Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Глава VII
Прямым прицелом
Наталка бегом бежала к конторе, – на счастье подоспела к первой части картины и села рядом с Палашкой. Обе впились глазами в экран и, глядя на мелькавших живых страшных разбойников, ограбивших «Виргинскую почту», шушукались, вздыхали, ужасались и ахали.
Пронька в этот вечер не находил себе места, шатался один по улицам, обошел лесной склад, несколько минут простоял у освещенных окон клуба, потом, плюнув, отбежал прочь. Над ним висело тяжелое черное небо, дорогу перегораживали бараки и избы, и от этого было тесно ему и душно на вольном свете. Кому-то погрозив кулаком, он скрипнул зубами. Он слышал, как выли за околицей голодные волки, и понимал этот заунывный звериный вой.
«Вот выгнать к ним из сарая лошадь, – подумал он с жестокой надсадой, – облепят и разорвут на части…»
И самому захотелось сейчас встретиться… ну, хотя бы с Ванюшкой Сорокиным. Схватить за шиворот, тряхнуть и крикнуть: «Ага, значит, „воздержимся“?..» Ванюшка заодно с Горбатовым и Семкой Коробовым, они общую линию гнут, у них одна компания… Пронька пока одинок… Ну и что ж? У него голова на плечах, он тоже умеет прикидывать наперед и знает, что, когда и как надо делать.
– Хм, «запасли на квартал»… Увидим. Может случиться и так, что затеют много, да нечего станет жрать.
Разбежавшись, он прыгнул через бревна к Лукерьиной избе и грохнул кулаком в раму:
– Отпирай!..
Горбатая Лукерья отворила сенцы, булгашного парня впустила в избу и, дверь затворив, осторожно спросила:
– Зачем, мой родимый, пожаловал?
– Известно, за водкой. Полмитрия давай… а денег не спрашивай. – Он стал посреди избы, даже кепку, басурманин, не снял.
– Что ты?! Что ты, родимый, – беспокойно завозилась на лавке Лукерья. – Где мне взять? Что ты!
– Ну будет! – цыкнул Жиган. – Вынимай. Нечего черта тешить. Не притворяйся. Мне не много, пол-литра. – И, не снимая шапки, уселся за стол.
Лукерья всегда побаивалась Проньки, а нынче и подавно: даже страх обуял старуху, ноги и руки дрожат, в груди холодеет и язык к гортани прилип, не шевелится. Как на грех, в этот вечер не пришла и Параня: вдвоем-то с ней не так уж страшен был бы Жиган.
– Ну, вынимай… живо! – и кинул на стол деньги.
Лукерья еще больше сгорбилась, выползла в сени, – в чулане она постоянно держала украдкой водочку. Принесла, поставила бутылку на краешек стола и спросила робко:
– На вынос али здесь разопьешь?
– «На вынос»? Ха-ха-ха… – раскатился Пронька. – Значит, всяко дозволяешь? Это гоже. – Он хлопнул в дно бутылки ладонью, Лукерья едва успела увернуться – пробка пролетела мимо носа, а в щеку ударили винные брызги.
Пронька увидал это и загоготал еще шибче:
– Хо-хо! Извиняюсь.
Ему на глаза попался соленый огурец, лежавший на блюдце в открытом судничке. Жиган указал на него пальцем:
– Подай, закушу я.
Он единым духом выпил целый стакан, налил еще, остолбенело поглядел на Лукерью, молча стоявшую у дощатой переборки, и вдруг переменился в лице, затих, о чем-то думая.
Лукерья хотела спросить, о чем он, да струсила: осмеет и матюков наложит.
Но перед уходом парень сам поведал ей кое-что по секрету. Один человек, надежный, приехал из города и привез с собой тревожные, нехорошие вести – грозит народу беда… Со дня на день, с часу на час ожидай ее, припасай для себя, что можно… Война!..
Об этом и думала горбатая Лукерья, оставшись наедине с собой. Долго не тушила лампу, сидела сгорбившись, опустив руки между колен. Значит, беда совсем близко, ежели Пронька пригрозил ей перед своим уходом:
– Если будешь звонить, что я у тебя был, узнаю зараз и сообщу о шинкарстве твоем куда следует… Житья не дам! Смотри, тут дело серьезное. Помалкивай, а не то…
С палкой в руках, взятой из Лукерьиных дров, вышел Жиган на дорогу. Он бросил окурок в снег и, остановившись, глянул по-воровски вбок. В бараках и избах горели огни, над ними – темный вечер, тихий, безоблачный. Пурга улеглась. Поднявшаяся над лесом луна улыбалась ему насмешливо… Но Пронька верил в свою удачу, как в свои сильные руки, которые когда-то свалили в Красном бору лося.
У конного сарая, где свежим ометом лежала солома, привезенная нынче Якубом, он случайно встретил Наталку.
«Ага, вот она!.. Сорокина полюбовница… Не сам Ванюшка, так она попалась. Это еще лучше…»
Он вспомнил обидную речь Семена Коробова, когда шли поутру в делянку: тогда Семен сказал, что Наталка на Проньку не взглянет. Теперь время пришло, и он попытает свою фортуну.
– А-а, Наталочка! – ласково пропел он. – Давно я с тобой хотел свидеться, да за делами все как-то некогда. Подожди-ка.
– А чего такое?
– Именинник я скоро… Погулять хотим… Придешь, позову если?
– А что не прийти. Я веселая, веселиться люблю.
– Знаю. Такие мне нравятся. Посидим давай, – и указал на солому.
– Недосуг.
– Полно. Какая ты, право.
– Какая?
– Просить все надо. Ну ничего. Я не гордый, и попрошу… Кончилось кино-то?
– Нет еще. До конца я не досидела: завтра рано вставать.
– Мне завтра на работу тоже. Ничего, выспимся… Посидим давай, побеседуем. На воле-то нынче гоже – тихо, луна вон. К тому же мне скучно что-то… Присядь. – Он взял ее за руку и потянул к копне.
– Недосуг, – упиралась она, вырывая руку.
– Полно, не капризничай. – Бойко обхватил он Наталкины плечи и ртом припал к уху. – С Ванюшкой-то али поссорилась? Так и надо… О тебе говорит он негоже. Недавно все хвалился, что ты больно любишь его. – Наталка прислушивалась к голосу парня и, выжидая примолкла. – Сдобная, говорит, девка, только… сердце к ней не лежит. Хочу, говорит, уйти: надоела.
– А вот я его спрошу.
– Чудачка… об этом не спрашивают. Все равно соврет, коли на обман большую способность имеет. Ты сама гляди хорошенько… да слушай, что говорят. Ведь добра желаю.
Пронька ластится, заглядывает ей в лицо, выпускает украдкой рыжеватые густые кудри на волю.
Наталка прикинулась доверчивой и ласковой:
– Я знаю, что болтун Ванюшка-то… Верно, пожалуй, любить его не за что… Ну, а что, если… уйду от него али прогоню, ты чего скажешь?
– Я?
– Да.
Парень рванулся к ней и обнял еще крепче:
– К тебе прямо с ночевой приду, и тут же поженимся… Не как он, я с тобой буду жить… семья будет… распишемся.
Он вытянул губы, на нее пахнул водкой и руками полез к ней за пазуху. Наталка отшибла его руку и, на шаг отступив, сердито сказала:
– Не замай чужую, заведи свою. Али думаешь, я взаправду с тобой? Почуял волю. Руки держи подальше! Ишь полез…
– А что? Не привыкла, что ли?
– Привыкла, да не с таким.
– А что он, лучше? – Пронька сдвинул кепку со лба и тряхнул кудрями.
– Еще бы. Он мне – муж.
– Муж… экое диво. А я, может… – Он хотел сказать, что он умнее Ванюшки, но сразу смекнул, что задорить ее невыгодно. Стал перед ней фертом и, заигрывая, тронул тихонько локтем. – А я?..
– От баланса шкура! Вот кто… Ступай, куда шел, и прохожих не лапай, не про тебя.
Даже откачнулся Пронька от этих неожиданных, обидных слов и сдернул на глаза кепку:
– Сама ты шкура! Сука хохланская… Думаешь, так на тебя и позарились?.. Попытал твою бабью глупость, и хватит. Не хуже твоих ковыли найдем… Чистюля пшеничная!.. К партийным льнешь? Они тебе обломают колосья-то.
Она обернулась к нему и с вызывающей откровенностью кинула:
– С ним я живу и жить буду! Живу по добровольности. А ты, пьяный козел, забудь и думать!..
Он готов был броситься на нее сзади, подмять под себя и распластать на дороге, – пусть Ванюшка почувствует!
– Ладно! – пригрозил он. – Будешь у меня выть на луну, попомни!..
– Безрогого козла не боюся, не испугаешь. – И пошла не оглядываясь.
Размахнувшись, он хотел ударить ей в спину тяжелой палкой, но тут же опомнился и только скрипнул зубами:
– У-ух!..
Он шел к бараку, угловато ворочал плечами, задыхаясь от злобы и зависти.
Глава VIII
Заветная тетрадь
Дверь широко распахнулась, и в облаке стужи появились на пороге знакомые люди, а Параня, покосившись на дверь, в которую валил холод, молвила:
– Затворяйте скорее, не лето ведь.
Закутанная в пуховую шаль, Катя боязливо вступила в избу, – к ней первой ткнулся мордой Буран. Вошел Алексей Горбатов с ружьем в руке, слегка подталкивая дочку, а за ним – лесоруб Ванюшка Сорокин. При виде ружья собака заволновалась, крутилась по избе, обнюхивала ноги то одному, то другому, но больше всего увивалась вокруг робеющей девочки.
– Только что протопила – застудите, – продолжала свое Параня.
– Ничего, – успокоил ее Ванюшка, – обдует свежим ветерком, сама свежее будешь, дольше не помрешь.
Старухе не понравилось это:
– А тебе жизнь-то моя зачем?
– Известно, за молоком пришел, – пошутил парень.
– Знаю, что не из жалости.
– Стара маленечко, а то пожалел бы. – Но уж эту развязно-веселую шутку Параня встретила таким суровым, исподлобья, взглядом, что Сорокину стало неловко.
На вопрос Горбатова, где Петр Николаевич, она ответила:
– Да ведь он какой?.. В воскресенье и то дела всякие. Ушел к Сотину, скоро придет, посидите.
В избе стало тесно от незваных гостей, Ванюшка торился у порога, Горбатов присел за вершининский стол; его ружье нечаянно громыхнуло прикладом, Параня вздрогнула. Она вообще десятка неробкого, но безотчетно боялась этой железной палки: на беду, как раз и выстрелит!.. Умышленно отвлекая себя от этих страхов, она подвела к столу девочку, усадила на табуретку, заулыбалась сама:
– Ну-ка, ты, какая красавица! Вся в тебя, Алексей Иваныч, вылитая… Разденься, сними шубку, давай сюда шаль. Не бойся Бурана, не тронет.
Сорокин гладил Бурана, придумывая ласковые слова, потом обвел глазами Паранино гнездышко. Оно было разнаряжено картинками по стенам, тесно заставлено городскими вещами лесовода: два шкафа с книгами, письменный стол, кровать, прибранная Параней, вымытый пол застлан дерюжными половичками, – должно быть, не жалела сил хозяйка, наблюдая за чистотой не только из желания угодить квартиранту.
Горбатов сидел за письменным столом, от нечего делать разглядывая книжные полки двух шведских шкафов. Были тут знакомые имена, были и совсем неизвестные, о других кое-что слышал, но имел о них очень неясное представление. Наугад он взял «Парадоксы» Нордау и, перелистывая, увидел на отдельных страницах подчеркнутые карандашом фразы. Горбатов перечитал их:
«Кто прячется за кустарником, тот будет там забыт», «Скромность – украшение, но без нее уйдешь дальше», «Дорогу в жизни можно проложить двумя способами: своими заслугами или чужими ошибками. Спекуляция на чужих ошибках всегда удается», «Честность – самая хитрая политика»…
Эти фразы показались ему чужими, но запомнились сразу. Думая о Вершинине, который в пометках, должно быть, выражал свое определенное отношение, Горбатов спросил себя: «А все-таки какой дорогой идет Вершинин?» До сих пор Горбатов считал его ценным работником, своим человеком, знающим цель, во имя которой идет строительство новой жизни.
«Зачем понадобилась ему эта коллекция чужих мыслей? – спросил себя Горбатов, стараясь разъяснить загадку. – Впрочем, книги-то старые, мог еще прежний хозяин, задолго до Вершинина, подчеркнуть для себя интересное…»
Большая тетрадь, прикрытая газетой, приковала его внимание: знакомый вершининский почерк – мелкозернистая россыпь букв, – это была его рукопись. Горбатов пробежал глазами первую страницу и, озадаченный чем-то, вернулся опять к ее началу.
«Жизнь деревьев в лесу во многом напоминает жизнь человеческого общества: борьба всех против всех, каждого с каждым – за свет, за место под солнцем, за воздух. Выживают только наиболее сильные, приспособленные, выносливые – таков закон веков и поколений. С вероятной точностью можно предсказать: сколько деревьев останется в энной лесной даче через двести, триста, пятьсот лет, если не рубить ее…
В понятие „жить“ входит непременно другое понятие – борьба. В союзе с „единомышленниками“, с союзниками бывают более успешны защита и нападение. (На сосны наседает с севера ель.)
Эта система, перенесенная мною на общественные отношения, также становится непреложной. Из века в век как бы в пределах этой системы возникают и копятся причины больших и малых схваток. Здесь разрешаются вопросы бытия, здесь наступают периоды широкой по пространству, жестокой по существу, иногда кровопролитной битвы двух станов… Та или иная война, возникнув однажды, может перекинуться на ближние и дальние пространства, она длится долго или мало и потом все же неизбежно затухает. А борьба никогда и нигде не прекращается. Бывает: будто наступит тишина, мир, – но это лишь обманчивое умиротворение: в малозаметных или вовсе незаметных формах продолжается все та же вечная борьба.
В мире господствует одно – желание жить! „Кусок хлеба“ – добытый или недобытый – вот что определяет поведение индивидуума. В этом смысле и верна основная, почти общепринятая формула: сознание определяется бытием. Этот вечный биологический закон диктует волю группе индивидуумов. На нем вырастает политика класса (группы). Борьба групп живых индивидуумов – это все та же самая борьба – классовая, если мои группы назвать классами.
Наивысшего напряжения борьба достигает в момент революции. Революционная буря „ломает тайгу“, рушит старое, непригодное к жизни, прореживает, очищает „лес“. После нее становится просторнее, – новое победило, молодое растет… Революция – разумна, необходима, исторически неизбежна. Сцепленья различных обстоятельств, не изменяя общего исторического хода, могут лишь только затормозить или ускорить развитие событий.
У враждующих „станов“ – свои вожди. Это – ели, пробившие лес. Они живут над общим пологом леса (человеческого массива) и руководят им… Но они не опровергают моей системы, а подтверждают ее… Из гения бывает тот же пепел, а имя уходит в туман столетий…»
Горбатов случайно вторгся в эти сокровенные мысли лесовода, – они изумили его своей необычностью. Негаданный, неопределимый свет вдруг упал на облик Вершинина и до неузнаваемости изменил привычные черты, – Горбатов мысленно отшатнулся от него. В раздумьи он поднял голову: на стене горела «Осень» Левитана – бездымно, пышно. В желтеющих зеленях плутала безымянная голубая река. Рядом с пылающей осенью глядела на него со стены Юлия – сестра Вершинина, – и было не понять, чему она так весело, бездумно улыбалась…
Горбатов вырвал листок из своего блокнота и красным карандашом написал: «Путаница и чепуха!» Записку эту положил на рукопись Вершинина и опять прикрыл газетой.
Между тем Катя долго разглядывала клеенку на столе: мелким серебристым горошком усыпана она, – и не собрать, не сосчитать его! Каждая горошинка лежала будто в своем гнездышке, из которого можно каждую выковырнуть ногтем. Водя пальцами по столу, Катя попробовала одну, другую ногтем.
Но Параня зорко следила за каждым ее движением, отчего тонкий нос ее обострился, как у хищной птицы – вот-вот готова клюнуть, – и в самый нужный момент, отвела от клеенки Катину руку:
– Не трогай, исковыряешь.
А сама подумала: «Экая бойкая, пострелец, озорная! Вся в Аришку»… Материнского чувства изведать не довелось, а чужих детей она не любила, потому и не может спокойно, без зла видеть детских шалостей.
Катя притихла и, сидя на табуретке поодаль от стола, слушала, запоминая, как Ванюшка торговался с бабушкой.
– Нет, уж, родимый, не скупись. Ты молодой комсомол, денежку завсегда добьешься, а мне – на старость.
– Ты цену выше базарной просишь. Я же не для себя интересуюсь, а для всей артели. Общественные деньги-то, не мои.
– Вот и хорошо, что не твои, а чужие. Молочко у меня сладкое, густое, без подмесу… А ежели кажется дорого, ну, ин что – не бери, мой товар федицитный, кто хошь возьмет.
Сорокину пришлось согласиться, а старуха, заслышав шаги Вершинина, мотнулась к печке, гремела железной трубой, подкладывала угольков – и самовар запел, как шмель. Расставляла на стол чайные приборы, потом подала ириски заместо сахара и, положив их в вазочку, отодвинула от Кати подальше.
Лесовод заметил, нахмурился и нарочито громко спросил Катю:
– Ириски любишь?.. Бери.
На Паранино горе, немало ирисок уместилось в детскую горсть. Словно дразня ее, Катя посасывала сладость, облизывала губы, считала ириски, складывала стопочкой… Она была в дружбе с дядей Петром. Иногда в бесчисленных табунах за печкой он ловил для нее таракана и клал под увеличительное стекло. Катя с удивлением разглядывала, как ворочалось живое огромное чудовище, а когда отнимали линзу, оно превращалось опять в маленького таракана. Иногда она прикладывала круглое стекло к глазу и важно расхаживала по избе.
Вдруг, что-то вспомнив, она спросила:
– Дядя Петр… дашь мне вампезу?
– Чего? – Вершинин не понял. – У меня нет такой.
– Линзу просит, – подсказал отец.
– Хм, это интересно придумано, – улыбнулся Вершинин. – Вот словотворец!.. «Вампезу» дам. – Он подошел к столу, отодвинул один ящик, поискал, полез во второй, в третий – линза исчезла!.. Он отлично помнил, что прошлый раз клал ее именно вот сюда. Параня уткнулась головой в печку, гремела ухватом.
– Катя, – сказал Вершинин, – линзы нет, пропала… потерял я где-то.
Он передвинул рукопись, поднял газету и, словно наколовшись на что-то, отдернул руку… Он не взглянул на Горбатова, но понял все.
Несколько минут длилось неловкое напряженное молчание. Горбатов уголком глаза приметил: белая крупная рука лесовода, протянувшаяся за хлебом, немного дрожала.
Глава IX
На охоте
«Едва ли теперь Вершинин пойдет на охоту», – подумал Горбатов. Но тот, быстро овладев собою, встал из-за стола и обычным тоном, потирая руки, произнес:
– Нынче я вас, признаться, не ждал, один собирался в лес… Что же, сходим втроем.
– А я… с пустыми руками? – спросил Ванюшка Сорокин.
– Нет, и тебе дадим. У меня есть… – Лесовод направился к двери, но с полдороги оглянулся на Параню подозрительно и будто себе, уже неуверенно сказал: – Вернее, была шомполка…
Параня подняла на него кроткие невинные глаза и тихо молвила:
– В чулане, родимый, в чулане. Там на гвоздике висит. В уголке, за дверью.
Лесовод вышел.
Горбатов отсыпал Ванюшке дроби и пороху, а Параня достала ватки для пыжей – она тоже вкладывала в это дело свою толику, и не без расчета.
Вершинин вернулся в избу.
– Возьми. Она не безнадежно старая: ей всего только тридцать три года, ровесница мне. Бьет без отказа, – говорил лесовод, передавая Ванюшке шомполку. – Будешь стрелять, бери на четверть влево и на четверть вниз, – на шестьдесят шагов уложишь волка… С ней покойный отец мой виртуозничал.
Сорокин осмотрел диковинку, погладил вихляющийся ствол и, вскинув к плечу, целился в угол. Параня, отойдя от него подальше, даже зажмурилась, а Катя не сводила глаз с ружья и, полная страха, ждала выстрела. Но вместо грома раздался сухой слабый щелчок, и тогда она крикнула:
– Пу!..
Сорокин засмеялся, потом с явной опаской принялся осматривать толстую стволину, заглядывая туда одним глазом:
– А зубы не вышибет? Кажись, не всё у ней в порядке…
Вершинин успокоил его в том смысле, что разок-другой выстрелит, авось не разорвется…
Они вышли на улицу. Густой иней висел серебряной бахромой на деревьях. Буран бежал стороной – бодрый, нервно-подтянутый, на бегу он окунулся в снег и возбужденно уркнул. Впереди всех мелкими шажками подвигалась Катя. На обочине дороги она увидала чьи-то следы, громко спросила:
– Это чьи следы?
– Кошкины, – ответил отец.
– А это кто шел? Лошадь? Медведь?
За ночь выпавший снег пушком покрывал дорогу; следы, отпечатанные на нем, принадлежали кованой лошади.
– А это след твоего папы, – ответил на этот раз Вершинин.
Горбатов, поняв, на что намекал Вершинин, ответил ему вопросом:
– Платишь?..
Лесовод шагал, не оглядываясь. У предпоследней избы поселка их встретила Ариша. На ней были белые чесанки, такой же, как и на дочке, серый пуховый платок, она улыбалась издали, а Вершинину чудилось: не его ли встречает она такой сияющей улыбкой?.. Она протянула руку лесоводу, не снимая перчатки, и ему было приятно пожать ее:
– Здравствуйте… и вы с нами?
– О, что вы!.. Я очень боюсь, когда стреляют, а у вас – и лыжи, и столько оружия, даже идти с вами страшно. – Ничего не выражающим взглядом она скользнула по его лицу.
С минуту Ариша шла рядом с ним, а спохватившись, взяла под руку мужа. Миновали Наталкину хату, взобрались на крутой бугор, и здесь Ариша остановилась.
– Папа, поймай мне маленького зайчика, – просила Катя. – Я его кормить буду… а когда вырастет большой, мы его выпустим в лес…
– Ладно, посмотрю там…
Трое охотников на лыжах продолжали свой путь, а, стоя на бугре, долго смотрела им вслед Ариша… Потом взяла Катю за руку и повернула к дому.
– Где же, в самом деле, лупа? – вспомнив, спросил Горбатов. – Не Параня ее случайно?..
– Нет, не «случайно», – сухо ответил Вершинин. – Одолевает этим… Нет другой квартиры, а то ушел бы давно.
– Достроим щитковый дом, тебе дадим квартиру.
Оба они были довольно мрачны, зато Ванюшка Сорокин пребывал в самом отличном настроении: с важным видом охотника двигал лыжами, по временам подергивал плечом, поправляя сползавший ремешок ружья, с которым шел на охоту впервые. Пока подходили к лесу, он рассказал им одну историйку… Прошлым летом, по вечеру, он с товарищами гулял по улице поселка и случайно приметил: какая-то старушка крадучись вышла с Параниного огорода и припала к окну. В избе огонь, окно занавешено, а старушка, озираясь по сторонам, все в окно заглядывает, следит за кем-то… А заметив ребят, шмыгнула опять в огород, за плетень спряталась.
– Параня это была, – закончил Ванюшка. – Наверно, за тобой, Петр Николаич, шпионила?..
– За кем же еще… Тогда сестра у меня гостила. Целую неделю старуха не верила, что это моя сестра…
С горы горизонт был широк, как море; темно-зеленые шумели леса. Они были действительно чем-то похожи на волны – зеленое море хлестало в бугры, теснило поля, кольцом сжимало лесной поселок… И вот снова пришли к лесоводу Вершинину знакомые мысли, которых Горбатов, как видно, не понимает: он еще молод, а жизненный опыт его недостаточен… Три года работал в горячем цехе Сормовского завода, в литейном осела на его глаза болезненная краснота, и по совету врача он перешел в инструменталку, окончил курсы по подготовке в институт, но учиться дальше не пришлось – послали во Вьяс.
– Алексей Иванович, – начал Вершинин. – Ты слышал что-нибудь о классификации Крафта? О теории Дарвина?
– Слышал… и у тебя прочитал немного.
– Это – не «путаница», не «чепуха», брат, а очень серьезная вещь… – И широким взмахом руки указал на неоглядное скопище деревьев: – Всмотрись внимательно: не есть ли это – самая убедительная иллюстрация к тому, что прочитал ты в рукописи?..
Высокие зрелые сосны, перегоняя одна другую, вымахали вверх и там, на высоте в восемнадцать метров, схлестнулись в жестокой схватке. По летам падают вниз перебитые в драке ветви. (Это Вершинин представлял ясно.) Взамен их вырастут выше по стволу другие и с новой весной вступят в драку за место под солнцем, за свет, за воздух. Кое-где отвоевала себе место гнездовая поросль берез, высоких, под одно с верхним пологом леса, прямых и голых, как сосны. Вдогонку им прут суровые ели; настигая своих врагов, они пробивают острыми пиками густоту сосновых и березовых сучьев; те расступаются покорно, начинают расти вкось и, оказавшись слабее других, умирают, падают, гниют, выстилая трухой землю. У берез и сосен, что попали под лапу ели, та же судьба – уйти им некуда: ель душит их в хмурой тени.
– Посмотрите, как она стремительно шагает вверх, – говорит Вершинин. – Через двадцать – тридцать лет ель нагонит «главные силы противника» – верхний лесной полог – и в новой битве, битве опять не последней, победно вскинет, как знамя, острые темно-зеленые пики над лесом… Без шума, без огня, без видимых слез идет борьба, идет из часа в час, из года в год – злая, жестокая, затихая только по зимам…
Он говорил об этой нескончаемой войне увлеченно, с каким-то самозабвением, открывая перед ними давно выношенную идею, а Горбатов и Сорокин слушали, глядя то на лесовода, то на лес, видневшийся впереди, и было Ванюшке приметно, как менялось выражение лица Алексея Ивановича, становясь решительным и несогласным. Вдали от них Буран обнюхивал, наверно, следы косого, кружась вокруг можжевеловых кустов.
– Все-таки лес нельзя равнять с человеком, – первым возразил Сорокин.
– Он не равняет, а объединяет в одно целое, – поправил Горбатов. И обратился к Вершинину: – У вас там еще кое-что есть… и я не совсем понял: куда ведет ваша теория?.. В таком «лесу», пожалуй, и головы не сносишь.
Спохватившись, Вершинин решил за благо несколько отступить:
– А для меня, думаешь, все ясно?.. О, далеко не всё… Не такие люди, как мы с вами, и то… в тайге плутают.
– Вот это верно, – согласился Горбатов.
Через несколько минут они уже вступили в лес. Шли просекой. У межевого столба заметили следы зайца. След уводил в чапыгу, Буран обнюхал тропу косого и, подтянув живот, понес.
– Тропить? – живо спросил Сорокин, употребив слышанное от лесовода слово.
– Какое «тропить»?.. Распутывают зайчиные петли без собаки, – сказал Вершинин. – Но если хочешь, бери Бурана – и вали.
Сорокин не знал охоты, никогда не имел ни ружья, тем более охотничьей собаки, и теперь с особенным волнением уходил на этот забавный подвиг. Только бы самому не сплошать!.. Он свистнул Бурана, улюлюкнул, толстую стволину повесил на плечо и заскрипел на лыжах в кусты, куда уводил заячий след.
Вершинин и Горбатов пошли поляной. Начал снег падать, и все видимое окутывал туман – мелькающий, легкий, просвечивающий. Кругом было необыкновенно тихо, и вдруг невдалеке взорвался оглушительный выстрел, будто железная балка лопнула над самым ухом. Вслед за эхом, укатившимся вдаль, раздался крик, неистово радостный:
– Э-гей, Вершинин… убил!
Обернувшись в сторону Горбатова, лесовод удивленно поднял брови и сдвинул шапку со лба:
– Неужели?.. Странная удача. Ведь ружье – утиль. Я стреляю отлично, но из него ни разу не попадал в цель. Ванюшке везет – и в любви, и на охоте. Не правда ли?
Горбатов не ответил, продолжая думать о самом Вершинине.
За ближними кустами зарычал Буран, с звериным гневом, с жадностью, словно отнимали у него изо рта кусок мяса. И вдруг – растерянный зов Сорокина… «Охотник» звал лесовода на помощь, жалуясь, что собака никак не подпускает к убитому зайцу.
Вершинину, как и всякому охотнику, было приятно лишний раз убедиться, что у его собаки навыки настоящей гончей. Сейчас она сидит над тушкой зайца и ждет хозяина. Вершинин повеселел, ускоренно задвигал лыжами.
– Ученая собака всегда так: кто бы с ней ни был – она отдает трофеи только хозяину, – с чувством повторил он.
Верно – на снегу лежал большой, фунтов на шесть, беляк, затихший под лапами Бурана, а Сорокин, немножко бледный, стоял в стороне с ружьем. Лесовод ласково потрепал свою умницу за теплые уши и взял зайца. Тушка беляка отдавала желтизной, белое ухо с черной кисточкой внутри было разорвано дробью, голова разбита, на снег капала кровь.
– Как удалось тебе? – спросил Вершинин.
– А вон Буран: убежал куда-то, тявкнул. Я остановился, припасся на всякий случай, жду. Вдруг заяц, и – прямо на меня… Я – на четверть влево, на четверть вниз и – бабах!.. Он, конечно, вверх пузом.
Лесовод умелыми руками, не торопясь торочил тушку, потом повесил Сорокину через плечо на спину:
– Неси домой, угощай лесорубов, а мы с Алексей Иванычем постреляем еще.
С видом человека, которому неожиданно привалило счастье, Сорокин направил лыжи обратно, взглядывая через плечо на убитого зайца…
Оставшись вдвоем, некоторое время они шли вместе, и Горбатов сказал раздумчиво, со вздохом:
– Да-а… твоя «старушка» заинтересовала меня.
– Чем же? Параня – мелкий человек, обыватель, мещанка, ей десять тысяч лет.
– Не меньше… Но я, собственно, имею в виду не Параню Подсосову, а другое… Изложи мне поподробнее твою систему, только ничего не темни, а так, начистоту давай, – не то просил, не то требовал Горбатов. – Я не желаю тебе ничего плохого и спрашиваю не ради простого любопытства…
Лесовод молчал, очевидно не осмеливаясь развивать свои идеи до конца, а может, и для самого они были пока незавершенными… Отпереть свою кладовую и показать соседу свое накопленное добро полностью, особенно такое, не всякий решится, тем более что Вершинину отнюдь не легко досталось такое накопление. И он уклонился от дальнейшего разговора.
Он досадовал на себя: ведь надо же было оставить на столе рукопись!.. Кто знает теперь: не воспользуется ли Горбатов его оплошностью, чтобы его систему предать партийной гласности?.. Трудно сказать, как может теперь повернуться вся эта история… Неудачной казалась ему и нынешняя охота, – не вернуться ли на поселок? Кстати, они в это время пересекали проезжую дорогу. По ней, направляясь к Вьясу, уходил человек – в заплатанном бушлате, пожилой, узкоплечий, неуклюжий.
– Кто это? – спросил Горбатов. – Не Шейкин ли?
– Да, он. Старый, хороший лесоруб… Ты не записал его на курсы? – спросил лесовод с глубоко припрятанной усмешкой.
– Нет.
– И Проньку Жигана?
– Тоже.
– А Жигану хотелось. Он ведь парень честолюбивый, мстительный.
– Ну что ж. Из ихней бригады и так двое: Гринька Дроздов да Ванюшка Сорокин… Из других артелей брали по одному только… Однако откуда Шейкин идет? От углежогов, что ли?.. С Филиппом они дружат? – спросил Горбатов.
– Кто их знает. Особой дружбы между ними не замечал я. Да, – вспомнил Вершинин, – ведь нынче какой-то праздник. Должно быть, раздавили баночку во имя святого угодника и выходного дня. Шейкин не дурак выпить.
А сам об этом коренастом лесорубе думал иное: «Опять у Филиппа был? Наверное, упрашивал стариков, чтобы молчали?»
Шейкин крупно, размашисто отмеривал шаги, словно опасаясь, не нагнали бы его и не стали бы расспрашивать.
Они свернули с дороги в кусты и, миновав лощину, вышли на просеку. Она тянулась белой гладкой холстиной, а по ней – новый след косого, разбросистый, широкий. Буран ткнулся мордой опять и исчез в чаще. Слышно было, как большим кругом мчалась собака по лазу зверя.
Лесовод ушел в сторону, молвив Горбатову:
– Не подшуми. Начеку будь. Идет ходом.
Горбатов подхватил ружье и, слыша отдаленный хруст, застыл… В немой тишине леса шла борьба. Скоро он почувствовал по каким-то неясным шумам, что Буран овладел полем, что идет уже обратно и ведет впереди себя зверюшку. Теперь уже яснее слышались мягкие прыжки Бурана, слабый шум и треск сухих ветвей. Через две-три секунды заяц будет здесь. Горбатов вскинул ружье… Кусты качнулись, уронив снег… Выстрел грянул на какую-то долю секунды раньше, чем следовало. Заяц взметнулся и исчез, оставив после себя дым в кустах, и в ту же секунду там ухнуло эхо, такое же громкое, как неудачный выстрел Горбатова. Это, очевидно, ударил Вершинин. Пулей пролетел туда и Буран.