несостоявшейся схватке, совсем не помышляя о том, чем могла бы для него кончиться она…
Продутую морозным ветром грудь уже покалывала острая боль, кашель душил его до слез, и только теперь он догадался застегнуть свой нагольный шубнячок, и больше не бил, а придерживал Орленка. Жеребец отфыркивался, заиндевелые бока его то вздувались, то западали. Он сам остановился у того места, где нужно было, и, когда положили Алексея в сани, пошел шагом.
Впереди лежала синяя зыбучая дорога, с обеих сторон теснила ее безмолвная, почти мертвая лесная рамень. Изредка, на раскатах, сани стукались о стволы сосен, на головы обрушивался с ветвей снег, и Вершинин, сидя на облучке с вожжами в руках, вздрагивал…
Он и сейчас, бесцельно бредя один по улице Вьяса, видел перед собою все ту же лесную дорогу… Кузьма, быстро откипев, с совершенным спокойствием, как умеет не всякий, поддерживал убитого, иногда поправляя его согнутую в локте, свисавшую из саней руку, являя собою пример мудрого бесстрашия. (Недаром он годов двенадцать тому назад сам выдолбил себе гроб и до сей поры хранит его в сарае, помня неминуемый срок.)
За всю дорогу ни одним словом не обмолвились они – молчание было сильнейшей потребностью в тот необыкновенный час… Вершинина мучило нестерпимое любопытство – оглянуться, посмотреть на Горбатова, но что-то властно сдерживало его.
– Коней-то… всех спасли ай нет? – уже перед Вьясом спросил Кузьма.
И в тон ему, точно отдаленное эхо, ответил лесовод:
– Нет… Динка да Тибет погибли… Одна переломила ногу, да еще две – с большими ожогами.
– Жаль… животинка – она полезная… А человек – тем паче: цены ему нет, ежели он трудящий да молодой к тому же…
Почти одновременно с ними вернулись во Вьяс и другие гонцы, потому что каждый из них проехал расстояние впятеро большее, нежели мог одолеть пеший беглец… И вот у самого крыльца Вершинин остановил Орленка; уже от конюшни за ними шли сюда люди и сразу обступили подводу… Не предвидя, чем кончатся объяснения, Вершинин начал рассказывать Бережнову, но тот, дослушав до половины, отошел от него к Кузьме… Никому больше не понадобился Вершинин, только кузнец Полтанов с горьким и дерзким словом подошел к нему, найдя за углом дома, где Вершинин одиноко сидел на бревнах… И может быть, именно после полтановских слов осталось в душе такое беспредельное опустошение, когда глух и безразличен ко всему бывает человек… И не все ли равно, куда теперь идти!..
В крайней избе, где когда-то, будто тысячу лет назад, жил он, едва заметный в окне теплился огонек. Совсем не в урочный час постучался в старые воротца Вершинин. Параня отперла ему и, кажется, ничуть не удивилась его странному посещению, словно с часу на час поджидала прежнего квартиранта. Бормоча невнятные слова о «неисповедимых путях господних, начертанных изначала», она пропустила его мимо себя и опять заперла сенцы. Уже войдя в избу, она упомянула о том, что беда не приходит одна, а следом ведет и другую…
– И не ждешь, где тебя смерть пристигнет… Ко всякому горю, ко всякой беде терпенье надо. – И говорила так, будто поучала Вершинина, сама горюя над чужим горем.
На столе под мешковиной лежал в решете хлеб, как и раньше. Параня отрезала большой ломоть, участливо совала ему в руку:
– Поешь… сытому человеку завсегда легче.
– Не надо… Я лягу, – только и сказал он.
Параня постелила что-то на полу, у самой стенки, где когда-то стояла его кровать. Он лег, одевшись своим полушубком, отяжелевшие веки слипались. Он скоро уснул – без сновидений, глубоким беспамятным сном…
– …Идите, вас требует Ариша…
– Меня?.. Кто? – спросонок переспросил он, не поверив своему слуху, и быстро приподнялся на постели.
– Велела идти… немедленно. – У порога стояла жена Сотина и, немного хмурясь, плотно сжав тонкие губы, ждала, пока соберется он. – Я провожу вас…
Он подошел к рукомойнику, а Параня уже стояла позади него с застиранным рушником, какой случился на этот раз. Утираясь носовым платком, он смотрел куда-то поверх головы Елены Сотиной глазами пойманного, растерявшегося преступника… Итак, раньше всех Ариша требовала его к ответу.
На столе опять лежал хлеб, горячая неочищенная картошка, уже налит в стакан чай, – но теперь было вовсе не до еды.
– Да, да… я приду, – глухо отозвался Вершинин. – Идите… через полчаса приду.
Жена Сотина, постояв немного, ушла. А Параня, проводив ее до сеней, вернулась и глядела на него с нетерпеливым любопытством и участием, стараясь угадать: что еще готовит ему судьба?.. И правда: несравненно легче было бы ему идти к Бережнову, даже к следователю, который не позднее как завтра приступит к работе… Но что скажет он Арише? Какими словами выразить свою запутанную, непрямую причастность к убийству? Чем оправдает свою трусость на знойках в лесу?..
Не примечая людей, кто попадался навстречу, он шел, не зная – утро или вечер сопровождает его на это последнее свидание… Наверно, она ждет его там, наверху, где он оставил ее в полночь?..
Подходя к дому, он не смотрел на окна и, чтобы не попадаться на глаза Сотиным, быстро и тихо прошел сенями, поднялся по лестнице и как-то с рывка отворил дверь… В обеих комнатах было пусто, только Буран – верный сторож покинутого всеми добра – встретил его у порога. Вершинин недолго посидел за столом, в тяжелом раздумье погладив прильнувшую к его коленям голову пса…
Ариша уже поднималась по ступеням, и новые доски под торопливыми ее шагами издавали злые, скрипучие звуки.
С лицом, мокрым от слез, с глазами, обезумевшими от горя и страха, она подбежала к нему, схватила за борта пиджака и затрясла его, что было в ней силы:
– Что, что ты наделал?! Что наделал! – Страданье и гнев исказили до неузнаваемости ее исплаканное лицо, на лбу прорезались морщины. Она грозила сжатыми кулаками и все кричала одно и то же: – Что ты наделал!.. Господи, ну как же теперь?.. Как?! – И вдруг, будто подшибли ей ноги, рухнула на пол и забилась в истерике…
Вбежал Сотин – бледный, напряженный, готовый к драке, но, застыв у порога, с минуту не двигался с места: Вершинин стоял на коленях возле разметавшейся Ариши, прижав ее руки к своему лицу… Помедлив малость, Ефрем Герасимыч тронул его за плечо:
– Оставьте, уйдите. – А сам, нагнувшись к ней, поднял ее на руки и осторожно понес из комнаты…
К ней долго не возвращалось сознание, а когда пришла в себя, уже не плакала больше. Она присела на стул у гроба, обняв рукой колени покойного, и, опустив немигающий взгляд на его землисто-серое лицо, застыла… Алексей сызнова стал ей несказанно мил и дорог, стал лучше всех людей на земле… Покинув живого, она теперь пришла к нему опять, – и новая, глубокая, но скорбная любовь зажглась на неостывшем пепелище…