Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

Часть пятая
Глава I
В чем истина?

Вечером разгорелся спор, назревавший исподволь. Юля не сдавала своих позиций, а по временам наступала сама.
– Неправда, Петр… Жизнь – это бесценный дар, неповторимое благо на земле. Оно дано человеку природой. Люди преобразуют мир, меняют свое духовное обличье. Обновление мира, творчество разбуженных масс – вот что должно быть для исследователя главным объектом познания… А ты проходишь мимо, закрываешь глаза, – поэтому и день кажется тебе ночью.
– Да, ночь, – произнес он убежденно и мрачно. – Жизнь, по-твоему, это – лирическая поэма, а на самом деле: жизнь есть непонятная трагедия… хаос, стихия. Познать причину появления человека на земле, его назначение, целесообразность его кончины – невозможно! Сама конструкция мира и человека настолько несовершенна, что едва ли какие преобразования изменят их природу… Пожалуй, остается повторить одно:
Бог нашей драмой коротает вечность,
Сам сочиняет, ставит и глядит…
От этих «божественных» спектаклей – на одной и той же сцене, в старых, но подновленных декорациях – можно сойти с ума!..
Петр говорил, откинув голову на спинку стула, и смотрел куда-то мимо, вдаль, испытующим, усталым взглядом. Его тяжелая ирония над миром не изумляла Юлю, как в первые минуты спора; она вслушивалась в его слова, в интонации голоса – глухого, разочарованного, и в ней самой происходила та внутренняя работа, какая никогда не пропадает для ума и сердца. Острая жажда узнать о брате как можно больше заставила ее не поддаваться порыву, а дослушать до конца, не прерывая.
– Не странно ли, – продолжал он: – человек одиноким приходит в мир, одиноким уходит из мира. Жизненный путь его – безжалостно короткий – усыпан острыми камнями: даже больно ногам идти!.. Усталый раньше срока, он несет на себе груз разочарований, неудач, ошибок, горечи и злобы. И только изредка, на короткий срок, проглянет ему сквозь тучи солнце, мелькнет любовь, удача, крупица счастья – изменчивого, иллюзорного… В борьбе за хлеб, за место на земле он вынужден бороться почти всю жизнь… Потом – уходит навсегда… А переступая последний порог свой, с горечью видит, что можно было бы прожить иначе, добиться чего-то большего… Но пройденный путь и потраченное время – необратимы… Океан времен несет его куда-то во вселенной, к непостижимому пределу, в одну сторону – к закату, откуда никому нет возврата!.. Зачем все это? Кому это нужно? Для чего все это?.. К чему вся эта борьба? К чему напрасные исканья, отреченья, когда «нет правды на земле, как нет ее и выше?..» Где же тут свобода? Где простор сознанию, разуму и действию человека?.. О каком счастье может идти речь?..
То, что высказал он, отнюдь не лежало за пределами ее понимания, – по-видимому, в цепи его умозаключений определенное место занимало и ноябрьское письмо, присланное ей в Москву, недаром оно тогда так поразило ее.
– Мне трудно говорить с тобой, – призналась она, – ты – старший брат, тебе я обязана многим. Но я с тобой не согласна. Нет и нет!.. Мне больно и страшно за тебя… Я вижу, тебя все это мучит… Чем кончится, я не знаю, но едва ли кончится добром. – Она говорила, обдумывая каждую фразу и собирая в памяти все, что годилось на этот час. – Ты очутился, Петр, в какой-то… безысходности… И по-видимому, заблудился давно… Прости, – но я не могу молчать. О каком человеке ты говоришь? Чей путь имеешь в виду? – спросила она. Он не ответил. – Ты говорил о себе?..
– Нет, вообще о человеке…
– Но в мире никогда не было и нет человека «вообще», человека абстрактного. Он всегда реален, живет в определенной социальной среде, живет во времени и пространстве. На него воздействуют законы общего исторического процесса, законы общественных, классовых отношений.
– Это известно мне стало раньше, чем тебе, – хмуро напомнил брат с недовольным жестом.
– И все-таки: маленькая частица воды – пусть капля – живет в большой, полноводной реке… Может ли она существовать обособленно, единично, независимо от своей естественной среды? И человек – также.
– Пример неудачен, – подсказал он, усмехнувшись.
Юля смутилась, краска залила ей щеки, и он сразу заметил это, но тот догмат, за который так твердо держался он, и его предубежденная настроенность разбудили в ней силы, прибавили настойчивости и веры в себя.
– Пусть неточен… Но ты же построил все на абстракции, а мир во всех проявлениях – конкретен, овеществлен, историчен. Никто из людей не может быть вполне независимым, абсолютно свободным – только в себе и для себя. Не пустота окружает его. На него непрерывно воздействуют законы общественно-исторического развития, законы движения вперед – от капитализма к социализму… Острота классовой борьбы не терпит никакой двусмысленной позиции. Всякое мировоззрение – политично, партийно. Суждения и оценки любой идеологии – это политические суждения. Даже молчание является в этом смысле политической оценкой… Я искала к нашла тот камень, о который ты споткнулся на своей дороге.
– Какой же камень? – с любопытством он вскинул глаза.
– Вопрос о свободе, точнее – о свободе творчества, и вопрос о коллективизации.
– Меня интересует не только это. Меня интересует все, и особенно – так называемая «гармония мира», его Платоновская и Кантианская «красота».
Он расширял границы спора, наверно, для того, чтобы несостоятельным оказался молодой оппонент. Невольно настораживаясь, Юля готовилась к новым возражениям и поэтому молчала какую-то долю минуты.
– Это вполне естественно, – отвечала она. – Непонятно другое: мир познается в совокупности реальных противоречий, а почему же только такие индивидуумы, как Жиган, Платон Сажин, какой-то Самоквасов и подобные им, стали для тебя почти единственным объектом познания действительности?.. Натурализм никогда не был верным отображением жизни в искусстве, он даже уничтожает само искусство. Так и твоя теория: она не в состоянии дать полномерного отображения общества – таким, каково оно есть.
Юля остановилась, чтобы собрать мысли, которые нелегко давались ей в этот вечер, а Петр молчал, следя за ходом ее доказательств, и не спешил опровергать, задетый больно сравнением его теории с натурализмом. Она воспользовалась этим промедлением:
– Твоя система обесчеловечивает человека, искаженно отображает и саму природу и уничтожает начисто истинную свободу личности, – о чем так озабочен ты.
– Нет ее, этой свободы вообще! – почти крикнул он с надрывом. – Мечта одна и «пожеланья в добрый путь»…
– Язвительность не всегда усиливает логику доказательств, – заметила она не без осуждения. – Да… в твоей теории нет свободы. И не может быть, потому что твоя система – устаревшее мировоззрение. Ты хочешь продлить веру в отжившую идеологию, – напрасный труд… Где бы ты ни жил – в столице или в глухой рамени, – она говорит об отрыве от жизни, она – признак отставания и деградации… Ты не согласен, но ты не можешь доказать, что твоя теория – передовая, прогрессивная программа.
Юля наступала теперь сама, в голосе сквозил едва прикрытый гнев, она торопилась досказать главное, что определила себе еще в начале спора:
– Буржуазная демократия торгует свободой – продает на деньги. А где есть эксплуатация, угнетение, там нет истинного равенства, нет свободы, а есть иллюзия свободы… Свобода – это правильно понятая необходимость. И только в стране социализма есть равенство людей. И чем выше стадия социализма, тем больше свободы будет иметь человек, свободы подлинной, а не ложной… Ты скажешь: все это – простые вещи? Да, простые, элементарные, но ты отвергаешь даже их… Почему?.. Я не пойму никак… Почему величайшие преобразования жизни, обновление земли не превратились для тебя в главный объект исследования?.. Тень заслонила тебе человека. – Не дождавшись ответа, она произнесла взволнованно: – Петр, жизнь полна молодости, она – хороша, неповторима!
Сотри случайные черты,
И ты увидишь: мир – прекрасен…
– Ты любишь лес, траву, звезды, влюбленно смотришь на людей. Ты, как шалью, закутана лирикой, она мешает тебе разглядеть жизнь, – ответил он с неуступчивой холодной силой. – А лирика – того же Блока – убедить меня не может…
– Тогда зачем ты процитировал из Гёте? – таким же отвергающим тоном спросила Юля.
– Не из Гёте, а – из Омар Хайяма… Он жил за несколько столетий до Гёте и, как видишь, более глубок, нежели Гёте.
После долгой паузы она спросила еще:
– Скажи откровенно: кто такой этот Жиган, которому ты продал ружье?
– Жиган?.. Это – низкий, озлобленный тип, по натуре – бунтарь. Но когда выгоним его, я посмотрю, как он – сломленный и покорный – будет просить у Бережнова и Горбатова прощенья, цепляясь за кусок хлеба, за жизнь… И это будет именно так: сильнее инстинкта жизни ничего нет.
– История классовой борьбы доказывает как раз обратное… Скажи: кому ты помогаешь?..
– Никому… кроме тебя.
Она побледнела, поняв его недвусмысленный намек на ее иждивенчество, но не подала вида, что оскорблена этим.
– Я изумляюсь, – заговорила она быстро, словно торопилась выведать остальное, а потом ответить с тою же прямотой, свойственной горячей юности. – Я не понимаю: как это можно?.. Человек выносил идею, обосновал ее, признал непреложной. Идея – оружие… Как ты используешь его? Что оно дало тебе, наконец?.. Ведь твоя теория только мешает тебе жить, работать и, наверное, вредит общему делу.
– Ты рассуждаешь, как второступенка… Тебе бы пора знать, что теория – не всегда оружие. И не всегда лезут с оружием в драку. Я – простой смертный, хочу спокойно жить и для себя осмыслить общественные явления, – отвечал он, сидя к ней спиной, наклонив голову и опустив руки между колен. – Для меня теоретическая, научная истина – самоцель. Чистое знание ради знания.
– А потом?.. Что же дальше?
Он будто не расслышал вопроса и тем же тоном продолжал, не глядя на нее:
– Я бескорыстно, без грубого утилитаризма пытаюсь познать мир и дать отображение жизни, не забывая также и минувшие столетья… Я люблю истину, мечтаю о свободе и стремлюсь к ним… Моя теория живет, подобно тому…
– …Она – мертвая! – отозвалась Юля, прервав его. – Ты берешь одиночные явления, упрощенные связи этих явлений. Вместо настоящих людей ты изучаешь примитивные инфузории, каких много в любом золоте.
– Ладно, не учи. И давай чаю…
Юля подняла на него изумленные глаза и, что-то прошептав, ушла на кухню, где давно кипел забытый ею самовар. Обоих утомил тяжелый, затянувшийся спор, о многое оставалось еще неясным…
Она несла самовар, до боли обжигая руки, громко стучала посудой, расставляя ее на столе, оба не смотрели друг на друга.
– Тебе в чай положить сахару? – спросила она после недолгой паузы. – А знаешь, мне почему-то казалось: твоя жизнь, поведение даже в мелочах совпадают с твоей теорией, – не сдавалась Юля. – Ты странно живешь.
– Не вышучивай того, что добыто трудом долгих раздумий. На этом я вымотал силы, постарел… Но не стал «странным»… Впрочем, тебе виднее.
– Прости… я дурно пошутила.
К горлу подкатывал горький комок, но она крепилась, желая доказать Петру, что она не так слаба и безвольна, и в то же время откровенно добивалась того, чтобы хоть чем-нибудь приблизить минуту примирения: разгоревшаяся ссора была ей тяжела, мучительна.
– Ты… писал мне, что собираешься жениться, – начала она, улыбаясь через силу. – Если не секрет, скажи – кто она?
Плотно сомкнув губы, он смотрел в одну какую-то точку на карте, висевшей от него налево; Юле был виден его профиль с прямым тонким носом, крупным лбом и выдающимся вперед подбородком. Она придвинула брату стакан, а он не притронулся даже.
– Я ходила к соседям, к Арише, – продолжала Юля. – Она была рада… Она – красива, у нее очень запоминающееся лицо… какое-то одухотворенное, нежное, но беспокойное… И она очень неглупая. Такие симпатичные женщины встречаются не часто… Звала меня заходить к ней. – Петр все молчал, Юля взглянула на него быстрым взглядом: – Я почему-то сразу почувствовала, что это – она.
– Обо мне… не спрашивала тебя?
Юле ясно теперь, кого он любит… Конечно, любит, если спрашивает о ней: ведь он одинок, красив, здоров, пора его давно настала.
– Но как же так?.. У ней – муж, дочь. – Юля понимала, на какую скользкую дорогу вступил брат. – Как бы ни были сильны взаимные чувства, это очень осложнит вашу жизнь, хотя бы на первых порах…
Брат молчал.
– Мы с ней станем дружить… Петр, ты любишь ее?
– Да, люблю… но есть какое-то предчувствие… что кончится, пожалуй, печально.
– Это что – эпизод? – с испугом отшатнулась она, отодвинув от себя стакан недопитого чая. – Я отказываюсь понимать тебя… Ты стал неразборчив. Разрушая чужую семью, ты тем самым разрушаешь свою будущую семью. Идти через чужое горе и потом опять вернуться к прежнему своему порогу?.. Это же безнравственно… это нечестно, Петр!..
Он заговорил не сразу, медленно выдавливая холодные, тяжелые, как булыжник, слова:
– Нравственность и право относительны. Нормы моего права – во мне самом. Я – законодатель моей этики. И людям до меня нет дела… Я не интересуюсь, кто как живет, пусть и мне другие люди не навязывают своих рецептов… Я не могу запретить своему сердцу… и не могу отталкивать ее, когда люблю… Впрочем, давай кончим говорить и об этом…
– Но разве это любовь! – изумленно вскрикнула Юля, почти не веря тому, что совершалось.
– Не знаю… Время сильнее нас… Там будет видно.
Она взглянула на него умоляюще, точно просила милостыни или пощады, – и увидела все то же замкнутое, белое, мраморное лицо.
– Какой ты все-таки… бесчувственный… жестокий, – вырвалось у ней невольно. Она уже не в силах была сдерживать гнев и раздражение, в ней все кипело, но не было нужных слов, которые следовало оказать со всею резкостью суждения, – в голове мелькали только обрывки мыслей: – Тебе никого не жаль… ты не в состоянии чувствовать по-человечески. У тебя каменное нутро… Сузанна погибла из-за тебя… Да, ты виноват в ее гибели!.. А теперь хочешь…
– Ложь! – вскричал Вершинин, не дав ей досказать. – Сузанна была экзальтированной женщиной… считала себя талантливой художницей, ее хвалили, а она рисовала только плохие портреты для клубов… Я первый сказал ей правду в противовес другим… и доказал, что она глубоко ошиблась, выбрав путь искусства. Она обманывала себя и публику, а когда поняла это, очутилась у пропасти… За таких не отвечают…
– Нет, отвечают! – воспламенилась Юля. – И сам ты писал мне другое… вспомни, вспомни, что писал. Забыл?.. Забыть такое преступно… Когда я вернулась с пляжа, я нашла ее письмо у себя под подушкой… Могу прислать тебе, если не веришь… Она писала мне, что ты… разрушил в ней желание жить и работать, что она любила тебя, просилась с тобой сюда, а ты не взял, ты бросил ее, потому что не любил… Ты обманул, ушел…
– Ты очень наивна, – процедил он. – Если она писала тебе именно так – значит находилась в состоянии невменяемости. Это своего рода злоба и месть… Ты веришь всем, только не мне. А я – очень несчастлив… И не по моей воле многое происходит не так, как бы хотелось… В этом моя драма…
Глоток остывшего чаю остановился у нее в горле. Отодвинув стул, она медленно встала из-за стола, ушла в другую комнату, где было темно, и, облокотившись на подоконник, долго смотрела в окно… Видны бараки, вдали – конные дворы на пустыре, за ними – лес, глухой и темный, а влево – тусклые огоньки деревни. Чужие места, чужие люди… И брат… Она ехала сюда с такой нетерпеливой радостью – повидаться с ним, единственным братом, который старше ее, которого она любила. Ведь, кроме него, нет у ней никого родных… Приехала – и вот нет брата!.. Он стал для нее чужой, далекий и непонятный человек…
Ночью она не могла уснуть: запах сухих сосновых бревен сводил ее с ума, тишина давила и пугала. Молчать было страшно, а говорить – не с кем и не о чем. Все же среди ночи она окликнула Петра, но тот не отозвался… Ну что ж, это была ее последняя попытка заговорить, чтобы как-то, хоть немного, примирить непримиримое… Бессмысленно протягивать руку и звать человека, который стоит на другом, далеком берегу… Чувствуя свое бессилие, мстительную ненависть к нему и непомерную жалость, она беззвучно плакала в постели, уткнувшись лицом в подушку…
А утром сказала, что едет в Москву: отпустили ведь только на восемь дней. Он не удерживал. Собираясь в контору и не глядя на нее, он сказал с внешней примиренностью:
– Живи… в семье мало ли что бывает…
Она солгала ему, солгала впервые:
– Я не поэтому… мне пора ехать.
Не дожив до срока, она уезжала, жалея об одном, – что напрасно сюда стремилась. Если бы осталась на каникулы в Москве, то, возможно, не постигла бы ее такая тяжелая неожиданная утрата… Он нес ее чемодан до вокзала и не проронил ни слова.
Простились холодно, будто и не жили ни в дружбе, ни в родстве, и каждый про себя подумал: «Суждено ли встретиться? Когда и как? Да и нужна ли будет встреча?..»
Глава II
Начало конца
На четвертый день после отъезда Юли к Вершинину заявился среди бела дня нежданный гость.
– Здравствуйте, хозяин, – развязно сказал Пронька Жиган, и в комнате запахло водкой и махоркой.
Под жестким взглядом лесовода он стоял у порога, снимая белую пушистую шапку и немного пошатываясь на выгнутых нетрезвых ногах. Всю неделю – перед крещеньем – Пронька (по слухам) пил.
– Что скажете? – холодно спросил Вершинин.
– Пришел опять… Пришел за советом и за помощью.
– А именно?..
– Плетни хотим рубить.
– Какие?.. Где?
– «Какие»? Известно… которыми нам дорогу перегораживают… Помнишь, ты насчет «дороги» говорил: ее, мол, отвоевывать надо… Давай помогай. Ты образованье имеешь, в тебе мы очень нуждаемся. Мало нас, а с тобой…
– Что-о?! Ты с ума спятил? Память-то где потерял?..
– Нашел, а не потерял. Стало надо – и вспомнил. Нужда гузном подопрет, так вспомнишь… и человека найдешь, какой требуется… А у нас с тобой одна голова – анархистская…
– В тебе очень много зла. А еще больше фантазии.
– Чего?
– Дурной фантазии. Блажь у тебя в голове, вот что.
– Ну, это как сказать. Фантазия или нет, а ежели вас разобидят до белого каления – тоже, наверно, не обниматься полезете, а огрызнетесь… да и укусите. – И белые, как у поросенка, ресницы нервно замигали. – Ну как?.. Пойдешь с нами? – Был он сильно пьян и, по-видимому, соображал туго. – Пойдешь?..
– Не обожгись, парень, – колючим, ненавидящим взглядом уставился на него лесовод.
– Я – не тушить, я – чтобы огня было больше. – Его приглушенный голос, косые взгляды на дверь и эти иносказания, к каким обычно прибегал Пронька, показались Вершинину зловещими. Выжидая, не скажет ли «гость» поопределеннее, он молчал. – Кругом зима, сугробы – обжечься тут негде… А так, ради красного словца сказать, я и большого огня не струшу… Я в самый огонь полезу… А вы?.. Что, трусишь?.. Вы извините: я, конечно, немножечко в данное время выпивши. Но и трезвый сказал бы то же.
– Что именно?
Жиган помолчал, очевидно не решаясь:
– А вот что… скажу напрямик, без игры в прятки: если нужен я вам, то – скажите. Не сейчас, так в любое время, когда занадоблюсь… Когда скажете, тогда и пойду… Любое поручение выполню.
Вершинин вскипел:
– Пошел вон!.. Вон убирайся, вон!
– Не кричи, – спокойно остановил его Пронька, заслоняясь корявой, сильной ладонью. – Шум ни к чему, можете сорвать голос, а меня испугать трудно. А выгнать насильно – еще труднее: вам это опаснее, нежели мне… Прибегут люди: снизу – Горбатов с Якубом, Сотин – за стенкой, рядом живет… Поинтересуются: что за шум, а драки нет?.. И мне придется людям растолковать… Я, конечно, молчать не буду и скажу: он, мол, зазывал меня уговором и подкупом на плохие дела, а я – не пошел на это… Мне могут не поверить, а вам – давно доверия нет: себя-то вы ой-ой как запачкали!.. – И ледяными глазами уперся в глаза Вершинину: – Ты у меня – во! В кулаке. Шепну Бережнову или Горбатову одно слово – и тебя в клетку… А там найдут причину, в протокол запишут полностью… Жалеть вас, кроме Арины, некому, а остальные… и не заметят, что вас не стало: был, скажут, какой-то Вершинин, а теперь – нет… Пришьют правый уклон, вредительство… Подумай, Петр Николаич… Прощевай пока. Завтра вечерком зайду опять.
У Вершинина лязгнула челюсть:
– Зайдешь – пристрелю, как волка!
– Э-э, – отмахнулся Жиган, – этим нас не испугаешь: у меня тоже ружьишко есть, стреляю без промаху… Ни в правого оппортуниста, ни в левого загибщика не промахнемся.
– Не смей болтать! – рванулся к нему с кулаками Вершинин, весь дрожа, и глазами искал ружье.
– Попробуй, – предостерег Жиган. – А лучше всего – помалкивай…
Ничуть не робея, но немного отрезвев, «гость» вышел… В спину ему хотелось запустить табуреткой или, выбежав за дверь, сбросить с лестницы… Вершинин метался из одной комнаты в другую, и было так тесно ему, как никогда не бывало даже в Паранином углу. Стрелка будильника, который почему-то оказался у него в руке, не двигалась с места, а стенные часы, точно набатный колокол, пробили в тишине пять раз… Обессилевший от яростной злобы, Вершинин опустился на кровать, колени дрожали, сердце колотилось неровными толчками. Никогда в жизни он не был так взбешен…
Кто-то постучал в дверь – должно быть, вернулся Пронька. Вершинин угрожающе поднялся, уставясь на дверь. Вошел Горбатов.
– Ах, это вы? – с облегчением вздохнул хозяин. – А я подумал… Садитесь, Алексей Иваныч. – В совершенном изнеможении он придвинул кресло, указав на него рукой.
Но Горбатов оставался у двери:
– Что у вас тут было?.. Зачем приходил Жиган?
– Я знаю так же, как вы, – ответил лесовод, лицо которого было бледно, как беленый холст.
– Мне послышалось… Я подумал, как бы он… не позволил чего лишнего… На чем же «столковались»?
– А что может быть общего у меня с ним?.. Нахал, негодяй, оголтелый пьяница… даже не помнит, куда лезет и что болтает. Трепался тут, – выражаясь его блатным жаргоном… Собирается мстить. – И лесовод, раздраженный, злой, опять прошелся по комнате.
(А сам молча ругал себя: «Вызвал ты нечистого духа своей ворожбой и укротить теперь не сможешь, вот и ври и бойся всего».)
Горбатов молча стоял у двери, что-то намереваясь сказать, но ему мешала эта неистовая взволнованность и раздражение Вершинина.
– Говорил я тогда: прогнать надо. Не послушали, – продолжал Вершинин. – Прощать ему – опасное великодушие… Вот и шатается, мутит воду, интригует, готов на всякую клевету. А мы терпим. – Он взглянул Горбатову в лицо и вдруг понял, что не из-за Проньки пришел тот, а по другой причине… Наталка, конечно, не преминула сообщить ему о поздней прогулке Ариши с Вершининым, и не сейчас ли начнется решительное объяснение… Оказавшийся в невыгодной позиции, Вершинин молчал, выжидая.
– Куда пошел он? – спросил Горбатов. – Не в барак?
– Должно быть… а может, в клуб… непременно затеет скандал.
– Надо туда сходить. – И Горбатов ушел, почему-то не сказав о главном ни слова: или не решился, или несвоевременным показалось объясненье.








