355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Поповский » Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов » Текст книги (страница 24)
Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 03:00

Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"


Автор книги: Александр Поповский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 45 страниц)

– Не пойму я вас, Яков Гаврилович, зачем вам дались эти студентки? Ведь вы свою Агнию Борисовну больше жизни любите, никаких романов не заводите, не в вашем это характере, зачем девчонкам голову кружите? Некому вас к порядку призвать. Сумели подружиться, сумейте и знакомство поддержать, – повторила она фразу, которая, видимо, ей понравилась, – я вашу студентку все–таки пущу.

– Какую студентку, почему мою? – взмолился директор. – Нельзя же не считаться и со мной. Какова она собой? Мы, может быть, вовсе и незнакомы. Какое у вас, однако, широкое сердце.

Евдоксия Аристарховна еще глубже засунула руки в карманы халата, высоко вздернула голову, и в этой знакомой ему позе несокрушимой гордости, с которой она выслушивала приказания, распоряжалась подчиненными и некогда внимала признаниям в любви, сухо произнесла:

– Это к делу не относится. В интересах точности скажу вам, что сердце у меня очень маленькое и склонно к серьезным заболеваниям. Смещено оно у меня вправо.

Яков Гаврилович мог бы удостоверить, что эта анатомическая неудача природы не мешала ее сердцу быть одержимым великим упрямством.

– Как же все–таки выглядит эта студентка? – спросил директор.

Сестра многозначительно взглянула на него и, не сдержав улыбки, сказала:

– Я приведу студентку сюда, и вы увидите ее.

Яков Гаврилович почувствовал, что самое трудное позади, и сразу же заговорил решительно:

– Ни в коем случае! Я видел ее в жизни один только раз. Мы встретились случайно в бассейне, сделали несколько заплывов и разошлись.

Недоверие сестры, так отчетливо проступавшее в ее жестах и мимике, не обескуражило его. С выражением неподдельного огорчения он пожал плечами и слабо улыбнулся: «Как вам угодно, видит бог, я не солгал».

Стало очевидно, что студентка не будет допущена в кабинет, и Евдоксия Аристарховна решила удовлетвориться назиданием.

– Девушка не влюбится, если мужчина не даст ей повода, – с видом человека, знающего толк в подобных делах, сказала она. – Встретились с ней в бассейне, покрасовались, наговорили с три короба и вскружили ей голову. Любите вы, Яков Гаврилович, этаким павлином похаживать, чувствовать обожающие взгляды на себе. У девушки сердце замирает, а вы обо всем уже позабыли. Придет бедняжка сюда, вы на порог не пустите или станете выговаривать: «Вам, милочка, замуж пора, охота в стариков влюбляться».

Пока старшая сестра отчитывала его, директор спокойно слушал ее. Не впервые она сердится и выговаривает ему, не впервые бранит и поучает, сколько раз зато молча, без единого слова, принимала на себя ошибки директора, терпела неприятности, но не выдавала его…

– Не стыдно вам, Евдоксия Аристарховна, на меня нападать, – с трогательной простотой проговорил Яков Гаврилович, – кто из нас этого не любит? Моя ли вина, что в молодости чувства кружат голову крепко и подолгу, а ныне не то: страсти не прочны и преходящи, желания недостаточно сильны. Думаешь, тряхнул стариной, ан нет, покуражился и забыл… Выпроводите студентку, бог с ней… Да, вот еще что, пришлите сюда Сорокину. Пусть приходит поскорее.

Позвать Елену Петровну Яков Гаврилович надумал в последнюю минуту. Утренняя конференция, разговоры в кабинете, особенно с Суховым, утомили его. Евдоксия Аристарховна повела себя сегодня несколько странно, и ему было нелегко успокоить ее. С некоторых пор все трудней и трудней ладить с людьми, сдерживаться в споре и не раздражать других. Неудачно прошла беседа с Николаем Николаевичем Суховым, не очень хорошо прозвучала шутка о вершинах хирургической мудрости. Кто–нибудь другой, искушенный в словесном искусстве, несомненно оценил бы и глубину и тонкость мысли. Сухов мог лишь почувствовать насмешку над своим прежним учителем, чуть ли не попытку оскорбить его память. Слишком много обид досталось сегодня на долю молодого человека: вначале шуточный рассказ о домашней работнице, затем неуклюжая шутка… Незачем было объяснять ординатору, как отнесутся к его диссертации в других институтах… Неблагополучно прошла конференция, некоторые выпады по адресу. директора и его заместителя прозвучали резко. Защищали администрацию одни и те же лица, никто этих сотрудников не поддержал. Елена Петровна все время молчала, ни разу не вмешалась в спор. Она сидела грустная и безучастная к тому, что происходило вокруг нее. Странно, конечно, не в ее характере оставаться спокойной, когда обсуждаются творческие дела. Не могла же она примкнуть к недоброжелателям.

Студенцов дорожил Еленой Петровной, с ней ему было легко и приятно, она понимала его с полуслова, с ней можно было говорить без опасения выслушать язвительный вопрос или насмешку. Она примет все на веру, исполнит и не спросит, для чего и зачем. Нет нужды кривить душой и притворяться. Послушная и аккуратная, она умеет вкладывать в дело всю силу своих чувств. Он завидовал этой страсти, давно покинувшей его самого. Было время, и его снедала жажда исследования, неутолимое влечение к научному труду. Теперь его силы уходят на другое – конференции, расчеты и доклады все оттеснили на задний план. Три года тому назад институту предложили изучать раковую болезнь, разрабатывать средства лечения, и он охотно поручил руководство работами ей. По его рекомендации она ознакомилась с трудами Фикера, изучила и поверила в них. Этот ученый подтвердил известные уже наблюдения, что селезенка и сердце почти не поражаются злокачественной опухолью, вторичные очаги в них почти не встречаются. Были основания полагать, что ткани этих органов содержат вещества, задерживающие рост новообразования, и исследователь предложил экстрактами из селезенки лечить больных. В короткое Бремя Елена Петровна добилась некоторых успехов и заинтересовала ими специалистов. У Якова Гавриловича было достаточно оснований дорожить работой и поддержкой этой сотрудницы.

Студенцов поднялся навстречу Елене Петровне, поздоровался и, не выпуская ее маленькой ручки из своей ладони, усадил ее рядом с собой посреди кабинета.

– Рассказывайте, что у вас нового, мы с вами уже дней пять не видались.

– Да, дней пять не видались, – рассеянно повторила она его слова.

– Вы нездоровы?

– Да, – очень тихо произнесла она.

Со вчерашнего дня с ней произошла заметная перемена: движения ее стали вялы, расслабленны, лицо побледнело, и казалось, на нем прибавилось веснушек. Глаза ушли в орбиты, и с высокого лба сошли подвижные морщины. Болезнь как бы стерла их, сгладила, словно для того, чтобы не дать им вновь появиться.

– Я так и подумал, что вы заболели. На конференции вы все время молчали.

– Это у меня от голода. Я привыкла рано завтракать. Не поев, я ни спорить, ни думать не могу.

Ей не хотелось признаваться, что не ела потому, что готовится к исследованию рентгеном.

– Думать или спорить действительно трудно, а вот рассказывать, когда вы голодны, умеете? Я хотел бы послушать, какие у вас новости.

– Вы имеете в виду наши опыты? – спросила Елена Петровна. – Все как будто идет хорошо.

Она стала рассказывать о своей работе и, по мере того как говорила, лицо ее оживлялось, а голос, несколько приглушенный, становился все более звонким.

– Животные, которым мы привили раковые ткани в селезенку, не заболели. В одном случае наблюдалось заражение, но не в самой селезенке, а в ее капсуле и вокруг нее. Мы снова, таким образом, убедились, что в этом органе есть нечто противящееся образованию раковой опухоли.

– А как себя чувствуют ваши больные?

– Об этом потом, – с мягкой улыбкой попросила она, – мне хочется рассказать вам другое. Вы как–то рассказывали, что селезенка при туберкулезе не поражается. Я заинтересовалась этим и нашла в литературе любопытный материал.

Елена Петровна помолчала, видимо обдумывая, с чего и как начать. Тем временем ее руки занялись привычным делом: скользнули по халату и проверили, все ли пуговицы застегнуты, потрогали беленькую шапочку, хорошо ли она сидит на голове, и уже без всякой нужды повертели на пальце колечко с граненым изумрудом.

– Мы знаем, что ткани одного вида высших животных, – начала Елена Петровна, – не приживаются на другом. Такая пересадка удается лишь на зародыше курицы в течение первых двадцати дней его развития. П< зже прививка уже невозможна. Мешает, как оказалось, селезенка зародыша, которая к тому времени начинает функционировать. Этот орган и тут не мирится с инородными тканями.

Пока Елена Петровна говорила, Яков Гаврилович прикидывал, какой бы сюрприз ей преподнести, как вернее польстить ее самолюбию? Это была бы награда за душевный покой, который она принесла с собой и здесь утвердила. Найденные ею материалы могли бы послужить поводом, чтобы ее похвалить, но слишком нелогичной выглядела параллель между свойствами селезенки подавлять опухоль и сопротивляться чужеродной ткани. Студенцов осторожно высказал свои опасения. Елена Петровна удивилась и принялась долго объяснять, что раковые клетки, подобно чужой клетке, – инородны. Что общего между ними и нормальными? Они как бы явились со стороны со своими особенным обменом и примитивной способностью тратить всю свою энергию на питание и размножение. В сравнении с ними клетки слизняка – совершенство. Что тут непонятного? Как мог такой умный и проницательный ученый не увидеть здесь параллели?

Взволнованная, порозовевшая от воодушевления, она долго еще могла бы спорить и настаивать на своем. Студенцов это знал и, чтобы доставить себе удовольствие видеть ее подольше такой, любил рассчитанным вопросом подогревать ее возбужденное чувство. Волнение ее горячего сердца пробуждало в нем память о творческих увлечениях, поглощавших его, о страсти к исследованию, так рано заглохшей в нем. Воспоминания согревали, рождали смутные надежды, что минувшее вернется и скрасит напряженные будни. Порыв длился недолго, первые же заботы заглушали его, и приятные минуты забывались.

– Я не все рассказала вам, Яков Гаврилович, – благодарная за интерес, проявленный к ее сообщению, продолжала Елена Петровна. – Можно добиться, чтобы зародыш цыпленка уже с первых дней своего развития отвергал чужеродную ткань, и как, вы думаете, решается такая задача?

Студенцов знал, как решается эта задача, был знаком с этими работами и мог бы многое ей рассказать, но предпочел делать вид, что слышит о них впервые. Это позволяло ему продлить приятную беседу, столь нужную его неспокойной душе, и вместе с тем приписать сотруднице заслугу, которой не придавал никакого значения.

– Решается проблема очень просто, – сказала Елена Петровна, довольная тем, что последнее слово осталось за ней. – Достаточно привить в зародыш кусочек селезенки взрослого цыпленка, и пересадка чужеродной ткани станет с первых же дней невозможной.

Светло–голубые глаза ее светились восторгом, молитвенно сложенные руки выражали восхищение и собой и наукой, тайны которой ускользают порой и от самого Студенцова.

– Проницательно, очень проницательно, – медленно и задумчиво, как человек, который не отделался еще от волнующей мысли, проговорил Яков Гаврилович. – В толк не возьму, откуда это у вас?

– У меня был хороший учитель, – ответила она любезностью на любезность. – Вы спрашиваете, Яков Гаврилович, о состоянии наших больных, я предпочла бы об этом не распространяться. Лечение несомненно им помогает, они чувствуют себя лучше, но до полного излечения еще далеко.

Он крепко жмет ей руку, не жалеет похвал: она оказала науке большую услугу, многое теперь стало понятно и ему. Вполне своевременно написать на эту тему серьезную статью. Его поддержка ей обеспечена.

Из всего рассказанного Якову Гавриловичу понравилась идея о параллели между раковой и чужеродной тканью, Эту истину как бы открыл сам организм в своей нормальной деятельности. Другой ученый не упустил бы случая эту мысль развить и вызвать к ней интерес, но для его научного мышления и прежние и настоящая работы сотрудницы не имели никакой цены. Глубоко убежденный, что борьба с раковой болезнью должна вестись в институте средствами хирургии и что другого рода вмешательство пока бесполезно, он долго не соглашался изучать прочие методы лечения, предоставляя разработку их терапевтам. Вынужденный уступить, Яков Гаврилович сделал вид, что взялся за дело серьезно, внутренне оставаясь к нему глубоко безразличным. Обо зсем этом, конечно, Елена Петровна не знала и не должна была подозревать.

– В вашей идее, – пустил он в ход давно задуманную остроту, – сказались лучшие свойства женщины: изящность ее ума, взволнованность души и нерушимая верность делу. Не хватает свойственной женщине чувствительности, но в этом случае она и не нужна.

Она молча улыбнулась, и на ее высоком лбу легли подвижные морщинки. Если бы Яков Гаврилович смог в них разобраться, он прочел бы примерно следующее:

«Какая неправда, ай–ай–ай! Никаких высоких достоинств вы за женщиной не признаете. Считаете их авторитарными, склонными влюбляться в любую работу. Если ученый им понравился, они будут превозносить его до небес, и не увидят, конечно, его недостатков. Безынициативные, но исполнительные и аккуратные, они как бы созданы для того, чтобы осуществлять чужую волю. Поручая помощнице работу, вы не объясняете ей поэтому своего замысла, как если бы, кроме рук, ничего вам от нее не надобно…»

Елена Петровна умела восхищаться, но была способна и на другое: замечать чужие слабости и долго помнить о них. Об этом Яков Гаврилович не знал и, разумеется, не догадывался…

Наговорив много приятного сотруднице, он не забыл ободрить и себя, рассказать, каких жертв от него требует жизнь и как возвышенно, таким образом, его существование. Он говорил о невзгодах, встающих на каждом шагу, о долге ученого быть подобным той свече, о которой в восточном предании сказано, что чем более она светит другим, тем быстрее тает и гаснет. Пожаловавшись на огорчения, лежащие камнем у него на груди, он не удержался от шутки:

– На долю земли каждый день выпадает до двухсот тонн камней – метеоритов, и ей, конечно, куда тяжелей…

Трудно было решить, чего в этих жалобах больше: жажды ли сочувствия или желания покрасоваться, вызвать улыбку, восхищение, смех. Елена Петровна слушала ученого с тем интересом, с каким выслушивала обычно его научные поручения или истолкование проведенных работ.

– Я начинаю, мой друг, мечтать, – с серьезным видом продолжал Студенцов, – о рубленой избе с клочком земли для огорода, о природе, к которой нам пора возвращаться. Потянуло к земле, к кирке и лопате, к тому, что меня всегда так влечет.

Елена Петровна про себя усмехнулась. Он хочет, чтобы его считали мечтателем, человеком немного не от мира сего. Никуда его не потянуло, ни кирка, ни лопата ему не нужны, давно ли он при ней говорил: «Природа человека не терпит половинчатости, энергия, отпущенная для умственного труда, не может быть потрачена на физический без ущерба для развития души». И то и другое одни лишь слова, красочно расписанные безделушки, но как не простить большому таланту, как не снизойти к его слабостям? Хорошо бы когда–нибудь узнать, верит ли он сам в свои измышления, или все это одно лишь благодушие и притворство?

– Можно уйти? – спросила Елена Петровна. – Мне кажется, что я вам больше не нужна.

Ему не хотелось ее отпускать, за дверью его ждали заботы и волнения, они хлынут сюда, и от навеянного спокойствия ничего не останется.

– Погодите минутку, дайте вспомнить, у меня еще одно дело к вам.

Чтобы выиграть время и придумать предлог, он с озабоченным видом стал просматривать на столе бумаги. Найденная история болезни напомнила ему о предстоящей операции, и тут же у него возникла идея пригласить Елену Петровну ему ассистировать. Из операционной они вернутся через три–четыре часа, к тому времени подоспеет заседание, а в пять часов – футбольный матч, и с неприятным днем будет покончено.

Она удивилась его предложению.

– Чья это больная? Есть же у нее свой врач.

– Ее наблюдал ординатор Степанов, – скороговоркой произнес он, – как это у меня выскочило из головы, я с утра уже решил, что мы будем оперировать с вами. – Сказав неправду, Яков Гаврилович тут же поверил в нее. – У меня это где–то даже было записано, – совсем уже уверенно добавил он.

Елена Петровна не была увлечена предложением Студенцова и решила об этом поговорить.

– Почему вы не пригласите Мефодия Ивановича? Он знает больную лучше меня. Мое участие обидит его.

– Операция серьезная и трудная, – не слушая ее возражений, сказал Яков Гаврилович, – будете мне помогать.

Решительность, с какой это было произнесено, и то, что он как бы намеренно не удостоил ее ответом, обидели Елену Петровну, и она сухо заметила:

– Мефодий Иванович прекрасный хирург, можно было операцию доверить ему. Больная ведь его, не ваша.

Ее вмешательство в его дела и упрек, прозвучавший в голосе, не рассердили его.

– Все больные тут мои, – без тени неудовольствия произнес он, – пора вам это запомнить.

Он тут же поручил секретарю вызвать ординатора Степанова и попросить Елену Петровну познакомиться с историей болезни.

– Любопытная больная, – после недолгого молча–ния сказал Студентов. – Я потом расскажу вам о н’й. Ее зовут Анна Ильинишна, ей пятьдесят лет.

В голосе его звучат знакомые ей нотки раскаяния. «Стоит ли обижаться? – говорит его взгляд. – Не надо».

– Ну что, все готово, – встречает он вошедшего врача, – можно начинать? – И, не дождавшись ответа, продолжает: – Ассистировать мне будет Елена Петровна, а вас прошу помочь нам на случай шока. Вы опытный врач, знаете свою больную и выручите нас в беде. Проверьте, заготовлена ли кровь для переливания, достаточно ли кислорода, кофеина, спирта, камфары для впрыскивания. От вас будет зависеть наш успех и жизнь прекрасного человека… Вот еще что; в истории болезни трижды отмечено, что больная отказывается от операции, не было ли на нее оказано давление? Мы не можем себе позволить оперировать человека, подавленного страхом и волнением. Я говорил уже вам, что долг наш пробуждать в них волю к жизни.

Вопрос директора почему–то смущает ординатора. Он начинает теребить свою маленькую бородку, не щадит седеющих усов.

– Уговорили ее, она и согласилась.

Ничего удивительного в том, что в клинике убедили больную согласиться на операцию, но почему врач и директор улыбаются, оба словно знают нечто такое, что неизвестно другим.

– Научите и нас, Мефодий Иванович, – вызывает его на откровенность директор, – нам это не всегда удается.

Хорошо, он расскажет.

Когда учительницу Анну Ильиничну доставили в клинику, она удивила персонал своим поведением. На вопросы больная либо не откликалась, либо отвечала крайне неохотно. Лежала целыми днями, повернувшись к стене, и, судя по всему, о чем–то настойчиво размышляла. На одном из обходов Яков Гаврилович обратился к ней с вопросом, но не получил ответа.

– Не оставляйте больную в таком состоянии, – сказал он врачу, – мы не сможем ей помочь, если не найдем средства вернуть ее к жизни. Оперировать Анну Ильинишну буду я.

С тех пор дня не проходило, чтобы директор не проведал больную и не пытался с ней поговорить.

Мефодий Иванович скоро понял, какую трудную задачу возложил на него Яков Гаврилович. Больная оставалась непреклонной, она либо молчала, либо упорно твердила: «Хочу спокойно умереть, не дам себя резать». После каждого такого ответа в истории болезни появлялась крупно выведенная запись: «От операции решительно отказалась». Мефодию Ивановичу так же нелегко рассказать, как ему удалось убедить больную, как нелегко было в свое время добиться этого успеха.

– Я начал, как и все, с уговоров, – зажав рукой бородку, проговорил Мефодий Иванович, – напомнил учительнице о нашем долге перед детьми. «Если не для себя, – сказал я, – то для них обязаны мы жить». Оказывается, ее дети прекрасно устроены, поженились, здоровы и обойдутся без нее. «Не детям, – говорю я ей, – так внукам вы нужны. Они ведь бабушек иной раз больше матери любят». На эти мои слова Анна Ильинишна улыбнулась. Ну, думаю, довольно, чего доброго расстроится и опять замолчит. Назавтра я уже не расспрашиваю ее, а завожу разговор о моих внуках. То да се, такие–сякие, жалуюсь ей и замечаю, что Анна Ильинишна глаз с меня не сводит. Какие озорные, неблагодарные, эгоисты! Ушли как–то с женой по делам, – продолжаю я свое, – и оставили дома двух внучат. Стянули они первым делом скатерть со стола, расстелили на ее месте половик и радуются долгожданной свободе. «Хорошо бы, – говорит один другому, – если бы не было у нас ни дедушки, ни бабушки, стали бы мы делать все, что хотим…»

Ординатор улыбнулся, и директор ответил ему тем же.

– Так у нас и пошло, – закончил Мефодий Иванович, – только и было разговора, что о внуках. Ради них и жизнь прожита и стоит все стерпеть, даже операцию. На том и порешили.

Яков Гаврилович вопросительно взглянул на Елену Петровну, как бы приглашая ее высказаться. Она одобрительно улыбнулась Степанову и промолчала.

Неужели она не догадалась, что все это говорилось для нее? Яков Гаврилович знал эту историю и не раз был свидетелем теплой беседы врача с больной.

– Тонкая работа, – с чувством искреннего восхищения произнес Студенцов, – достойная настоящего хирурга. По искусству владеть сердцем больного я узнаю настоящего врача. Убедили ее, и превосходно, дайте мне историю болезни – и пойдем.

Когда Яков Гаврилович и Елена Петровна с засученными рукавами встали рядом под кранами, чтобы мылом и щеткой долго и тщательно мыть руки, – мысли их снова обратились к больной.

– Вы незнакомы с Анной Ильинишной? – спросил он.

– Нет. Вы, кажется, хотели о ней рассказать.

– Да, хотел, – с какой–то странной задумчивостью произнес Студенцов. – История уж только очень длинная, а рассказывать ее надо сразу и до конца. Впрочем успеем, нам ведь от умывальника не скоро уйти… Так вот, Анна Ильинишна напомнила мне другую учительницу – Марию Ивановну Целляриус. Такую же высокую, полную, спокойную, с добрыми руками, готовыми всех приласкать. Меня пригласили к ней для консультации в районную больницу.

В дверях предоперационной показалась женщина в больничном халате. Она остановилась и, щуря близорукие глаза, искала отставшую от нее сестру. Елена Петровна догадалась, что это и есть Анна Ильинична. Больная с интересом оглядывала помещение и казалась совершенно спокойной. Яков Гаврилович приветливо кивнул ей головой, укоризненно взглянул на подоспевшую сестру и, когда больную увели, продолжал рассказывать.

– У Марии Ивановны был рак. Опухоль закрыла нижнюю треть просвета пищевода, и бедняжку кормили и поили через фистулу желудка. Дело было в сороковом году, оперировать грудную часть пищевода мы еще не умели, больной оставалось отстрадать год–другой и умереть от истощения. Побеседовал я с ней, и стало мне грустно. Что за чудесная душа! Ее любили в колхозе, на фабриках, в институтах, академиях – всюду, где ее прежние школьники стали взрослыми людьми. «Вода изводит меня, – жалуется она мне, – я никогда такой чуткой к ней не была, слышу, как она течет по трубам водопровода, вижу реки во сне, моря, океаны, гляжу на чайник и, хоть он металлический, вижу, сколько в нем воды. Хоть бы капельку ее проглотить». О многом мы с ней переговорили, и очень привязался я к ней. Есть такие люди, с которыми расставаться трудно, а умрет такой человек – и на земле словно станет скучнее. Такой была Мария Ивановна.

Елена Петровна внимательно выслушала Якова Гавриловича, оценила искренний тон и чистую правду, идущую, как ей казалось, из самого сердца, вспомнила неприязнь Андрея Ильича к Студенцову и дала себе слово сдружить их. Андрей Ильич сумеет отличить доброе от дурного, истинное величие души от мелочного и скверного, которого, увы, так много в этом человеке. Она отвела руки от струи воды, заглянула в лицо Якову Гавриловичу и залюбовалась им. Глаза его, ясные и открытые, как два озерка, светились глубокой грустью. Это была подлинная печаль, отблеск истинного душевного подвига.

– Чем помочь больной, – продолжал он, – как подступиться? Такая меня пробрала тоска, что возьми я в ту минуту скальпель в руки, ни перед чем бы, казалось, не остановился. Прошел день–другой, надо бы в город вернуться, а я в больничке сижу, и в голову мне лезут несусветные мысли. Что, если пробраться к пищеводу через грудную клетку? Затея опасная, близко проходят крупные сосуды, рядом легкое и сердце. Вскрыть плевру тоже нелегкое дело, пострадают дыхательная и сердечная деятельность. К вечеру второго дня навестили меня молодые люди в красных галстуках и белых рубашечках. Один из них торжественно приветствовал меня, а девочка с такими же, как у меня, голубыми глазами сказала: «Наш коллектив верит вам, советские врачи не боятся трудностей, вылечите нашу Марию Ивановну». Малыши сагитировали меня, я просил готовить боль–ную к операции, уехал и через десять дней был уже снова в больничке.

Елена Петровна слзчпала не поднимая головы. Она не отзодила глаз от его покрытых мылом рук, которые каждым своим движением выдавали сокровенные чувства Якова Гавриловича. Когда он упоминал имя Марии Ивановны, они нежно касались друг друга, рассказ о страданиях больной расслаблял их, как если бы они сами эту боль переносили, сомнения хирурга выводили руки из спокойствия, и щетка яростно обрушивалась то на одну, то на другую. Елене Петровне стоило больших усилий сдержаться и не сказать: «Пощадите свои руки, они–то ведь тут ни при чем». Взволнованный воспоминаниями, он вряд ли мог в ту минуту что–нибудь ощущать, кроме грусти.

– Я решил повторить опыт, который полвека тому назад провел на животных наш соотечественник Добромыслов. Теперь эту операцию делают многие: подсекают два ребра на спине, делают в плевре, покрывающей легкое, обширный разрез и через это окно идут к пищеводу, чтобы, удалив пораженную часть, сшить отрезанный край с желудком или кишкой. Ничего как будто сложного, но каково было мне осмелиться первому играть вслепую человеческой жизнью. Играть, не проверив операции в опыте, ни даже теоретически не продумав ее, единственно полагаясь на свое искусство хирурга. Это был скачок через пропасть с закрытыми глазами, и мне повезло. Мой безумный, казалось бы, эксперимент удался. Операция стала достоянием медицины, ко мне стали приезжать на выучку врачи, больные за помощью, меня прославляли, но горд я был тогда не за себя, за хирургию. Не мое ковыряние в средостении положило начало лечению рака пищевода, а бессмертные принципы этой вечной науки. Пусть природа прячет пищеводную трубку за ребрами, позади плевры, легких и сердца, – для хирургии ничего недосягаемого нет.

Тот, кто видел Студенцова после утренней конференции беседующим с сотрудниками, не узнал бы сейчас прежнего Якова Гавриловича. Ничто не напоминало в нем шутника с глазами, задернутыми поволокой, как ширмой, с фальшивыми жестами и мимикой, лишенной правды, мастера балагурить, лгать и притворяться. Это был другой человек. Освободившись от личины любезности и наигранной доброты, от искусственного разрыва между внутренним миром и его выражением, – он как бы просветлел. Ничто не извращало больше движения чувств, и лицо отражало их, как зеркало.

– Анна Ильинишна напомнила мне Марию Ивановну, – с той же странной задумчивостью продолжал он, – я не мог отделить их в моем сознании и…

Тут Елена Петровна не стерпела и прервала его:

– Что вы делаете с рукой, остановитесь! Вы сорвете с нее кожу и не сможете оперировать сегодня.

Он взглянул на покрасневшую руку, отложил щетку и замолчал. И слово, готовое было сорваться, и время были упущены. Душевного порыва не стало, и говорить с тем же чувством нельзя было больше. Низведенный на землю, Яков Гаврилович увидел себя в предоперационной, и первым его движением было подозвать старшего ординатора Степанова.

– Как ваш больной с саркомой конечности? Не слишком ли он стонал на операции, я бы на вашем месте его усыпил.

Для Елены Петровны и Мефодия Ивановича смысл этих слов был совершенно иной, чем тот, который хотел бы придать им Яков Гаврилович. Упоминание о страданиях больного было вступлением к разговору, одинаково неприятному как для хирурга, так и для его ассистентов. При составлении операционного листа было записано провести операцию под наркозом. И все же ученик Крыжановского Степанов мог в последнюю минуту предложить не усыплять оперируемую, а обезболивать ткани новокаином. Словно чувствуя свою вину перед помощниками, вынужденными мириться с наркозом, которого они не одобряют, Яков Гаврилович поспешил заговорить об этом первым:

– Позвольте мне, Мефодий Иванович, на сей раз не спорить с вами, Анну Ильинишну мы усыпим. Покойный Александр Васильевич – мой друг и ваш учи–тель – допускал исключение для операций в средостении и сам в этом случае применял наркоз.

Последние слова прозвучали так искренне и просто, что ординатор не стал возражать.

– И вы, Елена Петровна, согласны? – спросил Яков Гаврилович, когда Степанов ушел.

Она спросила его однажды, почему он так отстаивает эфирный наркоз, ведь анестезия более благодетельна для больного.

Он подумал и спросил: «Вам ответить чистосердечно или как–нибудь иначе?»

Она почувствовала, что он склонен быть откровенным, и попросила его сказать ей правду.

«Надо вам знать, – сказал Яков Гаврилович, – что я много лет был анатомом. На столе у меня лежали не больные, а трупы. Я привык к их молчанию и неподвижности и мучительно страдаю, когда стон или движение оперируемого отвлекают меня».

Яков Гаврилович, возможно, забыл об этом признании, Елена Петровна запомнила его.

– Хорошо, – согласилась ассистентка, – пусть будет под наркозом.

Предстояла серьезная операция, и незачем было расстраивать его.

Когда хирург и ассистентка вошли в операционную, больная уже уснула. Яков Гаврилович поклонился студентам и врачам, разместившимся на скамьях, расположенных в три ряда друг над другом, и подошел к столу. Степанов около своего столика, уставленного лекарствами, проверял шприц и время от времени подливал на маску больной эфир.

На его обязанности лежало поддерживать силы организма, страдающего от эфира и ножа. И колебания ритма дыхания, и сокращения пульса, и перемены в лице оперируемой – служили предметом его забот. Надо было следить, не побледнела или не посинела ли слизистая оболочка губ, продолжают ли зрачки сужаться на свет, не запал ли язык, а самое главное – нет ли признаков приближающегося шока? Чтобы отозваться на эти грозные сигналы организма, в распоряжении Степанова было достаточно средств, и не по этой причине он выглядел сегодня расстроенным.

Двадцать пять лет изучает он больного на операционном столе и, кажется, не без пользы для дела. Ему понятен язык тех внешних признаков, по которым распознают нарастающие в организме перемены. К этому он мог бы прибавить и свои наблюдения. Многое говорит ему выражение лица оперируемого, порой больше, чем пульс и даже ритм дыхания. Печать боли, усталости, чрезмерного напряжения, тускнеющий взгляд подскажут ему, прервать ли операцию, дать ли передышку больному. И голос больного, внезапно перешедший в шепот, и медлительный ответ на заданный вопрос, и многое другое настораживают его. Сейчас ему все это не пригодится, оперируемая спит, и на лице ее ничего не увидишь. Ни услышать ее жалоб, ни утешить ее, ни дать ей передышку – невозможно. Как можно лишать больного душевной поддержки в такой трудный момент и отказать врачу в праве утешить его! Есть ли что–нибудь целебнее простого человеческого слова?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю