Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
Глава X
В Нижнем-Новгороде
Синие глухие шторы на окнах, спокойный свет зеленой лампы, мягкие кресла, диван, чисто прибранная постель делали этот необжитой номер городской гостиницы уголком отдыха и сладкого сна. Авдей Бережнов вступил в него, точно усталый, с дороги – в ванну.
Его случайный сожитель по комнате сидел за столом и что-то писал. Это был простой деревенский житель, мешковатый с виду, пожилой и небритый, но с новой судьбой и новым взглядом на мир. Должно быть, памятуя пословицу «готовь телегу зимой», председатель колхоза приехал за тракторами.
Бережнов, бросив на диван портфель, стал раздеваться, тесное хромовое пальто поскрипывало; он ходил по комнате, засучивая рукава нижней рубашки. Повоевав день, он будто опять готовился к тому же, но было уже не из-за чего…
Нацедив полные пригоршни воды, Авдей бросал в лицо, растирал ладонями шею, щеки, виски. Уши стали розовыми, как волжанки, а он все возился в своем углу, охал, покрякивал, наслаждаясь, а когда подошел к трюмо, задорно и плутовато подмигнул своему двойнику – румяному, свежему, с мокрыми седеющими висками:
– Ну вот… так-то. – Эта фраза означала: «Все обстоит пока благополучно».
Было неизъяснимо приятно лежать, вытянувшись во всю длину, на мягкой постели после утомительной ходьбы по учреждениям, которая все-таки окупалась вполне, и вспоминать хлопотливый день свой уже на досуге.
– А тебя, ходок по мирским делам, есть с чем поздравить? – спросил он, поглаживая себе грудь.
– Нет, пока не выгорело… Вместо трех тракторов дают один. А я разве управлюсь с одним-то? У нас земли необозримое поле, и колхоз должен ее всю привести в порядок.
Бережнов вздохнул, явно сочувствуя ему, но уже думал о своем… Десять тонн овса придутся как нельзя более кстати: Ольховка сидела без фуража. Автострой, который был должником два месяца, расплатился по счету и дал новое требование на тес и столбы в пятьдесят вагонов… Бережнов рискнул, взяв аванс, но теперь уже и риск был не страшен. Переход артелей на бригадный метод быстро сказался на заготовке и особенно вывозке: зюздинцы – зачинатели этого дела – накануне его отъезда в город дали полуторную норму. С ольховского нового катища, с лежневых ледянок, с эстакад, с лесопилки, с Медо-Яровки, с Красного Бора начали поступать радующие вести…
Наверно, в столовой ужинает сейчас вторая смена, и, может быть, Семен Коробов вот в эту самую минуту сидит над чашкой с молочной кашей и гадает: привезет ли директор движок, провода и разрешение на покупку «стальных лошадок». Бережнов мысленно разговаривает с Горбатовым, с Коробовым, с Сотиным, и возникают в его воображении освещенные бараки, конные дворы, по улице Вьяса загораются электрические солнца.
– А у вас как дела? – спрашивает сосед, возвращая Бережнова от мечты к действительности.
– Я именинник нынче. Завтра утречком сматываюсь домой, в свои родные лесосеки. Леспромхоз-то у меня – на двести верст вокруг. Есть где размахнуться, была бы сила!..
Большая удача хоть кого окрылит, тем более Бережнова. На его плечи взвалили тяжелую ношу и сказали при этом: неси… Вьяс не вылезал из прорыва полтора года, а тут последовало распоряжение – укрупнить леспромхоз, соединив с соседним. Один директор ушел, другого прогнали, – так Бережнов, вскоре после окончания курсов красных директоров, очутился в глухой рамени.
Вчера секретарь крайкома выслушал его с большим вниманием, спросил о трудностях, а он ответил, что их много, как деревьев в лесу, – и сам застыдился этой неуместной вольности. Но секретарь улыбнулся и опять начал спрашивать, обнаруживая осведомленность в делах Вьяса.
Представив себе Вершинина в кабинете секретаря крайисполкома, Бережнов подумал:
«Эх, Фома нового века!.. Как ты жалок в своем мнимом величии. Сюда бы вот тебя на часок…»
Уже во сне он видел перед собою неглубокий, зеркально чистый пруд. В нем отражалось солнце, купались дети, оставив на луговинке свои трусы и рубашки. Они кричали, плескались водой, а маленькая девочка, почти кругленькая, смуглая от загара, щурясь от солнца, входила осторожно в воду…
Может быть, это был не сон, а сама мечта, волновавшая по временам Бережнова.
Привыкший рано вставать, он вышел из гостиницы в пять утра. Поезд во Вьяс уходил на рассвете. Неторопливо идя по верхней волжской набережной вдоль невысокой чугунной ограды к кремлевским стенам, которые едва приметно проступали в потемках, он видел справа, по круто спускающемуся откосу, заснеженные старые вязы, смутные сугробы внизу, а дальше и еще ниже белесоватую равнину застывшей Волги и неразличимые отсюда поселки, деревни и леса заречной стороны.
А слева громоздился древний, огромный город, знакомый Авдею с зимы семнадцатого года… Посмотреть его в раннюю пору, когда еще безлюден простор площадей и улиц, увидеть первое пробуждение – в этом есть своя особенная прелесть…
Вчера днем он видел те же, но запруженные людьми тротуары, большие книжные витрины, высоченные здания, недавно возведенные вновь или с надстроенными этажами, – но теперь, при ярком свете электрических фонарей, тянувшихся в два ряда, все казалось необыкновенно новым… Заасфальтированная, чисто выметенная, лоснилась глянцем широкая площадь, город выглядел строгим, тихим, даже таинственным и был словно нарисован акварелью мастера.
Зазвенел сзади и пронесся первый трамвай, громыхая железом. Следом за ним из кремлевского парка покатились другие. Через некоторое время они, наполняя город звоном и грохотом, пересекали улицы, спускались и поднимались по съездам, гремели по набережным Оки, по дамбам, по железному мосту, который гудел под ними ровным напряженным гулом.
За три года, пока Авдей был на курсах в Москве, здесь стало много нового, неузнаваемого, – даже берега съезда раздвинуты и скрыта гора, у подножия которой стоял за стеной монастырь…
Бережнову известно: камнем, асфальтом, цементом, стальными рельсами скреплена земля, пугавшая прежде нижегородцев грозными оползнями. Убогая, опасная дорога, проложенная с трудом нищей страной в давние времена, стала теперь просторной, безопасной и даже красивой…
С верхнего, высокого откоса ему открывалась заволжская лесная низменность, простираясь вдаль… Редеющая тьма, нарушив обычную перспективу, сдвинула вместе Канавино, Сормово и Автострой, образовав один огромный город, усыпанный неисчислимым множеством огней. Непрерывно и нежно мерцали они, эти звезды нового века, светились лучисто, затухая и вспыхивая опять, а над ними, вверху, струилось белое разливное зарево. Невольно хотелось зажмурить глаза и продлить эту минуту любования… Теперь, вместо зимнего утра, вместо трепещущих огней, Авдей видел вдали то, что мыслимо только в сказке: будто золотые лодочки с парусами на черной воде, они покачиваются, и вместе с ними качаются их золотые отражения. От этого и все неоглядное пространство кажется живым; оно шевелится, местами легко вспучивается, оседает и на миг только становится спокойным. Гудит железом широкий горбатый мост, и так легко в эту минуту сравнить его с дорогой в будущее: наши мосты ведут туда!..
Проснувшийся спозаранок город полон звуков, голосов и движения – гудки заводов, верфей, мельниц ревут протяжно и долго, перекликаются паровозы у вокзалов. Слышно, как к станции подошел из Заволжья товарный… Страна уже работала. Бережнову чудилось, что в этот ранний час отсюда он видит ее всю, слышит напряженный, торжественно-спокойный гул земли, необозримой, сильной и прекрасной.
Посмотрев на север, где густая темень, постепенно редея, прояснялась, он представил себе на миг глухое с детства родное местечко на тихом берегу лесной речки Сявы – и помечтал: «Придет время, и там когда-нибудь над новым городом будут гореть огни, а на карте вместо маленькой, теперь едва заметной точки поставят новое обозначение… И для того, чтобы зажглись они, придется много и многим поработать».
И думая так, он чувствовал себя только одним из многих…
Глава XI
У колодца
Нагруженные работой дни шли друг за другом. Из делянок возили к складу бревна; сотни людей превращали их в шпалы, столбы, тес, балки, рудничную стойку, авиапонтоны, шпалы, бревна, дранку; сквозные бригады воевали в лесу на ставежах и на ледяных дорогах. Росли цифры заготовок и вывозок, росла уверенность Авдея.
Омутнинские мастерские уже прислали сорок разводок, сделанных по образцу «американки», – их сразу пустили в ход. Из глубинных участков начали поступать отзывы, и Сотин, отыскавший этот клад, слушал и читал их с удовлетворением.
Он выглядел теперь свежее, чем месяц тому назад, но так и не сгладились морщины на его лице, а в глазах – задумчивых и строгих – видна тоска по Игорю. Его семья уже пребывала в новом щитковом доме и обставлялась на новый лад, а этажом ниже обитал одинокий Якуб.
Нынче рано утром Якуб вышел в сени и, аккуратно притворив дверь, повесил замочек; потом на конных дворах осматривал лошадей, следил за кормежкой. Стоя в воротах, он аппетитно глотал махорочный дымок и, поглядывая на свое новое обиталище, ухарски и лукаво подмигивал молодому конюху:
– Живем, значит, живем…
– Тебе что не жить, – заметил ему конюх, прикуривая от его цигарки. – Ты вон Вершинина переплюнул. Он только сейчас вселяется, а ты уж давно живешь.
– А что мне Вершинин-то. Он на своем месте хорош, а я на своем. Орленок вон меня боится, а его загнал в подворотню… Вот тут и сравнивай.
– Это конечно. А Шейкина-то, как по-твоему, оставят?
– Да, на собранье речь шла… Ты не был разве?.. Пронька Жиган против него здорово кричал, ну, только напрасно. Горбатов и Бережнов зря человека не тронут.
– Вон что. Шайтанистый он, беспокойный, Пронька-то, право. Вострый, стервец, как наточенный ножик.
За спиной у них в полутьме двора хрупали и переступали по деревянному настилу выходные кони.
– Самоквасову-то опять Динку дал? – спросил конюх.
– А то какую же?.. Он и нынче позднее всех уехал… Лодырь. Так будет делать, я и эту отберу. Еще Тибета просил, – вот дурень. Дам я ему Тибета, дожидайся. Он хорошую лошадь в один день сорвет. Вчера такой воз наклал, что Динка-то, сердешная, чуть дотащила… Как приедут, Динку повнимательней огляди, – не надеюсь я на него что-то…
В полдень, морозно-сухой и ветреный, Лукерья встретила у колодца Параню. Наполнив по первому ведру (вторые стояли пустыми), старушки занялись разговорами, повесив коромысла на плечи.
С печальной душой Параня поведала, что случилось с ее черной кошкой:
– И сказывать-то негоже… Ночью этак проснулась я и слышу: на дворе безобразный крик… как есть ребенок ревет. Вышла в сени, через перильце фонарем осветила и всё – с молитвой… Ан, милая ты моя, она и беснуется, и беснуется! Прыгнет на плетень – отскочит, прыгнет – отскочит. И отчего это – ума не приложу. И манила ее, кошку-то, издали осеняла крестом, и всяко, – скачет тебе, да и только. Всю ноченьку не спала я от страху такого, а утром привязала ей на шею липовый крестик. Уж теперь не знай, чем меня ночка порадует…
Лукерья дала ей добрый совет – придушить сумасшедшую:
– В веревочку вздень ее – и успокоится. А другому никому не сказывай, а то нехорошие слухи пойдут: примета.
– Слышу… Ну, только не к добру это. Не умереть бы, мне, Лукерьюшка! – Старуха всхлипнула, в кулачок собралось морщинистое лицо ее, и в напуганных глазах, мутных, как лед на срубе, копились скупые слезы. – Не моя ли грешная душа металась перед кончинушкой?
Горбатая Лукерья утешала подругу, насколько хватало сил, и заодно уж передавала ей новости, что вчера и нынче успела проведать:
– Бережнов – дотошник, хочет пустить машину по ледянке. На днях ездил в какую-то бюру, и там его сполна обнадежили. Говорят: «Не сумлевайся, Авдей, трактора будут». И только ждут теперь в городе самого главнеющего начальника, чтобы печать поставил и руку свою приложил, а все остальные дела улажены. Будут лес возить на машине, а коневозчиков, слышь, прогонят всех до единого… и справку такую дадут: на все четыре стороны, куды хошь… Только не знаю, отколь эти трактора?.. Тебе невдомек, где они водятся?
Параня не хотела и не умела сознаваться в неведении и, малость почесав в затылке, ответила:
– Отколь? Известно. Помнишь, собирались войну открыть?.. Ну так вот. Сгрудили их и, конечно, туда угнали. А войне еще срок не пришел: ошиблись… Ну, с фронту их, эти трактора-то, и возворачивают обратно, раздают, кому сколь требуется.
– Так, так… Аришка-то ай в библиотеку поступила?
– Поступила, поступила. И всё, голубынька, для того, чтобы поближе к Вершинину быть. Бросит она Алешку-то, право-слово бросит. Расщепай меня господь на мелки дребезги, бросит.
– Чай, у ней дитё?..
– Нынешним-то детей не жалко. Им море по колено. Вздернут вот юбку-то выше колен – голяшки видать – и бегают за мужиками без стыда, без совести… Ну-ка ты, ведь какая разбалованная, бесстрашная: пришла к мужику чужому на дом. А мы, бывало… – Параня замахнулась своим прошлым на настоящее, которого не одобряла, осуждая и ненавидя, словно хотела ударить, но ударить оказалось все-таки нечем, и, поняв это, она перекинулась на другое: – Ну, все равно: Алешка узнает, навертит ей космы-то.
Параня утаила даже от Лукерьи, что недавно ходила к Горбатову с наветом на Аришу, причем порассказала ему гораздо больше того, чем знала, и даже сама удивилась необычайному расстройству, какое произвела в нем… С тайным приятством и подмигивая себе, уходила она от лесного склада, оставив Горбатова в тяжелом раздумье.
– Надолго ли гостья-то приехала? – спросила Лукерья.
– Юлька-то?.. На две недели… Летось гостила, и опять нелегкая принесла, – возмущалась Параня. – Не сидится на одном-то месте, окаянным!..
– Известно, – вставила свое словцо Лукерья, – с жиру бесятся. А может, от мужика сбежала. Она – такая, по роже видать: не разберешь – не то замужняя, не то девка…
– Знамо. – Паранин голос перешел на шепот. – Почти кажинный вечер играют в шахманы: уткнутся в доску и двигают, а что к чему, сами не знают. Он ей ставит на гарды, а она его пугает шахом. Играют и всё спорят, а о чем – не поймешь. Молоденькая, а зря хитрущая, не поддается… Собирают багаж, переселяются… Видишь вон, – указала она пальцем на двухэтажный дом, у крыльца которого стояла подвода. – Давеча, родимая ты моя Лукерьюшка, сама она, Юлька-то – вяжет узлы и поет не переставаючи… Поет и поет, а он, как индюк, топырится, книжки свои укладывает и даже на людей не глядит.
– Не жаль, что уходит?
– Жалей не жалей – уходит, – откровенно призналась Параня. Но тут же спохватилась, что выдала себя напрасно: – Да и жалеть-то нечего: грязь за ним вывозила, собаку кормила, его обихаживала… Сама, бывало, не съешь, а все ему норовишь, все ему. А спасибо сроду не слыхивала. Одна забота и никакой пользы, ни радости. И скушно с ём, беда! Все сопит себе и сопит, слова с тобой не скажет. Пес с ними, пускай уходят…
Она безнадежно махнула рукой, словно сама отрекалась от незадачливого квартиранта. Утешала она себя тем, что за такой «дивидент» найдет другого…
И опять утаила Параня, что просила остаться, сбавляла цену, обещалась стирать на него бесплатно. Он пугал Параню своим деревянным молчанием и даже посмеялся нынче над ней: «Возьми, бабка, пригодится. Возьми-и» – и подал ей старые ремни и рваные варежки. Может быть, сделал он это спроста – кто знает, но ей подумалось, что он – с нехорошим намерением.
– Ну, теперь Аришка с ним начнет в открытую, – продолжала Параня.
– Конечно, конечно… теперь им что… – поддакивала Лукерья, захлебываясь.
Потом вспомнили Шейкина и заново, точно они раньше всех узнали о его прошлом, судили, рядили, гадали, дивились и ахали, наливая по второму ведру. Только холод и сумерки прогнали их от колодца. Лукерья пригласила Параню к себе на весь вечер, – благо подходили рождественские праздники (а церковь во Вьясе давно закрыта), и о всякой всячине поговорить им было непременно нужно…
Глава XII
Разбитая ваза
Правы были Якуб и Юля: все, чем владел Вершинин, убиралось на одни дровни, и не к чему было задерживать лошадь на два лишних часа.
Сестра уже хозяйничала в его новой квартире, расставляя вещи, привезенные с первым возом, а Петр Николаевич с Якубом, приехав второй раз, выносили последнее… Кажется, уже все свое взято.
Он стоял посреди опустевшей комнаты, придерживая на плече за ремень берданку, и молча смотрел на старуху, которая, пригорюнясь, как обделенная родственница, сидела в углу на лавке. Над ее головой, перед киотом, немощным огоньком горела лампада, тускло освещая бездушные, деревянные лики святых угодников, и мутным маслянистым светом просвечивал по краям стеклянный зеленый стаканчик… Именно в этот день зажглась она опять, знаменуя окончательное крушение надежды и возвращение Парани к богу.
Вершинин увидел на стене левитановскую «Осень», позабытую сестрой, и, не снимая ружья, отколол ногтем кнопки и, свернув картинку трубкой, сунул в карман; на стене, на потемневших от времени газетах осталось чистое квадратное пятно… Только стаю собак да кулика на болоте не тронул он, не посмев взять того, что обжилось здесь, кажется, навеки…
Не сводя глаз с хозяина, Буран нетерпеливо ждал у порога, пока все это кончится, и нервно стукал об пол хвостом. Из окна было видно, как Якуб, осматривая вещи в возу, обошел вокруг саней, потрогал веревки и потом, взяв вожжи, пошел рядом с возом…
Вершинин все еще не уходил. В последнюю минуту он оглядывал старую, убогую свою нору, куда однажды ворвалось к нему само солнце… Вот на этом месте, где теперь пусто, тогда стояло кресло; Ариша в тот метельный вечер сидела так близко, отдав ему доверчиво свою теплую руку, а в другой держала желтое яблоко, и запах сочного плода мешался с запахом жасмина. Она улыбалась, большие черные глаза ее горели нежностью и страстью… Так памятно все… все…
И стало жаль уходить отсюда, оставляя здесь часть себя… Только сейчас он понял, как дорога и нужна ему Ариша… Что будет там, на новом месте, которое дано ему не по заслугам?.. Жить рядом, значит – часто видеться. Не лучше ли остаться здесь и вместо частых, случайных в тех условиях встреч открыто и прямо пойти навстречу счастью?..
– Петр Николаич, – услышал он надтреснутый, скрипучий голос, – я и забыла совсем… и вы, знать, запамятовали… В те поры яичек-то приносила я от Лукерьи не три десятка, а четыре… Припомни-ка.
Он круто повернулся к ней:
– Заплатить за десяток? Сейчас?
– Есть, так на что лучше, – и, подняв голову, задвигала руками по столу в ожидании денег.
Лесовод обшарил карманы, но столько денег не нашлось.
– Ну, за мной не пропадет… Отдам. Загляни на новоселье-то, – через силу улыбнулся он напоследок и пошел из избы.
Параня побежала за ним следом до калитки, как-то согнувшись набок и спрятав сухие, сразу озябшие руки под мышки.
– Не осуди уж… Я – старуха, – продолжала она, навязчиво и скорбно заглядывая ему в лицо. – Ежели дельце когда случится – позови, я приду… Или перемена какая выйдет, не забудь меня, я поспособствую. – Она не договаривала главного, а только намекала, как несколько дней тому назад, надеясь на его догадливость.
Он понял, что Параня напрашивалась в прислуги к Арише, стало быть старуха верила в это, – и промолчал опять.
Подходя к щитковому дому, он увидел в квартире Горбатовых огонь, занавесок еще не успели повесить, – и Вершинин не поборол в себе нескромного желания заглянуть в чужие комнаты… Там прошла в сереньком домашнем платье Ариша, без повязки, с темной заплетенной косой, свисавшей через плечо на грудь. О, как молода и красива она!.. Никогда прежде не доводилось ему видеть ее такою: перед ним была сама девическая юность… Наверно, в ту пору именно так носила Ариша косу.
Вблизи от окна Вершинин остановился даже, будучи не в силах оторваться. На какую-то маленькую долю минуты она повернулась к нему лицом… Уж не заметила ли его? Несколько оробев, он пошел вокруг дровней, выбирая, что нести к себе наверх, нагнулся и опять украдкой посмотрел туда, где жило его недосягаемое счастье. И было такое чувство, будто ушла она совсем, навсегда… и даже не ушла, а украли ее у него, заперли в неволю… И будто, одолев не одну сотню верст, он нашел ее снова… Но только одно право – смотреть украдкой, издали и мучиться – оставили ему, лишив всего другого…
Он долго возился перед лестницей с огромной крышкой письменного стола, приноравливаясь всяко, а она вырывалась, тыкалась в ступени. Вдруг краем уха он уловил голоса за стеной, – сдерживаемые, немирные, – еще труднее стало ему пронести мимо перил и бревенчатой стены эту тяжелую, скользкую, квадратную доску…
– Вот и разбили, – говорил Горбатов. – Надо было завернуть газетой. Ты всегда вот так.
– А почему все я должна, а не ты? – послышался усталый, несколько раздраженный голос Ариши.
– Но ведь не я укладывал?
– И я говорю про то же.
– Твоя ваза-то. – Он, должно быть, хотел свести на шутку, не желая омрачать первый день на новом жительстве, но после короткой паузы сказал опять: – Я не знаю, о чем ты думаешь?.. Тебе не семнадцать лет…
– Ну, а вы полно спорить-то, – вмешалась Аришина мать, приехавшая к ним на днях. – И ваза-то не стоит того…
Нет, не об этой дешевой вещице, разбитой при перевозке, шел запоздалый разговор – значит, непрочным было примирение…
Чувствуя на плечах тяжесть, Вершинин с тревогой, но и с надеждой, встрепенувшейся вновь, быстро понес свою ношу вверх по лестнице.