Текст книги "Глухая рамень"
Автор книги: Александр Патреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Глава IX
Там, где шумят сосны…
Вершинин – с ружьем на плече – миновал Лисью гриву, квартал мшистой рамени и, обогнув Боровое озеро, заросшее густым тростником, вступил в сумерки свежего бора.
«Какое древнее божелесье», – подумал он.
В бору стояла глубокая, покойная тишина, только вверху шумел ветер да изредка слышался то тут, то там деревянный стук дятла. Чуть приметный ветер качался на соснах, голых и потемневших от непогоды. Вчера вьюжила сырая с дождем метелица, а нынче тихо, тепло, и немного пристывшие колеи дороги блестят желто-зеленым глянцем. Через несколько минут Вершинин увидал санный след, уводивший в низину, – где-то там и залегли углежоги Филипп и Кузьма. Потянуло горьковато-кислой гарью; она становилась все гуще, ядовитее.
– Дымок отечества не так уж сладок и приятен, – сказал он с игривой шуткой, вспомнив стих любимого поэта. Затем, поддавшись неопределенному безотчетному чувству, закричал во весь голос: – О-го-о!..
Гулкое эхо перекликнулось в чаще, и вслед за ним глухо аукнул тяжелый, нутряной бас Филиппа.
Лес расступился, на небольшой полянке показалась землянка углежогов, занесенная снегом и обставленная кругом знойками. По виду своему знойки похожи на крохотные домушки, вылезающие из-под земли только крышами. Одна дымилась, и кудрявый дымок шел из проделанного вверху отверстия. Углежоги сортировали груду неостывшего горячего угля, вяло передвигая граблями и выбирая уголь покрупнее отдельно. Уголь сухо хрустел.
Старики встретили редкого гостя приветливо, но дела своего не бросили.
– Обожди малость, мы с Кузьмой сейчас зашабашим. Торопимся, Петр Николаич, – сказал Филипп.
Стоя у знойки под старой сосною, лесовод ждал, докуривая папиросу. Дремучий старичок Кузьма, пропитанный углем, сутуло гнулся к земле, снегом гасил тлеющие головешки. Поминутно его схватывало удушье, тогда останавливались грабли в его руках, рваная варьга прижималась к губам, и долго бил старика жестокий кашель.
Филипп на десяток годков помоложе Кузьмы, покрепче здоровьем и выше ростом, у него густая и черная как смоль борода; уши бурого малахая, маленькие и острые, как у медведя, торчат вверх. Филипп – очень известная во Вьясе личность: выжигает уголь самого лучшего качества… Это он давно-давно приехал из Вятки и, потеряв лошадь, поселился во Вьясе на жительство. Это он нанес Паране смертельную обиду, это о нем вспоминает одинокая старуха с великой злобой и ненавистью. Но Филипп забыл, что когда-то случилось, и теперь, иногда встречая Параню, не вспоминает о старом… Обзавелся детьми, домом, пятнадцать годов искусно ковал железо, потрафлял мужикам соседней деревни Варихи и поселка Вьяса; приходилось когда-то работать и на Тихона Суркова, а после перешел в кузницу леспромхоза. Однажды молотобоец по нечаянности отшиб ему правую руку; работать в кузнице стало уже нельзя, и он ушел в лес зноить уголь.
С годами привык Филипп к лесному безмолвию, к запаху гари от зноек, полюбил ремесло, возникшее во мраке древности, сдружился с замшелым старичком Кузьмой и сам сделался ему подобен. Оба они молчаливы, несокрушимо-спокойны, движения их равнодушно медленны… Лесовод с интересом наблюдал за стариками.
Закончив сортировку угля, они взялись закладывать последнюю знойку. Натаскали сухостойных дров, уложили их грудой плотными рядами, забрали «стены» низким заборчиком, сверху укрыли соломой, патьей (трухой угольной), а наверх набросали толстый слой снега. Внизу этой знойки они оставили небольшое отверстие, туда заложили сухого, топором нарубленного смолья, бересты – и подожгли. Когда смолье загорелось и принялись дрова, отверстие внизу старики заложили наглухо, – дрова после этого начинают тлеть почти без доступа воздуха, только в маленькое отверстие, проделанное вверху знойки, тянет дымок. Это и называется – зноить уголь.
В лесу оседал вечер. Филипп подошел к Вершинину и, облегченно отдуваясь, промолвил:
– Ну вот, Петр Николаич, и все. Шабаш, значит… Идем в конуру.
В землянке – кромешная тьма, и пока Филипп шарит что-то в соломе, Вершинин ждет у двери. Вспыхнул огонек, сухая лучинка загорелась, потрескивая. Кузьма выбирал из заготовленных дров смолье и разжигал жарничок на тагане, сложенном из кирпичей в углу. Несколько минут спустя жарничок горел, освещая черный потолок, черные от дыма и копоти стены и две узкие нары, застланные соломой; на нарах лежали портянки, лапти, а на маленькой полочке – хлеб, картофельная шелуха, стоял чугун с картошкой да две железные кружки с чайником на самодельном столе.
В крохотное отверстие, прорубленное над дверью, дым не тянуло, поэтому приходилось часто открывать дверь. Когда Филипп, сутулясь, шел к двери, то плечом задевал лесовода – так тесно было в землянке. Вершинину это жилье показалось убогим, древним, стало как-то неловко перед стариками, что он живет лучше их.
– Напрасно вы запротестовали осенью, – сказал он. – Выстроили бы вам хорошую зименку, и жили бы припеваючи: ни дыма, ни тесноты.
– Ничего, – ответил на это Кузьма, – проживем зиму-то… Кхе… кхе… А летом стройте новую. Ведь я, Петр Николаич, в этой норке тридцать годов прожил. Сам ее своими руками оборудовал… еще при купце, при Тихоне Суркове. Ну и жаль расставаться с ней, свыкся.
– И я – дурак, послушал тебя в те поры, – огрызнулся на Кузьму Филипп сурово, но без злобы. – Вот и маемся. – Потом ухарски подмигнул гостю: – Ты знаешь, какой мы уголек зноим?
– Какой? – поинтересовался Вершинин.
– А вот погоди, я сейчас. – Филипп с непривычной для него торопливостью вышел из землянки и тут же вернулся с куском угля в руках. У него был такой вид, словно он нес Вершинину подарок. – Это не из дров, а из сучка. Дрова экономим… а сучок, чтоб, значит, даром не пропадал, пережигаем. Бережнову скажи… недавно мы… Втемяшилось нам с Кузьмой, что эдак лучше, – ну и давай… Об хороший уголь спичка зажигается. – Он чиркнул спичкой по блестящей поверхности угля, и огонек вспыхнул. – Вишь, как. Одну лишнюю знойку заложили нынче, а еще пяток – после. А вы нам с Кузьмой премию дадите… И гоже будет… и вам, и нам. Так ли? – простовато спросил он.
– Поговорю с директором. Он читал о вас… одобряет.
Счет дней углежоги вели по-старинному, приноровив к неделе свое нехитрое производство: ежедневно разбирали две готовые знойки, две закладывали вновь, а накануне воскресного дня уходили поочередно домой во Вьяс. Новые шесть зноек сломают старый порядок дней, время пойдет иным счетом, по-иному придется и работать и жить. Отдают ли они себе в этом отчет?…
Вершинину хотелось спросить их: во имя чего они закладывают новые знойки?.. Как ответят они ему? Наверное, так: «Побольше заработаем – побольше пропьем, послаще кусок съедим».
Наклонившись к огню, Филипп подкладывал в жарничок дровец. Его черная густая борода, облитая красным светом, казалась багряно-смолистой. Должно быть, поняв раздумье лесовода, он сказал:
– В нашем товаре везде нужда. Значит, дать надо. Не кому-нибудь, не Тихону Суркову, – заводу даем, государству. Так ли, Кузьма?.. Али спишь, проклятый? Спит, – пристыженно заметил Филипп, указав на Кузьму. – Ишь, сатана, насвистывает.
Седенький, с дремучей бородой «сатана» действительно спал, сидя рядом на корточках, а разбуженный – долго позевывал, кашлял, молчал.
– Я вам принес кое-что. – Вершинин вынул из кармана газету и начал читать письмо, чуть не после каждого слова взглядывая на бородатые лица.
«Мы, углежоги знойки № 1, живем в лесу, как медведи. По целым неделям не видим людей. Зноим уголь давно. У Кузьмы Белова стажу сорок годов. До нынешнего дня были не члены союза, манили нас, да мы не шли. Вроде не нужно нам было. Секретарь ячейки тов. Горбатов рассказывал нам, что рабочие на заводах свое задание выполняют с лишечком. А позадь всех оставаться и нам зазорно. По этому случаю нам мало двенадцати зноек, добавим еще шесть. А еще просим прораба сложить печь в нашей землянке и дать лампу.
Углежоги Филипп и Кузьма».
Они слушали с какой-то теплой радостью и удивлением: ведь это было для них целым событием; первый раз в жизни услышали они такое: о них газета говорит громко, на весь край, и это надолго, может быть до гроба, останется у них в памяти. Не находя слов выразить радость, старики молчали.
– Горбатов вас надоумил? – безразличным тоном знающего спросил Вершинин.
– Хе-хе-хе, – засмеялся Кузьма, покашливая. – Зачем Горбатов? Сами додумались. А писал-то Филипп. Кх… кх… О-тя, Петр Николаич, как мы на старости-то!..
Вершинин озадаченно молчал, присматриваясь к старикам недоверчивым, проверяющим взглядом.
– Кузьма, а тетерку-то мы забыли? – вдруг встрепенулся Филипп. – Общипал я ее давеча… жарить давай. Угостим Петра Николаича.
Вершинин поднял брови:
– Что у вас за тетерка?
Филипп принялся объяснять. Сегодня рано утром он вышел из землянки. Обходя знойки, заметил под сосной что-то черное, оно головешкой торчало в снегу. Филипп прошел мимо – головешка зашевелилась. Это была тетерка: одним крылом она застряла в ямке, другим бессильно трепыхалась. Так как ночью моросил дождь и в ямке оказалась вода, которая к утру пристыла, крыло примерзло. Завидев человека, птица порывалась лететь, оставила во льду несколько перьев, но подняться у ней не хватило сил. Она запрыгала по снегу, Филипп бегал за ней, растопырив руки… Он рад, что нынче выпал такой необычный день: тетерка, газета, гость. И погода какая, – конец ноября, а на воле весна. Редко бывают такие дни.
Филипп принялся резать ножом тетерку. Минут пять спустя мясо жарилось в железной плошке на огне, трещало, запах жареной дичины приятно щекотал ноздри.
Вершинин вышел из землянки, сказав:
– Угар у вас… даже голова заболела.
Как только за ним захлопнулась дверь, Филипп заторопился:
– Про купца-то лесного сказать, что ли?.. Кузьма, а Кузьма? – расталкивал он заснувшего старика. – Опять спишь, проклятый? Смотри, сатана, уснешь навовсе. – Кузьма кашлем известил о своем пробуждении. – Хочу сказать про купца-то… Как?
– Кхе-хе… вали… надо сказать. Пущай знают. Низко согнувшись в пояснице, лез в землянку Вершинин.
– Темень-то какая. Едва нашел дверь. Безлунье и звезды.
Филипп потрогал мясо – оно жарилось плохо; тогда он надел один кусок на лучину и стал печь на огне.
– Медведица-то кое место? – спросил Кузьма, желая, очевидно, определить время по звездам.
– Не обратил внимания. Кажись, вот там. – Вершинин показал рукой в сторону поселка.
– Часов восемь есть, – уверенно проговорил старик и обратился к гостю: – Попробуй мясца-то… ужарилось.
Вершинин мягко, чтобы не обидеть, отказался. Кузьма удушливо закашлял:
– Кхе-е… кха-а. А мы, Петр Николаич, недавно еще птицу пымали, страше-енную. Вот Филипп скажет, у меня одышка… Али боишься? Филипп?
– А вот и скажу. Пущай. – Движение убогой руки Филиппа было решительное и нетерпеливое, а широкий нутряной бас прозвучал густо. – Эка оказия дивная! Заявился к нам лесоруб один, выпил с нами вдоволь. А самогонка у меня с перцем настоена, зря шибко дерет… по кишкам прямо сошником пашет. Мы с Кузьмой любим такую: от кашля все лечится… «Гость» наш захмелел порядушком – в темя шибанул его перец-то, оглушил. А мы с Кузьмой возьми да и расскажи человеку тому про нашего лесного купца, про Тихона про Суркова: как он по копейкам с рабочего люда драл, утеснял всяко да свечи толстые богу ставил, всю жизнь хитрил, перед людьми выхвалялся, богател от чужого поту… Вот как тебе же рассказываю, только по имюшку не назвал его, а так: мол, жил здесь один купец знакомый.
Говорю, а у самого сумление: «Что, думаю, человек-то как разволновался? Вроде он интерес свой имеет». А он вдруг и брякнул, гость-то наш: «И я купцом был… только прошлое-то свое забыл уж. Даже не верится, коли вспомню, что был таким пауком в лесу».
Мы с Кузьмой так и ахнули, сидим, в рот воды набравши, потом спрашиваем: «Как уцелел ты, птица нездешняя?» – «А так, говорит… ушел после революции к сыну, у него пожил, – учителем он в деревне. Вскоре нелады с ним пошли: он – за новое, я – за старое, до крику спорили. Ну, все-таки сын надо мной верх взял, убедил окончательно: „Или, говорит, ты – отец мне, тогда на трудовую колею вставай, со мной живи, не прогоню. Или, говорит, если станешь держаться за прежнюю, кровососную власть, – доживай свой век один, без сына, а обо мне забудь, что я живу на свете“… Так вот и привел меня сын к простым людям… Купил я топор – и пошел в лес. Деревья рубить сперва тяжело показалось, на все злобился, а теперь без топора и жить не сумею. Лес-то люблю я, привык…»
И Филипп повернулся к лесоводу лицом:
– Кто человек этот, – угадай, Петр Николаич?.. А мы с Кузьмой последнюю карту тебе не откроем. Ну-ка, насколь ты хитер, показывай. – И Филипп засмеялся, довольный тем, что дал ученому лесоводу не простую задачу.
Вершинина охватило, как жаром, любопытство; он с недоверием оглядел углежогов: в их позах, выражении лиц не было признаков, что историйка эта выдумана на досуге, не было также ни боязни, ни раскаяния, что оглашена чья-то чужая тайна, – наоборот, заметно было другое, нечто похожее на сознание выполненного долга.
«Кто этот человек, поддавшийся вину? В какой артели?» – думал Вершинин, поставив ружье на пол, и долго гладил вороненый ствол. Теряясь в догадках, спросил:
– А давно был он здесь?
– Кхе… недавно. – Кузьма продолжал сидеть у жарника, облокотясь на колено, и хитро поглядывал лесоводу в глаза.
– Неужто догадался? – удивился Филипп. – Эк-ка-а… Мы с Кузьмой ни за что бы… Эх, ты, Петр Николаич, и хитрый!
Лесовод заговорил о другом:
– Старики, угля нам много надо. Со станцией заключили договор, завод дал требование на тысячу кулей дополнительно. Новые знойки закладывайте… А печку велю сложить… лампу пришлю завтра. – Собираясь домой, спросил: – Про лесоруба-то никому еще не говорили?
– Никому… тебе первому… Ты сам, что надо, обделаешь, – Кузьма закашлял, улыбкой ощерил лицо, показав здоровый ряд зубов.
– Да, да… хотя это – пустое дело… не стоит заниматься им. – И Вершинин пренебрежительно махнул рукой. – На всякий случай, скажите Горбатову… а лучше всего помолчите пока.
Углежоги вышли проводить гостя. Оба они захватили с собой ярко горящие головни, чтобы осветить дорогу. Медленно, с трудом пробирались между деревьев, шли молча, неся над головой свои первобытные факелы. Красными отсветами вспыхивала желтая кора на соснах. Потом углежоги вернулись обратно.
Оглянувшись назад, Вершинин видел, как они, то и дело наклоняясь, шли тем же следом, словно две черные тени, и лишь тусклый красноватый свет маячил среди густых молчаливых деревьев.
По бокам дороги потянулся лес, темный, говорливый, полный загадок и тайн. Невнятные звуки и шорохи сливались в монотонный шум, напоминая весеннее пробуждение, – казалось, где-то вдали шумело половодье. Вот проплыла вырубленная недавно делянка: бунты строевой древесины, поленницы дров, они чем-то похожи на маленькую деревушку в лесу, сонную, тихую, в которой погашены огни и время завалило за полночь. Какая тишь, какое пустынное безлюдье!..
Лес кончился. Еле заметная дорога повела его сперва по голубой долине, потом в гору. Темные контуры последних деревьев слились позади в черную гряду леса. Когда он поднялся на гору, лес показался лежащим в яме.
Вершинин глубоко вздохнул: «Годами жила седая древность в этих глухих закутах… Сажа, дым, вместо печи – таган с жарником… Сурова жизнь, убога и неподвижна… А нынче очень удачная „охота“… Интересные экземпляры для наблюдений, особенно этот, случайно разоблачивший себя купец… Посмотрим…»
В левой стороне неба разгорался Млечный Путь, далекий, живой, мерцающий. Ощутив в себе нечто новое, пока неосознанное, шел Вершинин, – и с удивлением вдруг услышал, как тесно стало сердцу.
Эта ночь напоминала мартовскую. Было тепло, до черноты сине небо, звезды горели жарко, не мигая, а ветер дул по горе сильный, мягкий и возбуждающий. В самом себе Вершинин чуял прилив свежего, окрыляющего чувства. Не оно ли наполнило грудь волненьем, не оно ли сделало бодрым шаг и торопило нагнать потраченное в землянке время? Хотелось не идти, а лететь.
Дорога тянулась темной полоской по серому снегу, спустилась в ложбину, потом начала взбираться на гору. Под ногами хрустела пристывшая ледяная галька, нарезанная копытом и полозом. Если бы его не так полновластно обуревали мысли, он бы нигде не сбился с пути и пришел бы на поселок часом раньше. Он торопился, нервничал, когда, теряя дорогу, залезал в сугроб, и радовался, когда находил ее снова. Он теперь жалел, что долго засиделся со стариками. Сейчас, наверно, около десяти, а может, и больше. То и дело запрокидывал он голову и смотрел на звездный ковш.
Невдалеке горели огни Вьяса. Скоро они один за другим стали гаснуть… Теперь он знал, куда и зачем спешит, и вслух произнес имя женщины, к которой шел незванно. И сразу забылась птица, пойманная стариком Филиппом, отодвинулась вдаль чужая тайна, ставшая теперь неинтересной, а шесть угольных зноек, которые будут заложены стариками, потеряли свое значенье… Было только одно желанье, острое до боли – застать одну, увидеть, поговорить, узнать, что скажет, как встретит. Может, рассердится? Пусть будет так, как будет; все равно он благодарен богам за то, что нынче теплое, словно весеннее безлунье и что Алексея Горбатова нынче нет дома.
Торопливо вступил он в улицу. На обоих порядках огни были уже погашены, и только в Наталкиной избе горел огонек.
«Значит, она не спит», – облегченно подумал Вершинин и пошел быстрее, подстегиваемый возбужденьем.
Глава X
Нечаянное признание
Семилинейная столовая лампа коптила одним краем тесьмы, и по стеклу тянулась черная дорожка от копоти. Тихо колебался розовый листок огня. Ариша с открытой головой, в белых чесанках сидела с книгой у подтопка, где потрескивали догорающие поленья, и рассеянно слушала Наталку, а та – румяная от жаркого огня, полноплечая, то и дело нагибаясь к печке и постукивая кочергой угли, продолжала рассказывать:
– У каждой своя судьба-дорога… Всякая баба жизнь начинает по-своему. Ну, а все-таки… бабьему цвету считают только тридцать лет. А счет ведут по порядку после первых семнадцати. До той поры растет девка, набирает силу и разум копит, а в семнадцать годов цветет, как мак… Самый сок молодости. А минует тридцать – знай, что полжизни прожито, полжизни самой хорошей… Вот и я к этой черте подхожу. Ну, только жизнь-то у меня, Ариша, особенная…
Наталкин отец – стрелочник Криворожской дороги – в шестнадцатом году вместе с Якубом покинул родную станицу, объятую огнем войны, и поехал искать спокойного места. Случайно наткнулись на Вьяс и тут поселиться надумали. Мать умерла на этой чужбине вскоре.
Несколько лет спустя Наталку выдали замуж, а отец, когда выпала служба на железнодорожной станции Кудёме, ушел туда, и с тех пор живет одиноко, встречая и провожая кудемовские поезда. На днях наказывал с возчиками, чтобы Наталка его наведала. Но в один день туда и обратно не обернешься, а кроме выходного – все дни у ней заняты.
– Замуж пошла не по любви, а так, по неволе жизни. Не будешь выбирать жениха, когда за столом есть нечего… Это сейчас вот: сама работаю, сама себе хозяйка, а тогда… холодно было в жизни… Ну, забеременела я, родила, конечно, с этих пор и накачалось на мою шею страданьице: как ремень жесткий, ни ножик не режет, ни ножницы не стригут. Как хочешь. Куда от него денешься?.. А муж – Мишанькой звать – маленький, щербатый, белобрысый, как Пронька Жиган, такой же вертлявый, с норовом – ни с горы не везет, ни в гору, и к тому же хилой. Прямо сказать – нелюбимый муж. И день, и ночь с ним поневоле. Ребенок от него помер на пятом месяце, а после этого муж опостылел навовсе. И стала я приглядывать себе другого.
Ариша взглянула на Наталку с испугом и любопытством:
– Мужа?
– А что? Я – молодая, здоровая, жить охота. – И рассмеялась заливисто, потом продолжала: – Мужа провожу на работу, а этого поджидаю. В окошко все глаза прогляжу – нейдет ли? И страшно, и хорошо. А как придет он – весь страх пропадает, станет ничто нипочем. От людей Мишанька дознался (соседи нажаловалися) – подкараулил, бить меня полез, а этот не дал.
– Да ты про которого? Про Ванюшку Сорокина, что ли?
– А то про кого? У меня их не десять. Ваня, конечно, бить не дал. «Ты, говорит, что лезешь? Что навязываешься? Тебя она и мужем-то не считает». Я осмелела: «Не люблю, говорю, и не любила. Батька силком за тебя выдал. Думала – привыкну, – не смогла, а теперь у бабы кабалы нету»… Ушел он от меня, потом на конный двор поступил конюхом. Да вскоре беда с ним случилась: Орленок – зверь, а не конь, – убил его до смерти… Когда хоронили, плакала я и все думала: это я в смерти его повинна… И теперь, когда раздумаюсь, жаль его станет: несчастный он.
– Какая ты смелая, – сказала Ариша, вспыхнув от смущенья. – А сердце-то все-таки надвое рвется?
– С живым жить – горе и радость делить, а по мертвому – одна память, – ответила Наталка. – С Ванюшенькой хорошо живем… Боюся, не ушел бы… Говорю: «Давай поженимся», а он все собирается уйти куда-то. Любит меня, а все-таки дума такая есть в нем. «Взять бы, говорит, сумку да идти пешком вплоть до Крыма или Кавказа. На степи, на моря поглядеть, как тамошние люди живут – узнать бы, пожить, а надоест – податься дальше». Я уговариваю его: «Не ходи. Зачем, мол, тебе скитаться по свету, народ везде одинаковый». А иной раз и самой охота на Украину уйти, в станице пожить с ним вдвоем на родимом пятнышке. Может быть, сама виновата, что родину вспоминаю, – вот и запало ему в голову.
Иногда грезятся ей по ночам голубые, с детства знакомые степи да белые при луне хаты под тополями. То снится в степи дорога длинная… по ней уходит Ванюшка с белой сумкой, шитой ее руками, уходит совсем… У хаты одиноко стоит она, на ладонь висок положила и скорбно глядит вослед…
– Вот выстроят новый дом, вы с Алексей Иванычем переедете туда, а я Ванюшеньку к себе позову жить, – мечтает Наталка вслух. – Жить навовсе. Ребеночек родится – обоих одинаково пестовать буду: и дитё и мужа.
– А если уйдет?
Наталка грустно посмотрела в Аришины любопытствующие глаза, впала в раздумье: сама она знает, что может уйти и не вернуться вовсе. Мечтательный у него характер, горячий нрав, – такое горе может вполне случиться. За самое больное место тронула Ариша Наталку.
– Ну что же… коли охота – пускай идет. Мешать не стану. Соберу, что есть у меня, и… отдам на дорогу.
– А сама?
– Одна буду жить… руки у меня вон какие… здоровые… для работы как раз… Знаю: побродит да ко мне вернется.
Аришу до слез растрогала чужая любовь. Она поняла эту любовь, окунулась, как крылом в воду птица, и ей захотелось такой же большой любви.
– А мне вот тяжело, – жаловалась Ариша на свою жизнь. – То на работе он, то на собрании, то в ячейке. Уехал на лесопилку, прошла неделя, а его все нет. А приедет – опять все по-старому будет. Ведь он постоянно молчит: читает – ему не мешай, обедает – думает о прочитанном, куда уходит – не скажет, когда вернется – догадайся сама. Ждешь, ждешь, даже голова разболится…
– Полно, Аришка. Завидный у тебя муж… Зря ты это на себя напускаешь, уладится.
Ариша не слушала:
– Никогда он не поинтересуется, чем живу я, что думаю. Рассоримся, и кажется мне, что не люблю его, да и он… Разве так любят?..
Нынче она была откровенна и высказала, что копилось в душе давно. Неудовлетворенная настоящим, она пытала себя, каково будет будущее, хотела дознаться, придет ли перемена, а если придет, то с какой стороны. Время шло, не возбуждая в ней надежды на лучшее. Она взглянула на дочь, свернувшуюся под одеялом, – стало жаль и Катю, и себя.
Наталка улеглась на кровать и скоро забылась. Потом тихонько и нежно стонала, улыбаясь во сне. Ей снился какой-то сон: может быть, вместе с любимым она уходила в голубые края, где шумят ковыли и волнуется морем пшеница, а может быть, Ванюшка возвращался из дальнего своего путешествия, а она – счастливая – шагала просекой к нему навстречу…
Ариша неожиданно для самой себя подумала о Вершинине, – за последнее время мысли о нем стали настойчивее. Она долго еще сидела одна у печки; раскаленная дверка оставалась неприкрытой, и жаром пригревало ей бок. С колен упала книга, и Ариша не подняла ее… неслышными шагами подкрался к ней тихий нежданный сон.
Вздрогнув, Ариша испуганно поглядела на дверь. Кто бы мог быть в такую позднюю пору? По легкому, дробному стуку поняла, что это не муж. Наспех накинула на плечи шубку, вышла в сени и, не выпуская из рук скобы, робко спросила:
– Кто?
– Я… не узнаете? – густой голос звучал знакомо.
Она переспросила:
– Кто?.. Это вы, Петр Николаич?
– Да, я. Иду со зноек. Запоздал. Увидел ваш огонек и… прилетел. – Она отпирала калитку. – Боялся испугать вас. Алексей Иваныч вернулся?
– Нет, еще не приехал. Он не говорил вам, что запоздает?
Вершинин ответил с прежней мягкостью и едва уловимой иронией – не то над Алексеем, не то над собой:
– Говорил. Но я подумал, что он все же вернется к сроку. К нему есть одно дело…
Ариша инстинктивно поняла, что причина его посещения иная, на минуту растерялась и, не зная, что сказать, молчала, ждала. Если бы не такая темень, Вершинин увидел бы у Ариши пунцовые от волнения щеки. Ее лоб и неповязанную голову обвевал свежий воздух, он забирался к ней в рукава, щекотал локти, колени, шею. Состояние настороженности и растерянности у ней быстро исчезло, она стала смелее, оживленнее.
– Когда постучались первый раз – я подумала, что это он, а когда второй раз… Он стучит не этак. Войдите, Петр Николаич.
Вершинин вступил в сени, притворил дверцу и остановился, не желая идти в избу.
– Я побеспокоил вас? Ариш? – Ее имя он обратил в мягкую музыку, которая прозвучала для нее, как ласка, как весна, которых так хотелось ей. – Вы не спали?
– Нет… не спится что-то.
– Почему? – Он сделал небольшую паузу. – Простите за такой вопрос… Отвечать на него не надо, молчите. – И она не ответила, а он над самым ухом зашептал во тьме: – Я скажу просто и прямо… Мне хотелось поговорить с вами… увидеть вас.
Ариша с дрожью слушала эту густую, сильную, ломающуюся речь и, когда голос его перешел в шепот, поняла волнение инженера. Ей стало страшно, в темноте она прижалась к двери, обшитой войлоком. Прислушалась, не проснулась ли Наталка или Катя. В избе было тихо, в сенях – темно и тесно.
Вершинин занял собою весь коридорчик, придвинулся к ней так близко, что ее шуба коснулась его пальто. Она схватилась в тревоге за скобу двери, желая уйти. Во тьме он не заметил этого движения и потому не удерживал ее. Подумав, она осталась.
– Ариш, вам не холодно?
– Нет, на мне шубка… А правда ведь, на воле – как весной?
– Да, погода замечательная. Кажется, что и снег готов растаять. Я шел и чувствовал – у меня за спиной крылья. На них и прилетел я, завидев ваш огонек. – Он тихо засмеялся. – А вам никогда не казалось такое – крылья?
– Наяву – нет, а во сне – да.
– Я это угадывал, мне хотелось бы… – и он замолчал, не досказав свою мысль.
Ариша осторожно спросила о его желании, и сделала это не без кокетливости. Вместо ответа он спросил сам:
– Иногда вам, Ариша, не хочется улететь из этого кольца лесов?..
– Некуда мне лететь, – молвила она с грустью. – И нельзя. Сижу постоянно дома, не бываю нигде, скука заедает. Я завидую вам, Петр Николаевич: вы – свободны, у вас – крылья.
– Воля каждого человека должна быть свободна, – сказал он значительно. – Я сегодня был на знойке Филиппа, и это мне дало очень многое… Даже хотел заночевать там.
– Что вы!.. Мне Алеша говорил – грязь у них, теснота.
– Это меня не остановило бы. Я живу всяко, изучаю людей, а человека поймешь не сразу, около него побыть надо.
– А ко мне вы… тоже изучать?
– Нет. Если вы хотите обидеть меня, то… – В его голосе послышалась скорбная нотка.
– Я пошутила… Поверьте, пошутила. – Она говорила искренне, просто, тепло, как бы согревая его сердце.
Она нашла что-то и села. Он сделал полшага влево, пощупал рукой: у стены стоял сундук, покрытый дерюжкой, сел рядом.
– Не надо скучать вообще. Если вдуматься глубже, каждый человек одинок в той или иной степени; одиноко приходит в мир, одиноко уходит из мира. Жизнь очень бедна и коротка. Берите от нее все, что она может дать вам, берите мудро. Делайте жизнь полнее, содержательнее и… не скучайте. Тоска и грусть делают человека неустойчивым. Человек должен быть жестким, смелым, решительным. – У Вершинина было такое чувство, словно сидел перед, ним слабый, неопытный, но очень близкий и дорогой человек, нуждающийся в его помощи. – Когда-нибудь я вам расскажу о себе…
– Я буду очень рада, – вырвалось у нее неожиданно. Этим она выдавала себя с головой, взволнованная необычным свиданием.
Забылся и Вершинин. Он наклонился к ней, крепко обнял за плечи, припал к ее губам. Ариша тихо вскрикнула, поспешно встала с сундука.
– Не надо… уйди… – зашептала она, не называя его по имени. – Уйди… Холодно… Пора домой. – Она была опять у двери и поправила шубку. Вершинин не стал удерживать.
– Спокойной ночи, – сказал он негромко, лишь для нее одной…