Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"
Автор книги: Александр Поповский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 45 страниц)
Злочевский был сегодня недоволен, больше того – раздражен и разгневан. Он громил людское легковерие и самонадеянность, упрямцев, готовых затевать спор, когда ошибка очевидна и только слепой не видит ее. Вся надежда у них на то, что патологоанатом прозевает или поверит всему, что написано в истории болезни. Неприятно, конечно, когда умирает больной, а еще горше врачу, когда смерть слишком часто заглядывает в его палаты. И лечили правильно, и ухаживали по совести, и тем не менее статистика скорбная. Не посчастливилось, или, как говорится, не повезло. Что поделаешь? Только остается, что проявить мужество, истинное присутствие духа, – так нет, начинается игра, и притом нечистая, – в истории болезни запишут: «Смерть наступила в результате инфаркта» Откуда это видно? Больной действительно когда–то страдал сердцем и выздоровел, но ведь умер–то он после операции, в связи с другой болезнью, не от инфаркта, а от сепсиса, попросту говоря – от заражения крови… Имейте же мужество так и написать! Споришь с ними, доказываешь, уйма времени уходит впустую. Изволь после этого заниматься наукой. Никто не посочувствует, зато всякий, кому не лень, проворчит: «Куда деваются наблюдения Злочевского, где научные выводы, у другого их хватило бы на пятитомный труд…» Не без того, иной раз проморгаешь, не сообразишь записать или расскажешь и тут же забудешь, но в этом ли главное?
Валентин Петрович расстроен, и не без основания. Обычно подвижной и даже суетливый, с беспокойной манерой ходить взад и вперед, а когда это невозможно – с ноги на ногу переминаться, – он сидит сейчас у стола, подперев руками обремененную заботами голову. Очки мешают ему смотреть перед собой, но вместо того, чтобы снять их, Злочевский жмурит и закрывает глаза. Он не близорук, но, надев очки за работой, по рассеянности не снимает их весь день. Его друзья утверждают, что он продолжает в них видеть недавние вскрытия и даже находить упущения врачей.
Дурное настроение началось у Злочевского с утра, когда в секционную пожаловала Евгения Михайловна. Она никогда прежде не бывала у него. Едва кивнув головой, не спрашивая разрешения, она раскрыла книгу протоколов вскрытий и, перелистывая ее, спросила:
– За каким номером значится у вас акт вскрытия Андросова?
Он нашел протокол, указал номер и страницу.
– Где данные анализа? – не поднимая на него глаз, продолжала она.
Озадаченный видом Евгении Михайловны и обидной холодностью ее расспросов, Валентин Петрович спросил:
– Вы мной недовольны или что–нибудь случилось? Вы странно выглядите сегодня…
– Ничего особенного, мне немного нездоровится…
Он протянул ей два листка бумаги с описанием лабораторного анализа. Евгения Михайловна внимательно посмотрела их и улыбнулась.
– Спасибо. Узнаёте почерк? – возвращая ему листки, спросила она. – Не правда ли, знакомая рука?
Это был почерк Ардалиона Петровича, Злочевский сразу его узнал.
– Почерк профессора, если я не ошибаюсь, – заметно удивленный, ответил он.
– Давно ли он стал у вас лаборантом? – с насмешливой холодностью спросила она. – Не беспокойтесь, все здесь на месте: и подпись врача и штамп.
Евгения Михайловна многозначительно улыбнулась и, не сказав больше ни слова, ушла.
Уже второй день она портит ему настроение – вчера по дороге из суда, а сегодня здесь. Сохраняй после этого душевный покой, уследи, чтобы тебе не подсунули фальши в истории болезни. До чего удивительны эти врачи! Околдует их старый диагноз – и ни шагу от него; раз поверив, что у больного туберкулез, он ничего другого уже не увидит. Будто за фасадом одной болезни, не могут тлеть другие очаги… Уж он, Злочевский, задаст им на конференции, достанется, как сказал бы Ардалион Петрович, на орехи…
Руки его устремляются к раскрытой книге протоколов, прижимают ее к груди, как бы ограждая от чьих–то посягательств, и с силой захлопывают. С историями болезней, лежащими рядом, он обходится круче. Словно все зло исходит от них, он резким движением открывает дверцы стола и с сердитым видом сует их в ящик. «Нечего мешкать», – с вызывающей миной, как бы дразня своих противников, повторяет про себя рассерженный анатом. Он сейчас же засядет и подготовится к предстоящей конференции, благо никто не мешает ему.
И все–таки странно, вдруг приходит ему на память, зачем было Ардалиону Петровичу заполнять бланки анализов? Рука Пузырева, только его. Другого такого почерка не встретишь… Что за чудачество? Погоди–ка, погоди, ведь это тот самый Андросов, из–за которого сыр–бор загорелся… Странно! Впрочем, директору виднее, была бы подпись врача–лаборанта…
Злочевскому в тот день так и не удалось приобщиться к науке. Житейские испытания – злой рок творческих натур – на сей раз воплотились в образе Ардалиона Петровича. Он вошел в секционную, как всегда, неслышным шагом и прошелся по помещению, прежде чем Валентин Петрович заметил его. Встретившись со взглядом помощника, он приложил руку к губам, словно налагал на них печать молчания, и движением век пригласил Злочевского продолжать работу. Анатом, которого директор не так часто жаловал своим приходом, невольно подскочил с места, мгновенно снял очки и уступил гостю свой единственный стул. Пузырев любезным движением руки дал понять, что ценит внимание помощника и великодушно уступает ему стул.
– Я пересмотрел материал твоей докторской диссертации, – сунув руки в карманы и дружелюбно покосившись на помощника, проговорил Ардалион Петрович. – В общем недурно… проскочит, если будущий профессор заблаговременно подумает о внешнем антураже. Тот, кто положит тебе белый шар, должен быть уверен, что он достанется настоящему человеку, не замарашке. Надо принарядиться, нужна шляпа, и не одна, модные туфли, и опять–таки не одна пара, пальто модное и обязательно дорогое. То, что дозволено кандидату, доктору не простят.
Ардалион Петрович распахивает халат и привстает на кончиках пальцев, как бы предлагая вниманию Злочевского новый костюм, недавно привезенный из Англии. Этот портновский шедевр стоит того, чтобы лишний раз его обозреть. Искрящийся взгляд и кривая улыбка, знакомая тем, на кого когда–либо обрушилась милость Пузырева, говорят: «Благослови бога, чтосудьба привела тебя сюда, ты сидишь на верном месте, тут тебе только и расти». Когда–то Ардалион Петрович выразил эту мысль со свойственной ему краткостью: «Растение, способное накапливать микроэлементы редких металлов, нуждается в естественной среде. В горах оно эти сокровища найдет, а в почве огорода – никогда».
Прежде чем начать серьезный разговор, Валентин Петрович подумал, не спросить ли у Пузырева, почему бланк лабораторного анализа заполнен его рукой? Что произошло? Однако тут же решил, что с этим успеется, важнее выяснить другое.
– Вы не находите, что глава об опухолях особенно удачна? – спросил Злочевский. – Мне пришлось над ней крепко потрудиться.
Так уж сложилось в их отношениях – старый друг Пузырев обращался к нему на «ты», а он почтительно отвечал на «вы».
– Глава об опухолях неплоха, – многозначительно причмокнув губами, согласился с ним Пузырев, – я и сам ведь когда–то был патологоанатомом и знаю, как легко такие вещички даются. Проскочишь, не беспокойся, будет у тебя кафедра, будут и студенты.
– Не в этом счастье, – возразил Злочевский, – мне секционная милее всякой аудитории… Я не люблю быть на виду…
Наивное признание вызвало у Ардалиона Петровича улыбку, о себе он этого сказать не мог бы. И услышать и увидеть его можно было всюду по всякому поводу и даже без особых к тому причин. Его голос звучал по радио и телевидению, на съездах ученых, на проводах и встречах, в дни торжественных дат и в будни. Всегда найдется, о чем поговорить и что рассказать: воздать должное всеми признанной знаменитости, сорвать маску с лица лжеученого, выявить вирховианца, морганиста, друзей Фрейда, римского папу, графа Гобино, ратовавшего за неравенство рас; предать анафеме горе–теоретика врожденной неполноценности преступников – итальянца Аомброзо, англичанина Гальтона с его жалкой идейкой создать высшую расу людей. Совесть ученого не позволит ему пройти мимо порочной теории наследственности Менделя, его последыша генетика Вейсмана и лжепророков Ницше и Шопенгауэра.
– Мне всегда нравилась в тебе твоя скромность, – снисходительно улыбаясь, сказал Ардалион Петрович, – я это давно оценил в тебе. Вспомни, как я гонял тебя по клиникам выведать и разнюхать, кто чем дышит, чтобы твоя диссертация была нашим конкурентам на погибель… Ты тогда еще ничего не понимал, и нам пришлось немного поспорить.
Напрасно Ардалион Петрович затронул эту историю, она в свое время причинила Злочевскому немало страданий. Он не соглашался подобным путем искать тему для диссертации и был близок к тому, чтобы отказаться от работы. Тут случилось нечто непредвиденное – Ардалион Петрович исхлопотал ему комнату в новом доме и прислал щедрый подарок ко дню рождения. Как было этому добряку не уступить?.. Как потом оказалось, директор помнил даты рождения всех сотрудников – больших и малых – и не забывал их в те дни чем–нибудь одарить…
– Не прельщайте меня, пожалуйста, карьерой и славой, – не скрывая своего недовольства бестактным намеком Пузырева, сдержанно сказал Злочевский, – у меня и без них достаточно радостей и счастья. Когда я научился делать вскрытие в тридцать минут, мне этой отрады хватило надолго. Убедившись, что я могу читать по органам, как по книге, моим радостям не было конца. Меня увлекла мысль изучить ненормальности в строении различных частей организма. Эти отступления от нормы должны быть закономерны, ничего случайного на свете нет. Я расспрашивал близких и родных умерших, как эти уклонения отражались на человеке при жизни, и многое, как вам известно, узнал. Все эти годы я был более чем счастлив. Каждое вскрытие становилось событием для меня, я ждал новых и новых откровений. Я часто ловил себя на том, что в предощущении чего–то необыкновенного я обращаюсь иногда к распростертому телу с вопросом: «Что нового скажете? На что жалуетесь?»
Громкий смех прервал вдохновенную речь Злочевского. Чувство меры изменило Пузыреву: он ухватился за бока и, вздрагивая всем телом, хохотал.
– Какой ты, право, смешной, – весело выкрикивал он, – кто же спрашивает у покойников, что нового?..
Ардалион Петрович словно взялся его сегодня разозлить. Валентин Петрович смотрел на плоское лицо, все еще озаренное беспечной улыбкой, на широкий бесформенный рот и искривленные губы, уродство которых плохо скрывают пышные усы и бородка «бланже», н впервые за много лет почувствовал к своему другу детства нечто схожее с неприязнью.
– Да, вот еще что, – вдруг вспомнил Пузырев, – прислали мне из издательства сочинение Семена Семеновича под названием «История терапии», первый том. Не обрадовала меня эта история: верхоглядство и безапелляционность полнейшая. В общем – неубедительно. Читателю под видом науки преподносят коку с соком, чистейшую абракадабру… Трудно такую книгу одобрить, а и похвалишь – автору легче не станет. На суде, говорят, дело приняло серьезный оборот. Кто с таким человеком будет якшаться? Великий упрямец! За меня бы дурак уцепился, за моей спиной и черт не страшен. Чего стоит человек без опоры, без оси на земле?.. Кто из великих или малых без поддержки выжил на свете? Пишет книги по истории и ничему не научился. Великий ли Гарвей, подаривший миру законы кровообращения, выплыл без протекции? Враги ограбили его и не оставили в покое за гробом, распустив слух, что он покончил с собой, не будучи в силах вынести недуги и слепоту. Не будь поддержки короля Карла, которому ученый посвятил свой труд, не выбраться бы Гарвею из болота. Философ Декарт не кому иному посвятил свои сочинения, как королеве шведской Христине…
Ардалион Петрович положил руки на стол, перегнулся вперед и, обратив свой взор к зоображаемой аудитории, сразу же заговорил в ораторском тоне. Ни одна теплая нотка, ни единый искренний жест не оживляли больше его унылую речь.
Увлеченный своей тирадой, он продолжал сыпать примерами из истории и возносить хвалу благодетельной силе покровителя.
К Пузыреву вернулась прежняя веселость, он был доволен собой и своим слушателем. Уверенный в том, что Валентину Петровичу доставляет удовольствие внимать его поучениям, он долго еще приводил ему пример за примером.
Исторические выкладки Ардалиона Петровича вызвали у Злочевского раздражение. Он все еще не простил Пузыреву его двойную бестактность: упоминание о случае, некогда доставившем ему неприятность, и обидный смех в ответ на его откровенное признание. К тому же мысли об анализе и странном поведении Евгении Михайловны не давали ему покоя. Из всего сказанного Пузыревым он понял лишь, что книга Лозовского может быть отвергнута и от Ардалиона Петровича зависит ее спасти.
– Я так и быть покривил бы душою, – с выражением благодушия, которое Злочевский должен был оценить, сказал Ардалион Петрович, – пусть публикует свою историю. Готов помочь и книгу издать солидным тиражом, взамен спросил бы немногого – одного лишь благоразумия… Книжка эта со временем может стать диссертацией, и опять–таки ему без меня не обойтись… Есть у него, правда, серьезные противники, но все до одного у меня в руках.
Он вытянул руку, сжал ее в кулак и, выпятив нижнюю губу, самодовольно взглянул на ловушку, уготованную врагам Лозовского.
– Семен Семенович будет вам благодарен, – с неожиданно пробудившейся признательностью сказал Валентин Петрович, – я, пожалуй, ему передам.
– Не поздно ли… Ему давно уже это сказано и пересказано, – откликнулся Пузырев. – Артачится: должно быть, мало даю… Изволь, накину, проси, – тоном опытного лабазника добавил он. – Могу и в суде ему помочь…
– Ну уж это от вас не зависит, – неприятно задетый хвастливым тоном собеседника, вставил Злочевский.
– Зависит, – уверенно произнес Пузырев, – понадобится, и дело прекращу… Послушаешь Семена Семеновича, я – первый его враг, а ведь нет у него лучшего ДРУга.
С той же легкостью, с какой Злочевский только что осудил Ардалиона Петровича и даже ощутил к нему неприязнь, он готов был сейчас себя за это казнить. Как могло ему прийти в голову дурно подумать о человеке, которому он стольким обязан, придраться к его шутке, незлобивому смеху и даже усомниться в его порядочности? Мало ли на что позарится женская фантазия, пусть бы Евгения Михайловна сама и толковала с ним. С какой стати ему – Злочевскому – не в свое дело соваться? Надо иметь мужество вовремя остановиться, признать свою ошибку. О, этому надо у Пузырева поучиться.
Что бы ни говорили, сила и слабость человека – в его воле. Черствая, она приводит в тупики, слабая – на распутье. Податливая воля Злочевского, как скрипка в оркестре, склонялась сейчас движениям руки искусного дирижера…
Словно ощутив свою победу, Ардалион Петрович все откровенней и грубей говорил о Лозовском, отпускал злые шутки, пользуясь всем, чтобы уронить его в глазах Валентина Петровича.
– В народе говорят, – декламировал Пузырев, – что бог дурака поваля кормит. Так и выходит, дружок наш что ни день кашу заваривает, а нам ее с тобой расхлебывать. Передай своему дружку, что я все улажу, пусть только уезжает. Я и на месте, где бы он ни жил, ему послужу.
– Почему вдруг? – не сразу понял Злочевский. – Дело в суде прекращается, книгу принимают и даже печатают большим тиражом, дальше – диссертация, и на вот тебе, уезжать!..
– Нельзя ему здесь оставаться, – с подчеркнутой многозначительностью пояснил Пузырев, – ни я, никто другой с его художествами впредь мириться не будет. Отколет он еще раз этакую штучку, и сам черт уже ему не поможет. Есть за ним и другое дельце, вот–вот вскроется нарыв. Уж лучше ему вовремя уехать.
Ардалион Петрович почесал затылок, нерешительно шагнул к стулу, сел и после некоторого молчания глубоко вздохнул. На его вытянувшемся лице отразилась тоска, в глазах – печаль. Эта перемена как нельзя лучше соответствовала тону и содержанию предстоящей речи.
– Уж так повелось, – неодобрительно поджимая губы, начал он, – что непризнанным людям все готовы сочувствовать, и никто не пожалеет тех, кто во имя долга вынужден встать неудачнику на пути. Забывают, что ученый – тот же солдат на неспокойной границе Росткам нового, говорят, не дают ходу, выдергивают их, прежде чем они расцвели. А кто виноват? Все, что развивается, требует себе места, добивается долговечности, и, конечно, за счет других. Дайте волю этой поросли и ее бойким побегам – и они плодоносную почву обратят в пустырь, заглушат все, что вырастили поколения.
Это было не очень удачное начало. Валентин Петрович неоднократно слышал это от Пузырева с той же интонацией, в тех же выражениях. Сейчас он предпочел бы узнать, почему Лозовский должен уехать и что за «дельце», подобно нарыву, вот–вот вскроется.
Ардалион Петрович с тем же скорбным видом продолжал:
– А как дорого мы платимся за излишнюю чувствительность! В прошлом веке полковому лекарю Бруссэ взбрело в голову, что солдаты, подобранные на поле боя последними и потому более обескровленные, быстрей излечиваются и выздоравливают. Кровопотеря, таким образом, не только не вредна, но и полезна. Беспочвенная теория не получила отпора, и над страной разразилась беда – пиявки стали панацеей против всякой болезни. В ту пору говорили, что Наполеон опустошил Францию, а Бруссэ ее обескровил…
Пузырев эффектно развел руками, как бы выражая этим глубокое сожаление по поводу того, что случилось во Франции, и удовольствие при мысли, что это событие подтверждает его собственную теорию.
– Во все времена ученые воевали, – решительно и бодро продолжал Ардалион Петрович, – не всегда справедливо, но неизменно во имя и для блага науки. Великие люди, которыми мы справедливо гордимся, не щадили друг друга. Кох не жалел дурных слов для Пастера, а Пастер в свою очередь – для Коха; Дарвин жестоко поносил Ламарка, а великий Везалий, немало пострадавший от завистников и невежд, осудил Фалопия, которому медицина столь многим обязана. А Научное наследство обязывает нас вести одинаково беспощадную борьбу как с незрелыми идеями, так и с отжившей практикой… Если бы ученые не позволили канонизировать Галена, медицина не отстала бы на полторы тысячи лет… Я вижу себя солдатом науки и это почетное бремя готов нести до конца…
Собственная речь глубоко растрогала Пузырева, он нервно потер руки, торжественно сплел их на груди и в благоговейном молчании опустил глаза.
– Истинное знание найдет свои пути, – закончил он, – ничто плодотворное не пропадает. Не мягкость н снисходительность, а твердость и строгость должны сопутствовать науке. Бывает, что труды, достойные признания, не находят поддержки при жизни ученого, но какого истинного исследователя это сделает несчастным? Не ради славы же и богатства, почестей и удовольствия трудится гений! .. Семену Семеновичу этого не пенять, – неожиданно ввернул Пузырев, – он себе не изменит и, кстати говоря, никуда не уедет, хотя бы потому, что задумал жениться и даже невесту себе подыскал.
Б этом внезапном переходе от вечных идей к житейским будням и шутливой концовке все было заранее рассчитано. Учтены неожиданность и необычность сообщения о женитьбе и веселое впечатление, которое оно произведет на старого холостяка. Самое серьезное было впереди, и Ардалиону Петровичу казалось, что деловую беседу, как и всякую другую трудную работу, всего лучше начинать смехом и шуткой. Злочевский рассмеялся и, обрадованный тем, что затянувшаяся проповедь пришла к концу, весело сказал:
– Пожелаем Семену Семеновичу, чтобы ему так же повезло, как и вам. Ведь Евгения Михайловна истинный клад.
На это последовал долгий взгляд, известный в институте как «сторожевой». Правый глаз Пузырева не упускал собеседника из виду, а левый, чуть скошенный, казался безучастным. Тот, на которого этот взгляд устремлен, не имел оснований сомневаться, что мысли Пузырева обращены к нему, тогда как в действительности Ардалион Петрович отсутствовал.
– И клад, и удача, не спорю, – с неожиданно прорвавшейся грустью произнес он, – а вот как это сокровище удержать? Ведь друг мой Семен Семенович стал не в шутку волочиться за Евгенией Михайловной.
7Ардалион Петрович и не подозревал, до какой степени его речи расстроили Валентина Петровича и какие недобрые чувства пробудили в нем. Недавняя признательность за высказанную готовность помочь Лозовскому сменилась ощущением обиды и боли. Не были забыты и вздорный смех и неуместная шутка в ответ на искреннее признание, всплыли воспоминания о былом унижении и вынужденной уступке, которую ничто из памяти не изгладит.
Впервые за много лет Злочевский подумал, что не с ним одним, но и со многими другими поступал так Ардалион Петрович. Не творческие мечты диссертантов, не выношенные замыслы, а нечистые расчеты Пузырева овладеть удачей соседнего института, опередить соперника – объявлялись их важной научной задачей. Не странно ли, что все это проходило мимо него и не вызывало ни осуждения, ни протеста. «Эпоха требует, чтобы частное подчинялось общему, – утешал недовольных Пузырев, – личное – коллективному».
Играя цитатами и схожими понятиями, он мог доказать и обратное. Так, на одном из заседаний врачей, когда безымянный автор уязвил его в записке, сравнив с французским врачом Бартецао, получавшим премию как литератор, оклад как лейб–консультант короля и жалование главного врача во всех драгунских полках, Ардалион Петрович ответил, что личное и коллективное вовсе не разделены китайской стеной, частное может быть и общим, и наоборот. В свидетели он привел древнеримского консула Менения Агриппу. «Однажды, – гласила премудрость почтенного римлянина, – все члены тела возмутились против желудка, который, сам ничего путного не создавая, вынуждает других из собственной алчности трудиться и страдать. На это желудок ответил: «Я действительно принимаю слишком много пищи, ко делаю это с тем, чтобы передать ее вам…»
Нелегко было Валентину Петровичу разглядеть Ардалиона Петровича. Память о совместно проведенной юности, о веселых забавах и школьной дружбе и наконец его помощь в институте, так много содействовавшая успехам Злочевского, пеленой закрыли ему свет. Мысль, зачарованная вниманием и любовью друга, отказывалась замечать в нем дурное. Все силы ума обращены были на то, чтобы несправедливости найти оправдание, в жестокости увидеть необходимость, искупаемую природной добротой, а в бестактности – черты самобытной натуры. Когда зло превосходило меру терпения, на пути минутного прозрения вставала память – мастерица отсеивать и затмевать все, что излишне отягощает сердце.
Бывают дни в нашей жизни, а иной раз мгновения, когда яркий луч, невесть откуда прорвавшийся, озарит былое и сущее, рассеет призраки и мрак, чтобы на месте сказочных замков обнажить давние руины. Ничто уже прошлого не вернет, прозрение принесет с собой печальное раздумье и горькое сознание утраченного мира и покоя.
Словно впервые разглядев своего друга, Злочевский спрашивал себя, как это случилось, что молчаливый, застенчивый Ардалион Петрович, строгий во всем, что касалось нравственных правил, так быстро научился кривить душой и лицемерить. Сейчас он называл себя солдатом науки, готовым нести это бремя до конца, а давно ли этот «солдат» откровенно советовал своему другу быть мудрецом для себя и слугой для других. «Те, кто желали сохранить себя в памяти людской, – уверял тогда Пузырев, – именно так поступали…»
Только что он утверждал и приводил доказательства, что своим прогрессом наука обязана благодеяниям высоких покровителей, а ведь недавно на заседании терапевтического общества этот человек говорил другое. Отвечая молодому ученому, предлагавшему серьезные новшества в лечении туберкулеза, он настаивал на том, что любому прогрессу в науке должна предшествовать «подготовленная почва». Общество должно созреть для приема замечательного открытия. Так, например, венский врач Земельвейс, открывший заразность родильной горячки и распространение ее хирургическими инструментами и одеждой врачей, – умер в страданиях и безвестности. Его наставления врачам мыть руки и инструменты обеззараживающим раствором не имели успеха. Немногим позже Листер предложил этим раствором щадить рану от заражения и обрел мировую славу Неуспех Земельвейса и удача Листера объясняются сроком, отделяющим их друг от друга. За этот срок Пастер открыл гнилостные микробы и подготовил почву для знаменитого англичанина. Зачинателям смелых проектов следует в первую очередь запасаться терпением.
То же самое событие он студентам излагает по–другому. Наука, оказывается, своим процветанием обязана не столько высоким покровителям или «подготовленной почве», сколько общественно–политическим событиям. На этой благодатной почве, и только на ней, развивается прогресс человечества. Пастер, например, разделил бы судьбу Земельвейса, если бы не облагодетельствовал Францию спасением ее виноградарства и шелковой промышленности. Это было истинное благодеяние: прибыли, принесенные открытиями, превысили контрибуцию, наложенную немцами на страну. Выполнив общественно–политический заказ буржуазного сословия, Пастер мог себе позволить выступить с учением о болезнетворных микробах и дать миру вакцину против бешенства.
– Особенно благоприятны для блага науки, – поучал студентов Пузырев, – политические условия, возникающие в обстановке войны. Так, прижигание ран кипящим маслом, державшееся веками, уступило более действенному лекарственному лечению во время войны… Эфирный наркоз впервые получил широкое применение на Кавказе при осаде аула Салты… Группы крови человека, открытые в начале века, получили признание лишь в годы первой мировой войны. Даже сульфаниламиды и пенициллин были практически применены лишь во второй мировой войне.
Злочевский сидел за столом в секционной о весь во власти своих невеселых дум. Внешне спокойный, он жадно подбирал в памяти все, что могло уронить Ардалиона Петровича в его глазах. Мысленно разглядывая его облик, он придирчиво исследовал каждую черточку плоского, слишком спокойного лица, покрытого нездоровой бледностью, и думал, что это скорее облик ловкого дельца, чем умственного богатыря. Не таков Лозовский. Его плотная, крепкая фигура хоть и мало напоминает ученого, но в сочетании с проницательным взглядом, то упрямым, то благодушным, насмешливым или сосредоточенным, являет собой облик мыслителя. Как жаль, что этот человек не усвоил обычной житейской мудрости. Его резкая, неугомонная, язвительная речь отпугивает даже его друзей. Их становится все меньше, да и откуда им взяться? Кому охота выслушивать обиды и дерзости, погромные проповеди, когда иной раз достаточно человека лишь пожурить. Один из вице–президентов, старый академик, когда речь зашла о Лозовском, замахал руками и сказал: «Я много о нем наслышан, подобные люди не в моем вкусе». Профессор, близко знающий Семена Семеновича, прежний его покровитель, отозвался так: «Способный малый, умница, но башибузук… Избави нас бог от такого знакомства…»
Об Ардалионе Петровиче этого не скажешь, о нем идет другая молва: он и добр, и чувствителен, чужое горе до слез трогает его, кошек любит и жалеет, сам не ставит опытов на них и другим не позволит. Не умом – спокойствием возьмет. Ему прощают его просторечие, а некоторым оно даже по душе. Приятно, говорят они, из уст ученого услышать простое русское слово, народный оборот, которые, увы, выводятся у нас… Когда его однажды спросили, почему он такими словечками не уснащает свои лекции студентам, а на званых обедах и на важных приемах прибегает к изысканной речи, он ответил: «А вы хотели бы, чтобы я везде на один манер говорил? Как языком ни верти, – шутливо ответил он, – в нем все равно правды нет».
Последующие размышления не дали Злочевскому усидеть на стуле, он вскочил, потоптался на месте и, словно отбиваясь от назойливой мысли, яростна покачал головой. Он никогда не поверит, что Семен Семенович способен за кем–либо волочиться. Во всяком случае, не за Евгенией Михайловной… Тут что–то не так… Все это выдумки Ардалиона Петровича, он просто невзлюбил Семена Семеновича… Удивительно даже, где бы что ни случилось, Пузырев тут как тут, он и судья, и посредник, все может разжечь и потушить… Почему должен Лозовский оставить город? Бедняга побывал уже однажды в изгнании, а сколько продлится другое?
Вот что значит заблуждаться, не видеть того, что творится под носом. Изверга принял за праведника, волка за друга, чуть ли не за опору и надежду человечества… Где ему, болтуну–попугаю, с Лозовским сравняться, тот во сто крат лучше и чище его. Он и врач, каких мало, и без памяти любит свою терапию. Такого человека грех не поддержать. Он – Злочевский – выложит Ардалиону Петровичу все, что у него накипело, хотя бы и пришлось потом остг вить институт. Таково его решение, ничто не помешает ему именно так поступить.
Решимость Злочевского продержалась недолго. За первыми сомнениями пошли другие, ни теми, ни другими нельзя было пренебречь. Поссориться с Пузыревым и разойтись с ним он всегда успеет, а не повредит ли это Лозовскому? Ардалион Петрович обещал издать его книгу солидным тиражом, выручить из беды и прекратить судебное дело, – кто знает, как отнесется к этому Лозовский. Почему бы ему не согласиться? Со временем враги оставят распри, чтобы вовсе потом забыть о них. Во всяком случае, его, Злочевского, долг передать Семену Семеновичу условия Пузырева, сделать это сейчас же, безотлагательно, а удастся – помочь им столковаться…
В тот же день, вернее – час спустя, Валентин Петрович постучался в кабинет главного врача больницы № 20 вблизи Серпуховской площади.
Знакомый женский голос пригласил его войти. В маленьком помещении, едва вмещающем небольшой столик, застланный простыней, два стула и стеклянный шкаф с хирургическими инструментами, слегка опер–шись на стол, стояла Евгения Михайловна. На ней был белый халат с туго накрахмаленным воротничком и белая шапочка, кокетливо примятая по бокам. Густые каштановые волосы, каймой выступавшие наружу, мягко оттеняли ее бледное лицо. Злочевскому показалось, что она чем–то встревожена, неспокоен взгляд ее больших голубых глаз, на пухлых губах полуоткрытого рта застыло выражение неуверенности и смущения.
– Семен Семенович скоро придет, – приветливо произнесла она и, словно он находился у нее в гостиной, радушным жестом указала на стул. – У вас на этой неделе была большая удача, – аккуратно усаживаясь, чтобы не помять халата, сказала Евгения Михайловна, – мне рассказывали ваши друзья.
Валентин Петрович сделал усилие, чтобы вспомнить, какую именно удачу Евгения Михайловна имела в виду: он задумался, нахмурил лоб, пожал плечами и, мысленно перебрав все события недели, твердо заявил, что удачи давно не сопутствуют ему.