Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 30 страниц)
Глава XVII
Лицом к лицу с жизнью
День был тяжел, как старость, к которой не приходит желанная смерть. На что-то надеясь, Вершинин хотел, чтобы поскорее наступил вечер; сумерки уже надвигались, не обещая, однако, принести покоя. Ссутулив плечи, он возвращался из конторы, где просидел целых пять часов, напрасно ожидая, когда потребует его Бережнов и гневно скажет: «Ты… ты виновен в смерти Горбатова!» – и при этом назовет статью уголовного кодекса.
Не досидев до конца занятий, он опять шел улицей и, позабыв, что живет в щитковом доме, пошел на конец поселка – походкой усталого, подавленного тяжелой мыслью человека.
В проулке его остановила Параня, неожиданно появившаяся перед глазами; он с враждебным удивлением оглядел ее остроносое, сморщенное, желтое лицо и, чему-то изумившись, непроизвольно сделал шаг назад:
– Тебе чего?
Старуха заскрипела беспокойно и таинственно:
– По слухам, по верным слухам, Алешу-то Горбатова убил не Пронька.
– А кто?..
Заглянув в бегающие, лисьи глаза, он равнодушно слушал ее лепет и что-то чертил палкой по снегу. Косо наблюдала Параня за непонятными движениями его руки и говорила:
– Тебе, Петр Николаич, поведаю по секрету… Не Пронька Жиган, а углежог Филипп… Паче слуха мое видение… Я сама самовидец: на праздник своими глазами видела и слыхом слыхала – ходил он по улице выпимши и кричал: «Убью!» И поэтому, конешно, его – Филиппа-то – приходится сажать за решетку.
– В тюрьму? – изумился Вершинин, уловив только одно последнее слово. – Кого за решетку? – переспросил он ошеломленно.
– Филиппа… за его издевательство. – Стало быть, не забыла еще Параня свою старинную обиду и на закате лет решила сквитаться. – Ай не веришь? И Лукерьюшка слышала, и прочие остальные…
– Уйди, не донимай меня, – морщась, будто от боли, сказал Вершинин и поднял над ее головой палку.
Старуха ловко отскочила в сторону, пучила испуганные глаза на своего прежнего квартиранта и, хотя сразу смекнула, что не тронут ее, торопливо побежала по улице, то и дело оглядываясь.
Он продолжал стоять на прежнем месте, словно читая написанное на снегу, а Параня подбежала к Лукерьиной избе и шмыгнула в калитку: не иначе, торопилась разгласить свежую новость – о «рехнувшемся» лесоводе…
– Ну, и пусть: теперь мне все равно!..
На пустыре, неподалеку от лесного склада, лежал под старой рогожей труп Самоквасова… Толкаемый неопределенным желанием, Вершинин пошел туда… И вот, стоя над убитым, лесовод смотрел на войлочную шапку, серые подшитые валенки, торчавшие носками врозь, – и захотелось поднять рогожу, заглянуть в лицо… Наверное, застыла на нем гримаса ожесточившегося, сраженного пулей зверя. Когда-то он кричал с негодованием, что у людей нету жалости… «Да, к нему не может быть жалости», – подумал Вершинин, отходя прочь…
Взбираясь по лестнице, он нарочно задерживал шаги и по-воровски прислушивался к тихим рыданиям Ариши и голосу ее матери… Он представил себе: гроб, обтянутый красным сатином, забинтованную голову, впалые, землисто-серые щеки Алексея; между бровей окаменел гнев и презрение к тому, кто в опасный час погони покинул его…
Непослушной рукою отпер свою дверь Вершинин, бросил на стул пальто и немощно потянулся к постели…
«В самом деле: почему я так жадно, ревниво берег себя? – спрашивал он. – Разве, сохранив свою жизнь, но погубив других, я сберег себя?.. Разве я прав?..»
Безотчетно, непреодолимо захотелось увидеть себя, и он подошел к зеркалу: навстречу ему придвинулось бледное, осунувшееся лицо с малиновой бороздой на щеке и оловянно-серыми, бессмысленными глазами.
«Кто ты такой?.. Что ты делаешь на земле? Для чего ты существуешь?» – допрашивал он себя.
Тот, второй, что в зеркале, высоко поднял правую бровь, остро, обличающе прищурил левый глаз, отчего лицо перекосилось, и раздраженно ответил сквозь зубы:
«А что допытываться, когда все ясно?.. Сплошная цепь ошибок, заблуждений, раскаяний, новых надежд и новых падений!..»
«Но в чем же тогда смысл и цель прожитых тридцати трех с половиной лет?.. В исканиях и ошибках? Не поздно ли искать поправок?»
«Знаю, что поздно… Ну что ж… значит, конец?.. Так, что ли?» – допытывался он, подталкивая себя к решению.
«Да, конец… конец всему…»
В ноги к нему толкнулся Буран с несмелой лаской. Он выздоравливал и, должно быть, просил есть, но странный взгляд хозяина заставил его уползти в свой угол.
Накатывалась черная ночь, еще больше усиливая похоронную тишину в доме. Почуяв мучительное бессилие, он лег поперек кровати, прислонившись головой к стене, и закрыл глаза. Хотелось забыться, заснуть хоть на минуту, – а перед усталыми глазами мелькали картины пройденной жизни, из которой было многое позабыто… И ярче всего вспоминалось случайное, мелочное, чему никогда не придавал ни малейшего значения…
Он очнулся, услышав стук в дверь, приподнялся отяжелевшим телом и с ожиданием посмотрел на дверь, потом подошел и осторожно открыл ее… В коридоре было тихо, темно, пусто. Изумленный, он вернулся к кровати и только было лег – опять раздался стук, на этот раз явственнее, сильнее, четыре раза… И опять никого за дверью не оказалось.
Неожиданно для самого себя, он остановился посреди комнаты: «Схожу с ума…»
Это была действительно душевная судорога, провал сознания, который едва ли проходит бесследно…
– Ерунда! – озлился он на свою слабость и, понемногу овладевая собой, несколько раз прошелся по комнатам и даже с каким-то безразличием к себе повторил: – Ерунда… Камни лишены способности терять рассудок…
Огня не зажигал он сегодня, потому что боялся света: не потому ли, что при огне еще виднее станет его неискупимая вина, его никчемность, а во тьме хоть ненадолго удастся уйти от себя и от других…
За дверью раздался отчетливый шорох, – теперь там определенно стоял кто-то…
– Петр Николаич… откройте.
Он узнал Аришин голос, тихий, робкий, покорный… Зачем пришла она? Не произойдет ли опять то же, что и вчера утром?.. Не лучше ли для обоих, если не состоится эта встреча?.. Да и зачем, если все равно – конец, ибо не каждый может выдержать повторную пытку… Подумав так, он затаился и только прислушивался, не откликаясь совсем… Ариша постояла у двери, ответа не дождалась и, тихо зарыдав, пошла вниз по лестнице.
Только тут Вершинин заметил, что в окна тянется откуда-то блуждающий свет… Невдалеке горел на снегу костер, озаряя покрытый рогожей труп Самоквасова. Серою тенью ходил ночной караульщик в нагольном тулупе. В темной дали терялся лесной склад, – именно с той стороны выступила несмело, крадучись, фигура женщины. Она приблизилась к трупу, остановилась в свете костра, потом, опустив голову, медленно обошла вокруг и так же медленно удалилась…
Это украдкой от людей приходила проститься с Самоквасовым старуха мать: на ее сыне лежало клеймо общественного позора и ненависти, потому и выбрала она этот поздний час, когда никто, кроме сторожа, не увидит ее…
И подумал Вершинин:
«Если бы жива была моя мать, она бы тоже пришла воровать прощальную минуту ночью?.. Как хорошо, что я – один»…
Он зажег лампу, и тьма отступила от него в другую комнату, куда стало страшно ему зайти. На стене догорала «Осень» Левитана; на холодную гладь реки оседал тихий тоскливый вечер. Вершинин наклонился к письменному столу и выдвинул нижний ящик… А за ним наблюдали со стены глаза изумленной девушки, и в эту минуту, казалось, в них блестели слезы… Шурша бумагой, он недолго рылся в потайном ящике, куда не заглядывал давно и где хранилось оружие…
Повертев барабан, стал вкладывать пули. Они, эти желтые остроголовые пчелы, впивавшиеся в пустые соты, дрожали в его пальцах; под легким нажимом словно чужой руки курок поднялся и опустился мягко на свое место, – все было в исправности…
Оставалось одно – написать немного о себе людям перед тем, как уйти от них…
– Дайте квартиру директора, – закончив, сказал он по телефону. – Авдей Степаныч?.. Извините, что беспокою… Да, я… Может быть, вы зайдете ко мне?.. Через полчасика?.. Хорошо, спасибо…
И кинул на стол трубку… Мембрана продолжала еще звучать, взволнованная необычным разговором… Закурив последнюю папиросу, Вершинин смотрел на циферблат будильника, где стрелки двигались к намеченному пределу… Они вскоре сошлись на двенадцати…
– Пора… пора кончать, – сказал Вершинин, приподнимаясь от стола.
Он отступил на середину пола и поднял с наганом руку… Внизу вдруг нетерпеливо загрохали в запертую дверь, – он заторопился, закрыл глаза и, нацелясь в грудь, выстрелил… Падая, он слышал, как вслед за ним упало кресло, за которое схватился рукой, а там, внизу, в комнате Ариши, громко, на весь дом, взвизгнул, закричал женский голос…
Буран заметался в тоске и страхе, потом скоро затих; крадучись, он подполз ближе и мокрым языком начал лизать хозяина в щеку.
…Трещала дверь под напором сильных, перепуганных рук, копились на лестнице люди, скулила в комнате собака, застигнутая бедой врасплох. Первым ворвался Сотин, минуты через три появился Бережнов… Посреди пола лежал, поперек пестрых дорожек, распластанный лесовод Вершинин: снеговая бледность заливала лицо, откинутая рука медленно разжималась, роняла револьвер, ставший теперь ненужным…
– Кому-то звонил, – глухо вспоминал Сотин, обращаясь к Бережнову. – Я слышал, но слов не разобрал…
– Звонил мне… просил зайти через полчаса… Мне подумалось… я побежал, не медля ни минуты… и все-таки запоздал…
Пришел с лампой в руках Якуб, и хотя в комнате горела висячая лампа, он не погасил свою, а поставил на письменный стол, у которого стоял в раздумье Бережнов, вынимая из конверта записку… Читал он молча, наружно спокойный, только подергиванием губ выдавая свое волнение и растерянность перед загадкой:
«Мир вышел из колец Сатурна.
Юля… продолжай помогать вулкану. А я… в напрасных скитаньях растерял силы, устал, да и людям причинил много зла и несчастий. Мне ничего иного не осталось, – побежденный жизнью, я – ухожу.
Простите… И прощайте.
Вершинин Петр».
У Бережнова мелькнула мысль о безумии лесовода, но, перечитав еще раз, он напал на след, начал угадывать смысл, сознательно спрятанный в эти необычные фразы.
– Этого я не ждал все-таки, – произнес он, передавая письмо Сотину…
Ефрем Герасимыч отошел к окну, осторожно обойдя безжизненно раскинутые руки своего бывшего друга… Он отчаянно жалел, что не пришел сюда днем: как знать – может быть, сумел бы предотвратить ошибку, которая стала теперь непоправимой?.. Кто-то сзади тронул его за плечо – подошел Бережнов.
– Надо вызвать его сестру, – сказал он. – Ты адрес знаешь?
Вершинин застонал, и в тот же миг все в комнате замолкло. Сотин и Бережнов, став на колени, наклонились к Вершинину, ножницами простригли на левой труди рубаху и долго всматривались в маленькое темное отверстие, прожженное пулей: оно было правее и выше соска. Вырывавшийся из легких воздух ослабевал заметно, и только уже мелкие и редкие пузырьки выбивались наружу…
Он открыл глаза – большие, глубокие – и долго обшаривал стены, будто по ним узнавал, где он и что случилось… Потом чуть передвинулась голова, он застонал опять… На лице, осветленном последней мыслью, отображалось судорожное желание подняться…
В муках рождался новый день…
Эпилог
Юля спешила застать брата в живых: в телеграмме Бережнова – краткой и осторожной – оставалось маленькое место для надежды. Чутьем она угадывала, что во Вьясе еще произошло что-то – быть может, самое страшное, о котором по вполне понятным причинам не мог сообщить директор.
Тяжелое, тревожное чувство не покидало ее ни на минуту, то усиливаясь, то ослабевая на миг, то вспыхивая опять… Ночью, когда оставалось до Вьяса час пути, оно выросло до непомерных размеров, оно уже не умещалось в ней и прорывалось наружу: она нетерпеливо заглядывала в окно, – но там тянулся темной сплошной стеной лес да редкие, кое-где, мигали во тьме огни; спрашивала пассажиров: «Скоро ли?..» А поезд медленно тащился глухой, почти безлюдной равниной, подолгу простаивал на станциях, на разъездах, растрачивая свое и чужое время.
Но вот наконец и он – знакомый лесной поселок, куда она ехала в третий и, быть может, последний раз… Летом, полгода тому назад, она перед отъездом на юг прогостила здесь полторы недели, запомнившиеся надолго… О, как давно все это было!.. И как плохо знала она брата… Недаром зимой, в каникулы, когда произошла между ними ссора, а вслед за ней – отчуждение и разрыв, Юля впервые поняла отчетливо, в какую трясину заходит он, и только не было силы у ней вернуть его… Она выскажет ему все, что накипело в душе дорогой, и пусть хоть теперь узнает он, почувствует, как сильна ее ненависть к тому, чем жил он… Память подсказывала ей, что прежнее стоит в прямой связи с последними событиями.
Мимо окна вагона все медленней и медленней во тьме проплывали столбы телеграфа, потом – лесной склад, бараки, избы. Поселок спал, и только в одной избе, на самом конце улицы, теплится, как ночью в келье, огонек у Парани… Юля взглянула на часы, – было ровно двенадцать, поезд пришел без опозданий.
Спускаясь с площадки вагона и отыскивая глазами, нет ли кого знакомых, чтобы скорее спросить о Петре, – она лицом к лицу столкнулась с Сотиным… Уж не ее ли встречать он вышел?..
– А я вас караулю, – сказал он, протягивая руку.
– Спасибо, спасибо. Зачем беспокоились? Я найду сама, – заторопилась Юля. И тут же спросила: – Что с ним, скажите?..
Ефрем Герасимыч взял из рук у ней чемодан, отвел ее в сторону, чтобы не слышали другие, и, нагнувшись почти к самому уху, начал рассказывать о том, что предшествовало последнему дню…
– Проводите меня к нему, – рванулась Юля.
– Постойте, я оказал не все, – удержал ее Сотин, не зная, какие подобрать слова, чтобы досказать последнее: ее отношений к брату не знал он.
– У него кто-нибудь есть? – опять спросила Юля.
– Нет.
Сотин взял ее под руку и, поддерживая, осторожно повел тропой к щитковому дому.
– Вы – взрослый человек, и я скажу прямо… его уже нет в живых… позавчера мы схоронили его.
Она молчала долго, до боли закусив губу, чтобы не заплакать.
– Мне всю дорогу почему-то казалось, что он жив еще.
– Его отвезли в Кудёму. А через час он умер.
– Ну что ж, – вздохнула она. – Он знал, что делал, видел, куда шел… И в сердце у меня, где был он раньше, теперь пусто… и очень больно.
Сотин молча шел рядом, продолжая крепко держать ее под руку.
– Я многого не разгадал в нем, – заговорил он опять, – а то, что знал, не сумел понять. А ведь дружили когда-то!.. Потом – размолвка, ссора, вражда… И вот какой конец.
– Я предчувствовала с зимы, что дело добром не кончится.
Они уже подходили к дому, и Сотин предложил ей переночевать у него на квартире. Ей некуда было идти, и она согласилась. Жена Сотина поджидала их и, как только вошли, хотела было ставить самовар, но Юля, извинившись за беспокойство, отказалась от чая… Ей было также и не до сна, и оба они – и Сотин и Юля – еще долго сидели за пустым столом, где горела лампа.
– Третий день живет здесь следователь, – предупредил Сотин, – а вчера приехал представитель крайкома партии. Я уже был у них. Полагаю, для пользы общего дела следует вам зайти к ним.
Юля прилегла на кровать, которую ей уступили Сотины, сами перебравшись на печку, – но так и не пришлось никому уснуть. Юля расспрашивала о Бережнове, которому Вершинин принес столько тревог, огорчений и ущерба, об Алексее Горбатове, об Арише, о Кате.
И Сотин рассказывал, заново передумывая все события. Вспомнил и старика Кузьму… На другой день после смерти Горбатова углежог приходил к Бережнову и предлагал свой гроб для Алексея:
– Алешу-то жаль мне больно, вот и хочу проводить его в своей домовинке.
Кузьма просил, настаивал, но Горбатову был уже заказан свой, и углежог – расстроенный и грустный – ушел опять на знойку.
– А Коробов Семен… вы знаете его? Лесоруб, бригадир. Он в эти дни подал заявление в партию. Кузнец Полтанов – тоже…
И оба эти факта подтвердили Юле одно – как любили здесь Алексея, как много вреда принес Вершинин и как думают люди быстрей залечить больное место.
– А Жиган пойман? – спросила Юля.
– Такого нелегко поймать. Вы ведь не знаете, что это был за человек.
Кажется, начинало брезжить в окне, лампа на столе гасла, и Сотин, утомленно сидя на диване, засыпал… Юля подошла к окну: чуть розовея на востоке, рождался новый день – уже третий с того часа, как брат ушел из мира навсегда.
Приехал из города следователь – пожилой, степенный, с седыми усами, в военной форме человек. Почти до полуночи длилась беседа в кабинете директора. На этот раз за столом сидели рядом двое, – Бережнов рассказывал, а тот слушал и только иногда прерывал вопросами, уточняя ту или другую подробность.
Мысль, что не разглядел врагов – Жигана и Самоквасова – и не сделал своевременных выводов, терзала Авдея. Не оправдываясь, он оказал, что трудность прямого подхода к Проньке заключалась и в том, что он был необычайно изворотлив, хитер и скрытен, умел искусно менять личину в зависимости от обстоятельств, какие складывались во времени.
В средине беседы, когда шла речь уже о Вершинине, Бережнов упомянул, что лесовод был «субъективно честен».
– Пожалуй, что так, – заметил следователь.
Слушая Бережнова, он листал вершининские книги, с его пометками на полях, с подчеркнутыми строчками, потом взял рукопись, которая когда-то побывала в руках покойного Алексея Ивановича Горбатова и самого Бережнова. К первой странице оказалась приколотой и предсмертная записка Петра Николаевича и несколько писем с конвертами.
– «Субъективно честен», – повторил следователь, не вкладывая в эти слова собственной оценки к суждению Бережнова. – Но это – лишь небольшая часть существа дела. Вопрос с ним обстоит гораздо сложнее.
Бережнов ждал, ибо самому было не все ясно до конца, как того хотелось. Свой спор с Вершининым (в метельный вечер) он отлично помнил до сих пор.
– Он стремился постигнуть мир от корня до вершины, – а это не простая вещь. Она оказалась ему не под силу, – продолжал следователь. – Его идеи подлежат суровой, критической оценке, но для того надо… сугубо серьезно разобраться… Тут есть то, с чем надо упорно и долго воевать.
Не спалось в эту ночь Бережнову. В глубокое раздумье повергали его происшедшие события. В обстоятельствах жизни леспромхоза, в руководстве людьми многое вставало перед ним как суровое предупреждение на будущее, как урок тяжелого, кровопролитного сражения.
Незаметные прежде упущения, ошибки, промахи он видел теперь отчетливее. Собственные обязанности и права, какими наделило его время, стали значительно крупнее по сравнению с тем, как представлял их себе раньше… Сумеет ли он работать и жить иначе, если в жизни сокрыты трудности – вдесятеро сложнее, нежели считал он раньше?.. Но тяжелей всего была ему утрата – смерть Алексея… До боли в сердце жалел он его, а вчера, глядя на Катю у гроба отца, не прячась от людей, плакал…
Он не мог себе простить, что с таким непоправимым запозданием вмешался в дела горбатовской семьи… Десятки раз передумывал все сызнова – с начала и до конца – и снова убеждался в том же: можно было избежать этой ужасной катастрофы!
В самом деле: почему он, давно подозревая о разладе, молчал и ждал так долго, полагая нескромным вторгаться в чужую семью?.. Да разве они ему чужие?!. Стоило решительно, на первых же порах, применить свои права старшего, пойти на все, что от него зависит, – Арину же надо было остановить… И, наверно, иначе пошла бы у них и жизнь… Прав ли был Авдей, обвиняя себя в этом, – кто знает. А секретарь райкома партии, прибывший ранее следователя на день, тоже указывал на это Бережнову в начале своих суждений.
Ночь медленно отступала, оставляя за собою свои следы – глубокие тени между сугробов. Гудки товарных встречных поездов, скрещивающихся во Вьясе, будили глухую рамень. Прозрачный и чуткий, как мембрана, воздух гнал эхо по безмолвным просторам вдаль. Мимо окон уже скрипят полозья по дороге, скрипит колодезный журавель. Авдею видно в окно, как на востоке, постепенно редея, исчезает на небе синева, гаснут звезды, а по голубому, словно выметенному пространству текут, разливаются потоки света. Волнами – одна другой цветистей – играет небо, а там, на самом горизонте, где за темным частоколом елей уже вскипает оранжевая пена, показалась – почти нежданно – изогнутая, сверкающая кромка солнца.
С наступлением дня яснее определялась череда новых дел, и, уже по-иному постигая неимоверные трудности руководства людьми, Авдей Бережнов вышел из дому…
1930–1935 г.
1955–1957 г.