Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Глава XI
«Я тебя люблю…»
Он стоял перед ней, высокий и сильный, глаза были большие, темные и обволакивали ласковой теплотой. Арише захотелось узнать: как жил он до этого? любил ли кого? что он думает о ней, пришедшей к нему по зову чувства?..
– Ты можешь любить крепко, надолго, на всю жизнь? – спросила она.
В эту минуту Вершинин не мог ей лгать, но также и не мог ответить, что никогда никого не любил. Потупя взгляд, ушедший в пространство, он припоминал:
– …Случалось так, что больше меня любили… Но одна оставила во мне следы глубокие. – У Ариши загорелись глаза, нетерпеливое обидчивое движение губ выдало ее ревнивую тревогу. Вершинин поторопился успокоить ее:
– Но это уже прошло, Ариша. Звезда перед восходом солнца обычно гаснет.
– Перед восходом? А если оно уже…
– …взошло, Ариша, взошло! – Он наклонился к ней, ее щеки вспыхнули от поцелуев, она по-женски ликовала, празднуя свою победу.
– Как звали ее? – продолжала она допытываться уже более спокойно.
– Сузанной…
Ариша больше не спрашивала, но он сам ощутил потребность рассказать ей о том, что случилось в море у Биюк-Ламбата летом.
– …Она – художник, жила искусством, но не понимала, что это было ей не под силу… Доброе, избалованное матерью существо, сбитая с толку родными, она покинула мужа… Жила какой-то странной мечтой, витала на крыльях, а когда спустилась на землю, наступило разочарование. Большого таланта у ней не было, твердой воли – тоже, а хотела добиться больших успехов, – так в жизни не бывает… Юлька – более устойчива, верит в себя и в людей. Талант у нее есть, она идет прямой дорогой. А Сузанна другого склада человек: поняв все, она ужаснулась… Я не знаю, как это происходило в ней, но предполагаю: в ней иссякла вера в свои силы, в талант, стало гаснуть и само желание жить… Я не собирался на ней жениться… За два дня до моего отъезда из Крыма Сузанна пошла с Юлькой на пляж, смеялась, пела, – но что-то заметила в ней Юлька нервное, затаенное…
…На море качалась зыбь. Они поплыли рядом, потом Юлька отстала, крикнула: «Вернись!..» А Сузанна плыла дальше и дальше… Юльке стало подозрительно, она выбралась из воды и побежала берегом к водной станции – за лодкой… Поднялась тревога. Я случайно в этот день оказался с приятелем на скале, над морем, и сверху, издали, мне было видно: чей-то белый платок, подобный чайке, качался на волнах, удалялся, потом пропал совсем. Потом от берега поплыла в ту сторону лодка, затем вернулась обратно. На пляже собралась толпа. Моторная лодка понеслась в море – тоже в ту сторону, кружилась там долго, – но и она вернулась ни с чем…
Вершинин умолк, затем, вздохнув, докончил еще более тихим голосом:
– Вот и всё…
– Она не вернулась?! – изумленно раскрыв глаза, воскликнула Ариша.
– Да…
Наступило тягостное молчание.
В голове Ариши начали путаться мысли, под ногами качнулся пол, ей почудилось, что если она не привалится к изголовью кровати, то может упасть. Она пугливо сжалась в комок, подобрала под себя ноги и притихла, – в глазах стояли недоумение, растерянность и разочарование. А что… если он знал, что это была Сузанна?.. Неужели он мог равнодушно, безучастно стоять на скале, когда Сузанна навсегда покидала берег? Поразительно!.. необычайно… Если действительно так происходило дело, то… какой же он – Идэн?
«Не может быть, не может быть», – уговаривала себя Ариша, напутанная своей догадкой. Она не могла больше оставаться в неведении, не могла ждать: ее терзало сомненье, и она спросила его об этом.
Для Ариши многое оставалось неясным в загадочной и странной судьбе Сузанны, а он медлил, будто припоминал с начала и до конца.
– Нет, – ответил он со вздохом. – Я узнал после, от Юлии, когда было уже все кончено и там, у каменных заплесков, шумела толпа любопытных.
Ариша подняла взгляд: на стене, в мягких зеленях, уже тронутых последним увяданьем, текла прозрачная голубая река; вода в ней показалась Арише холодной, как и его взгляд – напряженный и равнодушный.
«Правду ли говорит он? Не обманывает ли? Не скрывает ли чего от нее?» – спрашивала себя Ариша. И сама же отвечала: «Нет, он говорит правду, доверяет ей беспредельно и обманывать ее не может. В чем-либо подозревать его – несправедливо. Во всем виновата Сузанна»… И когда он положил голову к ней на колени, рассеялись ее последние сомнения; она больше не думала о той женщине, которую случайное стечение обстоятельств привело к печальному концу…
Опустив глаза на лицо его, Ариша застыла в неподвижности, любуясь им, думая о нем: отныне он принадлежал только ей, одной ей: ни Сузанна, ни другая женщина не имела над ним власти.
– Ты – мой, – шепчет она тихо и гордо…
Без нее он был одинок, несчастен, а теперь, когда она, лаская, гладит его лоб, щеки, волосы, он не чувствует этого одиночества. Она сознает какую-то ответственность за его жизнь, отвечает за нее перед кем-то и в то же время чувствует зависимость от него: вот если бы сейчас она захотела уйти от него, он имеет право не отпустить от себя; скажет одно только слово – и она останется… И в новом приливе горячей, полыхающей страсти она целует его глаза. Покорность и всепрощающее снисхождение заполняют ее душу… Вот она, жизнь, которую искала Ариша и нашла, наконец!.. Вот оно, Счастье, познанное всем ее существом – сердцем, глазами, пальцами!..
– Ты – мой, я тебя люблю, – повторяет она. – Как хорошо жить любя!..
Однако пора уходить… Освобождаясь из этого сладостного плена, она приподнялась. Он помог ей одеться, подал пуховую шаль. Улыбаясь, она шла сенями, улыбаясь, спустилась по ступенькам крыльца, поддерживаемая под руку. Он проводил ее до дороги: дальше идти она не разрешила, и он вернулся.
Заснеженной трудной дорогой шла Ариша, не замечая бушующей метели, и вплоть до Наталкиной хаты была в каком-то приятном беспамятстве, не чувствуя, как в щеку хлестал жесткий снег…
Вскоре после ее ухода пришла Параня. Она ввернулась в избу как-то боком, торопливо затворила за собой дверь. Снимая шубу, обшарила кругом глазами – искала прямых улик и скоро нашла: появившаяся складка на одеяле, взбитая подушка, приткнутая к самому изголовью кровати, и что-то новое, появившееся на лице Петра Николаевича. Ее мучило любопытство, заставляло заглянуть ему прямо в глаза, и когда она сделала это, ей сразу понятно стало, какую сладостную муку принял он сегодня, и, кажется, принял смело, без тревоги за будущее…
Не снимая пиджака, Вершинин прилег на кровать лицом к стене и скоро заснул.
Параня привернула его лампу, зажгла свою, унесла ее к печке и принялась ставить хлебы. Негромко стукалось решето в ладони, совсем неслышно сеялась на клеенку мука, и опять вспоминалось ей свое, давно пережитое… Наливая в квашню теплую воду, она спохватилась, вытерла подолом мучные руки, подошла к киоту и вынула из-за иконы зеленый конверт.
– Ишь ты, – шептала она, – память-то какая стала. Совсем забыла. На стол положу; проснется – увидит.
Время ужина Петр Николаевич проспал, а старуха не решалась его тревожить. Она поставила на стол ужин и улеглась на печи…
Глава XII
Человек – не салангана!
Открыв глаза, он услышал громкий стук маятника и суетливую беготню тараканов за печкой. В окно просачивалась густая темень, сквозь которую не видно было улицы. Зеленый конверт, облитый с абажура лампы мягким светом, подозвал его к письменному столу. Письмо было от Юльки.
«…На задворках жизни дотлевает некая порода людей, веривших во власть имен. Стоит-де назвать новорожденную Еленой – и девушка созреет более красивой и мудрой, чем сами родители. Наречешь сына Павлом – вырастет надменный и мрачный псих. (Примеры, очевидно, брались с царей и апостолов. Даже книги такие были.) Назовешь Петром – вырастет камень, крепыш по уму и – немного от себя добавлю – сухарь по чувству. Хочу на минуту поверить в эту нелепость и сказать, что – ты действительно Петр, с тремя таврами на теле.
Одно воспоминание…
Море Биюк-Ламбата шумно плещется в берег. Летняя нарядная ночь стоит в темно-синем поплине. Мигают звезды, улыбается луна, скала, накаленная за день, отдает тепло. В лицо веет горячим ветром и тянет к морю. Туда по тропам спускаются высокие темные кипарисы. При медном свете луны хорошо виден мохнатый горб Аю-Дага: легендарный окаменелый медведь, он неутолимо пьет, окунув морду и передние лапы в шторм. Мы оба стоим над скалою, и голубая, почти опаловая даль моря сливается с небом… И где-то там, вдали, рождаются белые гребни волн и катятся все ближе, ближе, становясь крупнее, внушительнее, и вот уже грозно обрушиваются у подножия скал… Чьи-то паруса подплывают к скалистому берегу… Тогда с твоих губ сорвалось желанье (теперь мне оно понятно). Ты в шутку сказал: „Бушующий космос воды возбуждает в человеке чувство большой и гордой свободы. Я хочу быть пиратом“…
Вспомнила твою „шутку“ по ассоциации: сегодня в ячейку МОПР, где я работаю, пришло письмо, письмо оттуда, где колыхается море и стоят недвижно берега. Только берега и море другие, иная страна и сам автор – инженер Каломпар, грек по национальности… На скалистом обрыве тюрьма, а Каломпар – ее жертва. Он не был революционером, он только металлург одной известной английской фирмы. Впрочем, поговори с ним сам, – вот кусок его письма в переводе.
„…Утром 1 мая я был дома, садились с женой пить кофе, семилетняя дочка Софи убежала куда-то, ничего не сказав нам. По улице в это время двигалась рабочая демонстрация. Я забеспокоился – не убежала бы Софи туда. Вышел на улицу и, миновав квартал, остановился на углу. На панели было много детей, но среди них я не нашел моей девочки… Вдруг со стороны Вокзальной площади ворвалась в улицу ватага конных и пеших усмирителей. Они погнали толпу безработных, а навстречу им летели кирпичи и булыжник. Полиция озверела, началась невообразимая свалка. Дети смотрели и выли не то от возбуждения, не то от страха, у многих наколоты были красные бантики. На детей наскочил горбоносый грек в мундире, они бросились кто куда. Среди них я увидел розовое платьице и тоже с бантом на груди. Я испугался: это была Софи. Горбоносый, размахивая палкой, ударил ее. Я кинулся вперед и несколько раз ударил горбоносого. К нему подоспела своя помощь, а ко мне – помощь со стороны рабочих… Потом я унес дочь, обозвав полицейских бандитами.
На другой день меня арестовали „за активное участие в демонстрации“… Фирма уволила меня, прицепившись к случаю. Надо же было увольнять и инженеров, раз остановились заводы…
Иногда я залезаю на стол и гляжу сквозь решетку окна на море. Море здесь просторное, темно-синее. Оно глубже и синее неба… Когда-то в старину здесь разбойничали эгейцы. У нас маленькая страна, но много разбойников – и своих и чужих. Они захватили все. Это жадный Брама, а земледельцы и рабочие – только парии. К презренным париям Брама не клонит уха… Я стал его ненавидеть и о своей ненависти кричу – пусть он слышит!.. Во мне нет страха, и если меня отсюда не выпустят – это не будет дивом… Я не салангана, которая лепит свое гнездо на обрыве скалы, не интересуясь ее природой и назначением.
Я жду, когда вулкан начнет трясти и крошить этот мир произвола и бесправия, как когда-то Везувий – Помпею. И если придется, я буду помогать вулкану“.
Правда ведь, Петр: какое широкое поле было бы дано Каломпару в нашей республике? А там он – прикованный к скале Прометей!
Ты пишешь мне: „целься дальше“. У меня есть цель, и я вступила в комсомол… Хочется жить долго, работать много – для родины, для себя и прожить свою жизнь так, чтобы потом не раскаиваться ни в чем… Это хорошая даль!.. Хотя ты, кажется, подразумеваешь под словом „даль“ нечто совсем иное. А что именно – я не поняла. Не понимаю и того, почему ты записал себя в старики… так рано? Давно ли у тебя такое?
Помнится, в нашей семье не было уныния, тяжелой и грустной иронии над жизнью, а у тебя появились они. Откуда? Где их начало? Куда они ведут?
А ведь время-то было какое!.. В восемнадцатом году умер наш папа – „лесной старец“, как называл его ты. Мама болела, мне было всего десять лет. Помнишь, как мы, почти не умея ничего делать, сами занимались хозяйством. Ты учился в лесном институте, где когда-то преподавал папа, а я, по очереди с мамой (а нередко и ты) стояли в очередях за хлебом, сменяя один другого. Прозябну, бывало, окоченею, со слезами бегу домой, чтобы меня сменили… Тебе было еще труднее: ты не чурался никакой работы – разгружал вагоны, расчищал снег от складов, работал носильщиком на багажном дворе станции… Ты не бросил учиться, преодолел много тягот, но ты не сбился тогда с дороги на какую-то боковую, вязкую тропу. И мне помог во многом, в самом главном – в жизни, в учебе. Ты был мне вместо папы, я очень благодарна тебе, – поэтому и не могу, не имею права пройти безучастно мимо того, чем и как живешь ты теперь…
Между строк, написанных в твоих „скрижалях“, я прочитала: „В жизни надо быть пиратом“… Неужели в самом деле это превратилось в твою систему? Неужели в этом кроется смысл жизни?.. Со всей глубиной откровенности скажу: твое письмо оставило во мне ощущение тяжести, предчувствие какой-то назревающей в тебе личной драмы… Я не хочу ее, я боюсь за тебя.
Мей родной друг, брат и „папа“! напиши мне обо всем откровенно, подробно, – я беспокоюсь о тебе. И не сердись на меня за это, не надувай губы… Чтобы этого действительно не случилось, поднимаюсь на цыпочки и целую в щеки – раз… и два…
Деньги получила, – благодарю. Я живу экономно, я от прошлой посылки у меня немного осталось… Рада за тебя, что пишешь научную книгу, – желаю успеха. Мне тоже есть чем порадоваться: на днях закончила повесть о деревенской девушке (лесной дичок, она жила, росла, не видя места в жизни, не понимая себя и близких. Наступление белых разбудило ее сознание… И вот – в солдатской шинели, с винтовкой в руках она проходит сотни верст лесами, болотами, участвует во многих боях, воюет за свободу родины. Ее душевная история – тема моей повести). Повесть принята большим журналом. По этой причине неистово радуюсь, вешаюсь подругам на шею… Эх, земля моя, что ты кружишься!..
Не осуждай меня, философ, за мое сумасшествие: оно – от радости и великой любви к жизни, к людям.
До свидания… Твоя Юлька.
На каникулы непременно к тебе приеду».
Вершинин поднялся от стола, достал сверток карт и, отыскав одну, разложил на столе, придерживая края руками… На 36 – 40-й параллели материк висел огромным куском сталактита… Словно отрываясь от него, летели в море камни – острова; заливами, бухтами, устьями рек побережье изрыто, как короедами…
Страну, где сам никогда не был, Вершинин представил себе силой воображения: вот море… голая скала… за серой стеной – тюрьма из такого же серого камня… и в окне – он, Каломпар, инженер, коллега, устремивший вдаль глаза, тоскующие по воле…
«Человек – не салангана!.. Я жду, когда вулкан начнет трясти, крошить этот мир произвола… И если придется, я буду помогать вулкану», – повторил Вершинин, стараясь осмыслить Каломпара в жизни, в борьбе, понять неизбежную, логическую закономерность, принять сердцем историю его души…
Все же в его воображении возник только мираж, как бывает в пустыне; Каломпар-Прометей мелькнул лишь видением, и, словно под тяжелым камнем родники, бились его слова и чувства, они не коснулись души Вершинина, прошли где-то стороной, мимо…
Очнувшись от дум, он услышал опять вой и клокотанье за стеною; снеговулкан не затихал, и тучи белого пепла продолжали сыпать на маленькую «Помпею» – лесной поселок Вьяс…
Уже в третий раз принимались петь петухи, голосисто перекликаясь по темным дворам; пес просыпался не однажды, и, кажется, улеглось беспокойство в природе.
Вершинин подошел к окну, поднял занавеску: в безлюдной улице, занесенной снегом, редел, прояснялся ночной туман и отстаивалось голубое, кристально чистое утро.
Часть четвертая
Глава I
Одна Катя не понимает…
В день приезда мужа у Ариши, как на грех, скопилось много дел, и, занятая ими, она едва удосужилась спросить: как съездил он и все ли благополучно? Краткий ответ не вызвал на этот раз дальнейших расспросов.
После обеда, не успев даже убрать со стола, она торопливо собралась в кооператив, чтобы купить сатину, бумазеи и еще чего-то. Алексею же нынче больше, чем когда-либо, хотелось, чтобы жена отложила всякие домашние мелкие заботы, побыла с ним. И немного грустно стало, когда за нею закрылась дверь.
Алексей остался вдвоем с Катей, ожидая Аршинного возвращения с минуты на минуту.
Девочка сидела с ним рядом на кровати, немного привалясь к подушкам, и складывала деревянные раскрашенные кубики, а отец смотрел на ее маленькие ловкие пальцы, на кругленькие приподнятые плечи, на розовые раковинки ушей, потом обнял ее, прижал к себе:
– Ну, Катёнок, поцелуемся?
Она повисла у него на шее, смеялась и, чтобы целовать отца, вытягивала губы:
– Ну, еще, еще…
Взяв друг друга за руки, они покружились по полу, потом ей пришло в голову сравнить, у кого больше руки.
– Ого, – удивленно сказал он, – к весне рука у тебя будет больше моей… Вырастешь и будешь такая же сильная, как я.
Но Катя, не дожидаясь весны, хотела помериться силой сейчас же, – они схватились бороться.
– О-о! Какая ты стала сильная, – смеялся отец.
Она и сама чувствовала это и знала, откуда у нее такая сила:
– Я соленых грибов наелась.
– Да-да, – подтвердил он, – от хлебца да от каши тоже поздороветь можно. Ты больше кашки ешь. – А сам норовил поймать ее за руку.
Угадав его намерение, она отбежала к окну и там, смешно сутулясь, поплевала в ладони, потерла их. Пока он засучивал рукава рубашки, она неожиданно напала сбоку, начала теснить его к постели, а скоро и совсем смяла. Лицо разрумянилось, глаза блестели…
– Ура, сборола! – кричала она, забираясь к нему на грудь.
– Ой, какая ты стала крепкая, никак не осилю, – сдался отец. – Ну, теперь иди одна поиграй.
Катя строила щитковый домик из кубиков, а он читал газету. Росли стены, крылечко, а потом появилась внутри домика постель для маленькой Аленушки.
– А меня туда пустишь? – спросил отец.
– Пущу. Все вместе будем жить. И маму пущу, чтобы не плакала.
Он насторожился:
– А разве мама плакала?
– Нынче ночью… и вчера после обеда. Только недолго…
Алексей отложил газету, но тут же взял опять и спросил:
– О чем?
– Глупая потому что.
– Кто тебе сказал, дочка?
– Сама знаю. Мама говорит: «Господи, какай я глупая». Только она не велела тебе сказывать.
– Ты и не сказывай. Маму слушаться надо.
– Я слушаюсь.
– Ну вот и хорошо, – сказал он дрогнувшим голосом. – Ты ведь у меня умница…
Алексей встал с постели, прошелся несколько раз из угла в угол и надолго остановился у окна. Отсюда был виден знакомый лесной пейзаж с чистой, прозрачной глубиною неба. Из-за леса медленно всплывало темное облако. Оно ширилось, росло, расстилалось мутно-серым пятном по чистому небу. Ветер гнал облако с той стороны, откуда приходит по летам ненастье.
С тревогой и грустью Горбатов отошел от окна к Кате, обласкал маленькие родные плечи, поцеловал в висок…
Отец усадил девочку на колени и, глядя в лицо, начал рассказывать: о белках в лесу, о буре, которая застала его в дороге и чуть было не занесла снегом, о лошаденке, сбившейся с пути, о том, что простудился он и что старики лечили его прилежно и с толком.
– А ты не езди ночью-то, а днем, – советовала Катя, жалея отца.
– Дня, доченька, не хватает. Работы много… Ну, ничего. Теперь у нас построено все, что нужно… Истопят баньку, я помоюсь – и все пройдет. А через недельку будем переезжать в новый щитковый дом.
Несколько минут спустя Катя уже укладывала в ящик свои игрушки и куклы, готовясь к переезду, а он опять прилег на кровать.
Быстро покончив свои сборы, девочка забралась к отцу и молча водила по его груди еловой шишкой, выписывая по-печатному любимое слово «папа».
Долго, очень долго не приходила мать, и Катя, прижавшись к отцу, даже заснула у него под рукой. Кажется, задремал и он, утомленный дорогой и ожиданием.
Оба проснулись сразу, заслышав голоса и хрустящие шаги в сенях.
– Идет! – воскликнула Катя, быстро приподнимаясь. На ее розовой примятой щеке отпечатался кружевной рисунок наволочки.
Но ей было уже не до сна.
Ариша пришла не одна, а с Наталкой, и начала показывать покупки, жалуясь на грубость продавцов, на недостаток мануфактуры, на очередь:
– Ну, прямо затолкали… даже голова разболелась.
У нее был утомленный и немного болезненный вид.
Алексею стало жаль ее: ну, зачем ходила сегодня? неужели нельзя было выбрать другой день, когда народу будет меньше? Наконец, он сам мог сказать завмагу, чтобы отложил, что ей нужно…
Покупками была Ариша недовольна, а они, право же, удались: голубая бумазея с легким рисунком – хороша на платье для девочки, кстати были и валенки и шерстяные детские рейтузы. Покупки переходили из рук в руки и, кроме Ариши, всем нравились, особенно Кате, которая примеряла каждую вещь, а валенки тут же надела и уже не хотела снимать. Для себя Ариша купила только два метра батиста на блузку – больше ничего подходящего нет.
– Измучилась только, – сказала она, швырнув от себя батист.
В избе стало холодно, и Горбатов попросил Наталку затопить подтопок. Но Ариша пошла за дровами сама, а Наталке велела собирать на стол.
Обрадованная покупками и тем, что все дома, Катя ни минуты не сидела на месте, без умолку болтала о скором переезде, вертелась под ногами. Когда она, ковыряя лучинкой в темной щели, выгоняла мышку из-под пола, глаза у ней блестели. Теперь она уже ничего не боялась, потому что уезжает в новый дом.
Вошел большой незнакомый дядя, в черной острой шапке, вошел так неожиданно, что Катя испугалась даже и спряталась за спину матери… Он стоял у порога, этот плосколицый и кривошеий человек, и долго переминался с ноги на ногу. Горбатов придвинул ему табуретку и два раза предлагал сесть, но тот остался стоять у двери.
Пока шел разговор – а говорили о крайне непонятных вещах, – Катя изучала неизвестного ей человека с пугливостью и удивлением. За спиной у матери она так и просидела до тех пор, пока не ушел плосколицый, которого называли Спиридоном Шейкиным.
– Это кто? – спросила она. – Такой страшный… Он торговал или в лесу жил? – И почему-то засмеялась.
– И торговал… и в лесу жил, – ответил отец, несколько нахмурясь, когда Катя забралась на подоконник.
Она заметила на лбу отца глубокую морщину и по этому признаку, хорошо знакомому ей, сразу поняла, что играть не время.
Ближе к ночи «забежал на минутку» дядя Авдей. Как всегда, он был разговорчив и весел с Катей, и смутное, нехорошее чувство ее, вызванное чернобородым, быстро рассеялось.
Все, кроме тети Наты, были дома, пили чай и, кажется, радовались тому, что Бережнов собирается поехать в город – хлопотать тракторы. По крайней мере Кате так думалось.
– Когда мы впряжем в американские сани трактор, – говорил Бережнов, – вывозка нагонит заготовку, и, кроме того, сможем сократить обоз, а лошадей поставим на подвозку к ледяным дорогам. И тогда… знамя будет наше.
– А где возьмешь тракторы? – сомневался Горбатов. – Их ведь не хватает и для колхозов. Поработаем на лошадях, управимся без машины, – продолжал секретарь, мирясь на малом.
– Нет. Раздобыть надо, – возражал Авдей. – Мы исстари привыкли ворочать горбом или на лошадях; пора пересесть на машину.
Горбатов напомнил, что в Суреньском лесхозе тракторы лежат на боку. То же самое может произойти и здесь. А лошади работают безотказно.
– Не тракторы лежат, а люди. В Сурени ленивы и несообразительны, вот в чем причина, – продолжал директор. – Из Красного Бора мне нынче звонили, что за смену дают уже триста кубометров. Вот что значит – подобрать людей… Трактористов у нас нет… Пошлем в город на курсы, а?.. Охотники найдутся, и мы даже выбрать можем из них – кто достоин.
– Ну что ж, давай планировать так, – согласился Горбатов. – Поедешь в город – поговори в крайкоме… Что же у нас: строим бараки, столовая готова, склад расширили, а сидим с керосиновыми лампами… Дело за установкой столбов, за проводом, а движок возьмем из Красного Бора. Второй там не нужен.
Алексей сидел в тени, за большим самоваром, и, разговаривая с директором и угощая его, украдкой взглядывал на Аришу… Она была все та же, как десять дней назад: вьющиеся волосы, небольшое, как у девочки, матово-белое с розовинкой лицо, большие выразительные глаза. Пестрое цветистое платье, которое ей очень шло, добавляло что-то новое к ее красоте, казавшейся теперь тревожной.
На секунду их взгляды встретились, и Алексей увидел в ее черных глазах и лице огромную, спрятанную от него перемену… Или это подумалось ему после разговора с Катей?.. Но ведь она не обрадовалась его приезду? Ее не взволновало и то, что случилось с ним в дороге. Никогда прежде она не была такою: молча слушает, совсем не вникая в разговор и думая о чем-то своем, одной ей принадлежащем.
Горбатов, принимая от жены последний стакан чаю, задержал руку, надеясь вызвать знакомую улыбку. Это был давно испытанный жест, но на этот раз улыбка не удалась ей.
За весь вечер Ариша вступила в разговор только однажды, когда Горбатов передал Бережнову все, что узнал о Шейкине.
– К людям надо относиться мягче, великодушнее, – сказала она, значительно поглядев мужу в глаза. – Мало ли что бывает в жизни. За ошибку судят черствые и жестокие. Человека надо понять… и простить. Он беспокоится, потому и приходил второй раз.
Горбатов подумал, что она говорит не о Шейкине, а о ком-то другом, и, смутившись, ответил строже, чем того хотел:
– Тут не в ошибке дело, не в черствости. Есть жестокость справедливая, необходимая, а иногда и мягкость бывает глупая, непростительная. Великодушие – не всегда добродетель. Дело в том, что он десять годов лес рубит, и я вполне верю, Авдей Степаныч, что он уже не тот человек, каким был когда-то… Вот почитай, что пишут…
На запрос Горбатова Белохолуницкий сельсовет писал: «Спиридон Шейкин в царскую пору являлся лесовладельцем и хотя над бедным людом не зверствовал, а со время Великой Октябрьской революций жил смирно и явного сопротивления не оказывал, но, как безусловно чуждый элемент, подлежал полному раскулачиванию: дом и хозяйство изъяты, а лес в количестве двадцати десятин стал в 1918 году государственной собственностью.
Семья кулака Шейкина состояла из жены, дочери и сына, из которых вышеозначенная жена умерла четыре года тому назад, дочь в настоящее время замужем, живет на Рябовском руднике, а сын Шейкина проживает в данное время по прежнему адресу – в Белой Холунице – как школьный учитель и ведет значительную общественно-массовую работу»…
Бережнов читал, вникая в каждое слово, ибо ясно представлял, какое затруднение испытывал белохолуницкий председатель, давая отзыв о таком человеке.
– Значит, насчет сына Спиридон не лгал нам… Не будем рубить сплеча, – заключил Бережнов. – Кое-где гонят «бывших» без разбору, а я, говоря между нами, не очень одобряю подобную перестраховочную строгость: в людях происходят процессы сложные, и мерить всех одной меркой несправедливо… Пусть работает.
Горбатову тоже не казался вредоносным этот человек, требовавший, однако, определенного контроля в будущем, – судьба Спиридона Шейкина была решена обоюдным согласием.
Ариша укладывала дочку спать, уже не принимая участия в разговоре, впрочем не переставала слушать с жгучим затаенным вниманием, примеряя на себя их суждения и оценки, в которых находила нечто относящееся непосредственно к себе самой, ибо в чем-то, по-своему, она провинилась и теперь нуждалась в том, чтобы ее поняли и не осуждали, если уж не смогут простить… Не о ней ли думает и Алексей, расхаживая в тесной хате, что случалось с ним только в минуты беспокойного раздумья.
– Послушай, Авдей Степаныч… – Горбатов повернулся к Бережнову, остановясь у порога. – Представь себе – война вдруг, мы опять, как в девятнадцатом, окружены врагами, повсюду фронт… Какую позицию, чей стан выбрал бы тогда он?
– Кто? Шейкин?
– Нет, Вершинин. – Алексей заметил, что Ариша при этом вздрогнула и наклонилась, к дочкиной постели еще ниже.
Задумчиво и сухо Бережнов поглядел себе на ладонь, словно там и были написаны его мысли:
– Я уже думал об этом. Он может повредить нам… А с работы снять – тоже хорошего мало.
Горбатов продолжал:
– Удивительная теория… Когда он пришел к этому?.. Он убежден, что жизнь одинакова при любом социальном строе… И он не одинок – этот инженер-философ. У него немало «родственников». Только те более активны, а этот – просто кабинетный мыслитель… до поры… А там – черт его знает!
– Ну что ж, подождем, посмотрим. Пока ведь работает не плохо? – раздумчиво, как бы припоминая, произнес Авдей.
Собираясь уходить, директор протянул Арише руку и полуофициальным тоном сказал:
– В щитковый вселяю послезавтра Сотина и Якуба, а через недельку и вы зовите на новоселье. – И широко улыбнулся.
Ариша остановила его у порога:
– Вы, Авдей Степаныч, возражать не будете?.. Я хочу поступить на работу.
Он обменялся взглядом с Горбатовым: у того от удивления и неожиданности вспрыгнули на лоб брови. Не желая быть свидетелем назревающего спора, Авдей поторопился уйти, пошутив:
– Не возражаю… Одним ударником будет больше.
Какими-то путями и до него дошел слух о неблагополучии в этой семье, но Горбатов утаивал, а Бережнов, жалея о случившемся, все стеснялся спросить, откладывая до более удобного случая.
Ариша принялась убирать со стола посуду. Алексей подошел к детской кроватке и прислушался: Катя спала.
– Ты скучала? – спросил он вполголоса, чтобы не потревожить сна ребенка.
– А как ты думаешь? – Она понесла к буфету стеклянную вазочку, которую купила сама накануне замужества.
– О чем ты плакала?
– По хорошей жизни.
– Почему не посоветовалась о работе?
– Не с кем было. – Ваза выскользнула из рук, и только случайно Ариша поймала ее на лету. Перемывая посуду, она ни разу не взглянула на мужа.
С горечью и досадой он отошел к окну, где стоял на полу в кадочке высокий, почти до потолка фикус – Наталкин питомец; оглядел его продолговатые, тяжело повисающие листья, потрогал их плотные вощаные края, – и стало еще тяжелее на сердце…
За стеной у крыльца заскрипели чьи-то шаги, потом в сенях: очевидно, возвращалась Наталка… Разговор пришлось отложить.
Утром, улучив минуту, когда Ариша ушла за водой, а Горбатов, собираясь на работу, намеренно задержался у вешалки, Наталка таинственно подманила его к печке и торопливо зашептала:
– Алексей Иваныч… ты надолго-то не отлучайся… скучает она… А примета такая есть: коли молодая баба одна, да к тому же скучливая, – за ее голову ручаться нельзя… Понял, что ли?.. Не сердись… Мне ведь вас всех жалко.