Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
Глава VII
Однажды вечером
Лесорубы вернулись из делянки в сумерки, и, как обычно, Семен Коробов сам затопил печь, а Ефимку – сына своего – услал к Паране: за молоком ходили ребята по очереди. В ту минуту, когда Ванюшка Сорокин вошел в барак, Пронька Жиган, усталый, злой и немного посиневший от холода, разувался, сидя на пороге, и не посторонился, когда через порог ступил Сорокин, – уже несколько дней они не разговаривали друг с другом.
Промерзлые лапти Пронька выстукал об пол, а скомканные портянки бросил к ногам Сажина:
– Подсуши, мокры, – приказал он.
– И сам не барин, – огрызнулся незлобиво Платон, как жена на мужа. – Что у тебя, рук нету? Вон, повесь на веревку, как люди прочие делают, и высохнут твои портянки.
– Несрушный я для таких дел. – Жиган прошел босиком в угол, где стоял его топчан, разлегся на постели.
Платон, почти вдвое выше Проньки ростом, мягколицый, сговорчивый, поднял грязные Пронькины тряпки и развесил над горячей плитой на веревке… Никого уже не удивило это: Платон был слабоволен, уступчив, а Пронька – упрям, капризен, нажимист. С тех пор как Платон впервые появился в бригаде, Пронька взял над ним полную волю. Сперва лесорубы возмущались, протестовали, стыдили Платона, но, увидев, что подобные средства не действуют, отступились.
С неделю тому назад Платон даже пилу свою, лучшую во Вьясе, отдал Жигану, который тайком от всех подарил за это добряку два целковых. Пилил Жиган на пару то со Спиридоном Шейкиным, то с Платоном Сажиным. Теперь он уже подсмеивался над Сорокиным, что, мол, давно зарабатывает гораздо больше, чем он – комсомолец. «И дело тут не столь в его больной руке, сколь в его общем неумении»… Ванюшка косился на Жигана, но неправды его не оспаривал, считая напрасным трудом. Зато Платон Сажин поддакивал Проньке, не понимая своей позорной подчиненности белобровому парню.
Попав однажды в цепкие Пронькины руки, Платон уже не мог вырваться и, кажется, смирился с таким положением: он бегал ему за махоркой, за пайком, чинил на штанах прорехи, пришивал пуговицы, не прося за это никакой мзды. И только ворчал иногда, если не в меру требователен бывал Пронька.
Сейчас Жиган, с папироской во рту, лежал на постели и, будто нарочно, пытал степень его покорности:
– А когда высохнут, Платон, сунь их в печурку.
– Отстань… без тебя знаю, – отозвался тот.
С закрытыми глазами лежал на топчане Спиридон Шейкин, вытянувшись во всю длину, но заснуть не мог. В тревоге и страхе он думал об одном: что теперь будет? как поступят с ним? Или будут судить за сокрытие социального положения, а потом сошлют куда-нибудь в глубь омутнинских лесов? Или, учтя его покаяние, простят и оставят здесь?.. Неделю тому назад, тайно от лесорубов, он пришел вечером к Горбатову и начистоту рассказал о себе все…
Его выслушали, расспросили о семье, о разном, а потом сказали: «Пока работай по-прежнему, живи в бараке, потом с директором решим»… Оба начальника были в разъездах, томительная неизвестность продолжала мучить Спиридона Шейкина, и не с кем было ему здесь, в бараке, поговорить о себе… Он слышал, как Платон возился у печки, припасая ужин себе и Проньке, и как, сгибаясь над плитой, все вздыхал, чавкал, брюзжал:
– Беда… Ну-ка ты – кажинный день припаси себе жранину… Неужто не надоест? Хоть кому доведись, любая баба и та переломится.
– Ничего, – успокоил Жиган, – не переломишься, ловчее будешь.
– Я про то, что – канительно. В лесу устанешь, а сюда придешь… вместо того, чтобы лечь отдохнуть, приходится возиться с чугунами.
– Да, рост у тебя неподходящий, – будто соглашался Жиган. – Сгибаться трудно. Ну ничего, привыкнет спина, разовьется… Потом в цирк пригласят – на большое жалованье…
– Замолчь, Прокофий, – нисколько не обидевшись, отмахнулся Платон. Потом окликнул Сорокина: – Ванюшк… меня все диво берет: почему ты нам за бесплатно зайца стравил?.. Я так думаю: этой самой зайчатиной ты к артели примерку сделал – сгодимся ли мы для коммуны, чтобы полной коммуной жить, чтобы от своих харчей отступиться?..
– Ты, Платон, или дурак, – ответил Сорокин, – или чужие речи говоришь.
Платон сконфуженно умолк, зато Пронька с каким-то ленивым безразличием сообщил: мол, один паренек уже и вывеску для столовой пишет (имелся в виду Ванюшка Сорокин).
– А по краям разными красками – и лимон с апельсином, и окорочок с сосисками: глядите, мол, как у нас!.. А на эту кормушку не каждый надеется: будет там всякое меню-переменю, а переменить нечего. Почнут душить одними щами, как в Зюздине… Разве что на первое время только.
– Хм, вон что… «Угадал» наперед, что будет? – отозвался на это Семен Коробов, зашивая толстой иглой овчинную варежку. Он в это время стоял у плиты и поджидал, пока вскипит огромный чайник из красной меди. – Еще обеда не попробовал, а уже не нравится. Ты дома-то чего жрал? Котлеты али сыр с маслом?
– Не помню.
– То-то.
Семен Коробов зацепился за Пронькино, обидное для человека, слово «кормушка» и, пока варилась у него каша, открыл целую дискуссию: как надо в рабочем положении столовую понимать. Пронька стоял на своем, а Коробов Семен при поддержке Сорокина свое отстаивал: мол, столовая есть одна из дорог, по которым идет неуклонно вверх общественное питание.
Пронька не отступал:
– Давно бы пора столовую выстроить, а они… одни кирпичи только три дня возили да неделю будут печи класть. А я вот попробую разок… Если плохо – не пойду больше.
Коробов сказал на это поучительно:
– Я тебе, свиной выкормыш, притчу скажу: цыркал воробей из-под хвоста на жито, а проголодался – эти же зернышки клевать пришлось.
Пронька не сдал и тут:
– Была одна старая овца, да к тому же «умная», набралась репьев – думала, молодой баран полюбит.
Семен рассерчал на эту бессмыслицу и стукнул по столу кулаком:
– Ты молод, умен, да башкой дурен. Молоды опенки, да черви в них. Кто таких поест – отравится. Робяты, слушайте да мотайте на ус.
Жиган умолк и больше не вступал в споры.
После обеда все улеглись отдохнуть, в бараке стало тихо. Семен Коробов, пригревшись под одеялом, быстро заснул и начал посвистывать носом. Проньке не спалось никак, все подмывало его идти куда-то.
– Платон, давай портянки, – негромко сказал он, привстав на койке.
– Ты сам должон обуваться, – коротко напомнил ему Платон. – Что я, век с тобой нянчиться буду?
– Ну, ну… не в службу, а в дружбу. Обиделся уж.
– Стерва ты, Пронька! – вскипел Платон, однако поднимаясь с постели. – Совести в тебе ни капли нету, вот что. Женился бы, раз ни к какому делу аккуратности нет. Ровно из графов каких – все подай да принеси, – брюзжал Платон, подавая ему портянки. – На… просохли они. Уходи с глаз долой, дай отдохнуть.
Молча и быстро одевшись, Жиган вскинул на плечо свою шомполку и вышел за дверь. В бараке заговорили. Пронька остановился в сенях за дверью, прислушался…
– Ты брось, Платон, ублажать его, – сказал Коробов. – Чего посадил себе на шею? Едет на тебе и кнутом погоняет. И так парень на нет избалованный… Куда он с ружьем-то? В лес, что ли?
– Так, для форсу, – ответил Сорокин. – Гнать из артели к черту. Из таких опасные люди выходят.
– Уж надо бы хуже, да нельзя: как есть кулацкий подпевало.
Пронька отшатнулся от двери и выбежал из сеней на улицу. «Хорошо, – хихикнул он себе в кулак, – раз так говорят, значит насчет сосны не догадались. Теперь будем молчать и на работе стараться»…
Где бродил он в этот вечер, что и кому готовил, осуществляя свои планы, никто в бараке не знал, а когда близ полночи вернулся и молча лег в постель, никто ни о чем не спросил, – в бараке все уже спали…
А Жиган в этот вечер бродил с ружьем по околице, у кладбища, прошел по кромке леса за полотном железной дороги, высматривая лютого зверя. Однако зверь не всегда бежит на ловца, – и Пронька вернулся с пустыми руками. Когда стемнело, он повернул к Палашкиной землянке, сперва заглянул в окно, потом постучал в раму – тихонько, чтоб не слыхал Никодим.
С того самого дня, когда в бараке лесорубов ей дали керосину, она не переставала думать о Проньке… Забыть ли его доброту! Платон Сажин отказал наотрез, а Прокофий заступился, сам налил керосину почти половину бутыли: «Иди, Поля, справляй свою домашность»… А перед этим подходил украдкой к воротам, и Поля его следы узнала… Однажды Пронька пригрезился ей во сне, и целый день после того она не могла успокоиться.
В самое сердце – доверчивое, не занятое никем – вошел Пронька полновластно, как хозяин.
С тех пор, особенно по вечерам, она думала о нём постоянно, ждала, а сегодня даже устала ждать: она видела, как прошел он к кладбищу, угадывала – как только стемнеет, он непременно придет к ней. И когда постучали в окно, уже знала, что это он, и начала торопливо одеваться.
– Куда ты? – спросил Никодим, не слезая с печки.
– На одну минуточку… Прокофий что-то требует. – И, не успев как следует надеть шубу, выбежала, кинув отцу: – Не маленькая, не двух по третьему, не учи.
Неподалеку от конного двора, где лежал омет соломы и где Жиган когда-то повстречался с Наталкой, они остановились. Пронька разрыл солому, усадил Палашку рядом с собой. Здесь было тихо, людей поблизости никого. Они сидели долго, Пронька был ласков, шутлив и нежно настойчив, а она тихо вскрикивала, отшвыривала его руку, дрожала, должно быть от холода, и оглядывалась по сторонам. Понемногу она сдавалась.
– Постой, – вдруг отшатнулась она. – Идут.
Он осторожно высунул голову и всмотрелся во тьму. Мимо по дороге шли двое – Семен Коробов и Ванюшка Сорокин. «Куда они? зачем? – спрашивал себя Пронька. – Похоже, хотят посекретничать? В бараке ведь больше полста человек живет… Пожалуй, напрасно я нынче скандалил с ними. Нет, похоже идут на курсы…»
Он опять подсел к Палашке и, настраивая себя на прежний лад, стал было смешить и тискать ее, – но появился на тропе сам Никодим. Он шел по следам и, поняв, в чем дело, остановился поодаль соломенной груды и сурово крикнул:
– И куда ее пес утащил? Уж домой бы пора. Кто в такую погоду гуляет? – И вернулся обратно в землянку.
Полчаса спустя Палашка поднялась, отряхнула подол и сказала с притворной суровостью:
– Ишь куда заманил… охотник. (Пронька сидел в соломе и, разнежась, подремывал.) Не усни тут… давай подниму. – Она протянула ему обе руки, и он встал. – Ружье не забудь.
За руку она вела его вплоть до калитки, и тут они простились еще раз. Пронька сказал, что он в то воскресенье именинник и что неплохо бы созвать гостей в ее землянке.
– Место лучше этого не найти: и в сторонке, и близко, и мешать не будет никто. Поговори с отцом… Он на именинах будет за старшого. Только предупреди, чтобы загодя не болтал зря – никому ни слова. Слышишь? А мы с тобой, Поля, эх, и гульнем! На всю жизнь вспоминать хватит…
Глава VIII
Пронькины именины
– Ты не сердись, Лукерья, что тебя изругал тогда, – мирно просил Жиган, рассовывая по карманам бутылки. – Характер у меня такой – сучковатый. Иной раз, под горячую руку, и хорошего человека обнесешь… А тем паче ты – женщина. – И лукаво прищурился: – А в общем и целом, если на тебя поглядеть, ты – старуха с головой, десятку не робкого: когда надо, молчать умеешь. Одобряю…
– И Горбатов приходил, и Наталку подсылали, и мальчонку стриженого, – а я им одно: знать ничего не знаю, ничего не ведаю. Отступитесь, окаянные. – И, говоря это, она подмигивала, ухмылялась, кланялась, будто и теперь стоял перед ней не Пронька, а кто-то другой, подосланный начальством. – Отступились.
– Молодец! Хвалю за твердость. Ты – не баба, а провод в землю… Но все-таки будь начеку: могут, пожалуй, и на мягких колесах к тебе подкатить.
– А хоть и на мягких… у меня всем один ответ, – подмигивала Лукерья. Она стояла к нему близко – горбатая, свалив голову набок, спрятав под передник руки, и глядела ему в лицо. В этот темный вечер Жиган ей был совсем не страшен.
– В столовке-то, мой родный, хорошо ли вас кормят? – спросила она.
– Кормят-то неплохо. Каждый день мясо. Целыми тушами с базара возят. Потрафить стараются… А в общем, мне некогда. Прощай.
Не затворив сенную дверь, он махнул с маленького крылечка в снег и зашагал к землянке плотника Никодима. Там поджидают его товарищи, позванные на именины.
Пронька не Дурак, чтобы сложа руки сидеть, когда позади у него Сорокин и Коробов роют ему яму и удобной минуты ждут, чтобы столкнуть. «Из артели – к чертовой матери!» – эти слова Ванюшки Сорокина он сам, своими ушами слышал, да и другие после сказывали. Дальше медлить нельзя: пока начальство в отъезде, он обделает все, что следует. С нынешнего дня будет у Проньки своя компания.
– Вернем свое… не уйдем с дороги, пускай хоть и много их.
В землянке, занесенной сугробами, с двумя маленькими оконцами, сидели за столом Платон Сажин, Самоквасов и Спиридон Шейкин; в полутемном углу у посудной лавки Палашка резала соленые огурцы; лампа светила тускло и светом едва доставала ее пухлую щеку. Рядом с Палашкой стоял отец – низенький щуплый старичок Никодим и дрожащей рукой подливал в огурцы масла.
Палашка оглянулась на вошедшего Проньку и строго, по-хозяйски спросила:
– Ты что, шатун? Назвал гостей, а самого жди. Забыл, что ли?
– А ты, Поля, будь с гостями поласковей, – засмеялся Пронька.
Когда она села поодаль от стола, он украдкой от Никодима кинул ей в колени свою белую шапку. Палашка вздрогнула, взметнула на него глаза, а потом, погладив пушистый мех, положила малахай на лавку рядом с собой.
– Поля, потрудись ради моих именин – подогрей самоварчик. И сама присаживайся к столу…
– Нынче вроде и Прокофьев-то нет? – сказал Никодим, заглянув в календарь.
– В теперешних календарях никаких имен нет, – ответил Пронька. – Одни компании. Напрасно трудился.
– И без них нельзя, – сощурился Никодим, качнув головой. – Такое наше дело.
– Ну, это кому как… а мне… – Пронька начал расставлять бутылки, – а мне нравятся вот такие компании, как наша. Ну, считаю открытой, – объявил он торжественно и вышиб пробку из первой бутылки.
Наливал он чайные чашки до полного, угощал старательно, сыпал остротами, смеялся, вскидывал кудрявую гриву и тайком от отца подмигивал Палашке. Самую большую чашку он взял было себе, а потом, расщедрившись, отдал Никодиму:
– Держи… тебе первому, по обычаю… Почет хозяину.
И Никодим пил, пил до дна, закусывая солеными огурчиками, грибками, луком, а ему наливали еще и еще.
– Пей, – настаивал и хвалил Пронька. – Ты вон какие бараки сгрохал – любо глядеть!.. Столовую, баню… Ежели тебе не выпить ради такого случая, тогда и топор у тебя отнять надо!.. Пей, Никодим… в кои-то веки собрались!.. Пей до дна, по-бывалошному.
И плотник пил опять, морщась, крутя ошалелой головой, вытирая толстые мокрые губы, и мычал неразборчиво, наваливаясь грудью на стол:
– По-ра, бра-атцы, пора. У до во… удоволился…
– Не пора еще, – доказывал Пронька. – В честь бараков, в честь моих именин: дважды два – четыре. Без четырех углов, сам знаешь, изба никакая не строится.
Выпив чуть не до дна последнюю, Никодим начал вставать, но его качнуло в сторону, и Палашка едва успела поймать его. Пронька ухватил отяжелевшего плотника под мышки и так держал над лоханью, пока Палашка, нагнув отцу голову, лила ему на затылок холодную воду. Потом подсадили его на печь, Палашка задернула цветастую занавеску, отгородив отца от прочей компании.
– Наклюкался, жадный пес, – брюзжала она, усаживаясь с Пронькой рядом. – И когда он насытится?!
– Ничего, не обращай внимания, – утешал Пронька. – Старость – не радость… Давай с тобой, Поля, чокнемся? – И Пронька улыбался, подмигивая.
– Не стану.
– Полно, выпей. – Он держал на весу чашку и ждал. – Не капризничай, а то… рассержусь.
Поля отказывалась, а он подносил ей к губам, придерживая за плечо. Она отворачивалась, загораживала рот ладонью, но Пронькиным увещаниям поддалась наконец и опять выпила полную чашку. Он похлопал ее по мягкой плотной спине:
– Люблю за храбрость… Вот огурчик, закуси. А теперь, Поля, чайку нам.
Она разливала чай, едва держась на ногах, улыбалась широкой, охмелевшей улыбкой, а Пронька, задымив махоркой, приступил к делу:
– Самоквасов, ты как о себе думаешь?.. Теперь без лошади-то они скрутят тебя: переведут на штатное положение, копейки сверх положенного не дадут заработать… Потому и всучили тебе самую плохую лошадь, – хуже Динки во всем обозе нет.
– Знаю, – пьяно икнул Самоквасов. – Мне Якуб прямо сказал: «Свою сбрушил, а казенную и подавно искалечишь. Когда увижу, что лошадь бережешь и заботишься, дам другую, а до тех пор не проси – не моли».
Пронька решительно тряхнул кудрями:
– Не получишь. Я их знаю: сам когда-то с билетом ходил. Ну, только мое анархистское поведение им пришлось не по вкусу. Как ухлопал лося, решили окончательно, что я элемент случайный… Они ведь идут не по Ленину. Ленин еще на Восьмом съезде Советов говорил: «Мужик – собственник, к нему надо особый подход». А они ломают мужика всяко, хотят скроить на рабочий манер… К примеру, спроси Платона: что ему требуется?.. Коммуна или что?..
– …Лошадь мне надо! – хватил Платон Сажин по столу кулаком, не дождавшись, пока Пронька доскажет до конца. – А они в деньгах отказали.
– Тереби… Мы, насколь можно, заступимся, поддержим. – И Пронька повернулся к Шейкину. – Шейкин, ты как? Что все молчишь?
Кривошеий, плосколицый Шейкин пил мало и неохотно, а теперь завозился на лавке, беспокойно оглядываясь на окна и дверь.
– Я что же… Я тут ни при чем. Если ему посодействуют и дадут ссуду, рад буду, а помочь… чем мы поможем?
– Сумеем. У нас сила есть.
– Жалости у людей нету, – промычал Самоквасов.
– Тут не жалость, а политика. Я у Вершинина был, так он мне откровенно сказал: дорогу, говорит, никто никому не дает, ее надо самим отвоевывать.
– А мне, небось, отказал категорически, – вспомнил Самоквасов.
– А как же? Приказ, значит, дали ему такой. Вот и делает через себя, сцепя зубы, – ничего не поделаешь: приказ нарушать опасно… Он молодец!.. У нас с ним одна голова. Ты, Самоквасов, на него не гневайся, а начальникам не поддавайся. – Он помолчал. – Как дело дойдет до бригад, давайте все заодно – в артели останемся. Под начало к Коробову не пойдем. Самоквасов, сыну-то своему и товарищам его скажи, чтобы за нас тянули руку.
– Скажу обязательно. Через мою волю не перепрыгнет.
Пронька допил из стакана остатки водки и шустро забегал по бородатым лицам глазами:
– Семку Коробова бригадиром поставят, он у них за старателя. Гонять почнет, свободы не будет, дыхнуть не даст. Если в бригаду собьют нас, – другого бригадира назначить, а не Семку.
– Тебя надо, Прокофий, – прямо сказал Сажин и вытянулся во весь рост, – тебя в бригадиры, а Семку – хоть он и шабер мой – долой, к чертовой матери! Надо мной смеется. А я – в поле обсевок, что ли? Негодный элемент?.. Кто я? – И бил себя кулаком в грудь, подпирая головой потолок.
– Не ори, – остановил его Пронька, – услышат… А ты как, Шейкин?
– Я пришел на именины… а вовсе не ради этого. На такие дела я не согласен. А насчет работы… как ни работать – так всё пилить, а не с портфелем ходить… Пожалуй, с бригадой лучше. Попробуем – увидим.
– Во-он что-о! – Пронька закусил губу и, прищурив один глаз, хватил по столу ребром ладони, как топором. – Говори прямо: за нас или против?.. Ну? Я тебе по душам: я и один колею пробью, а все-таки с компанией легче. Помни и то: я ведь догадался, что ты с целью ронял сосну на Ванюшку Сорокина.
– Как то есть?! – Шейкин откинулся к стене, его бледное, заросшее черной бородой лицо стало еще более плоским, вытянутым и растерянным.
– Да, догадался… меня не проведешь. Платон не виноват, а ты… ты видал Ванюшку-то – это точно, и мне не подал сигнала…
– Не наговаривай, чего не было. Ты что? За этим призвал? Вероломец!.. Сам торопил нас пилить, а теперь – на меня?..
Пронька, отвернувшись, глядел в темный угол:
– Не бойся, я пошутил… Ну, говори прямо: за нас или против?..
В разговор вмешалась молчавшая доселе Палашка:
– Ну да, за нас. Вино пил, а – напротив?.. Так никогда не бывает.
– Ай да Пелагея Никодимишна, ввернула, – пьяно заржал Самоквасов. Но, заметив Пронькины сухие острые глаза, остановился и поскреб скулу. Пронька весь потянулся к Шейнину, придвинул к нему вплотную одеревенелое от водки лицо и прохрипел:
– Даем три дня сроку… думай.
– И думать нечего. – Он встал, чтобы уйти.
Палашка принялась убирать со стола, руки ее не слушались: блюдце с красным колечком посередине вырвалось – по полу брызнули белые черепки. Нагнулась, чтобы подобрать их, но голова закружилась и Палашка чуть не упала.
– Что, Поля, – спросил Пронька, ласково улыбаясь, и легонько стукнул ее по спине. – Толстый черт, сдоба… шумит в голове-то?
Шейкин, уже надевший шубняк и острую, колом, шапку, стоял у порога, знаками манил Сажина. Тот неуклюже заторопился и, одевшись, кивнул Самоквасову:
– Идем. Тут именины, да не знаю чьи…
– Так подумай, Шейкин… У нас сила есть. – Жиган глазами проводил Шейкина и Сажина, продолжая сидеть за столом. Он помедлил малость и, когда шаги за стеной стихли, развалился на лавке. Палашка подошла к нему, наклонилась и заботливо заглянула в лицо:
– Ты что?
– Башка болит, Поля… посиди со мной. Чаю там не осталось?
Она нацедила полную чашку и, расплескивая на полу, подошла:
– Пей.
– Добрая ты.
От Пронькиной похвалы побледневшее лицо ее расплылось в улыбке, а глаза стали необычайно теплы, ласковы.
– Останусь ночевать, не прогонишь?
– Нет. Иди ложись вот тут, – и указала на разостланную в углу отцову постель.
Оправляя одеяло, она стояла на коленях. Он повалился нарочно мимо подушки. Палашка одной рукой подняла ему голову, другой подсунула подушку и хотела встать, но у ней подломились ноги: она качнулась и упала к нему на грудь. Он крепко обхватил ее плечи и жадно припал к мягкой, податливой шее.
– Не оммани, – дохнула она жарко в ухо.
– Не обману… постольку, поскольку ты зрелая.
Палашка не дослушала его до конца, не поняла его хитрости; с отяжелевшей головой, с распущенными волосами она стояла над ним на коленях и жадными, большими глазами смотрела ему в лицо. Потом, тихо застонав, придавила его грудью, отыскала губами колючую, небритую щеку и судорожно прижалась.
С печки несся густой, с присвистом храп Никодима. На столе тускло горела позабытая лампа…