355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Поповский » Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов » Текст книги (страница 42)
Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 03:00

Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"


Автор книги: Александр Поповский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)

Тут я и задумался…

Ванин склонил голову набок, и на тронутом рябинками лице разлилась широкая улыбка. Он что–то надумал, так и жди, что чем–то огорошит.

– Нельзя ли, – спросил я себя, – заставить организм отзываться на собственную опухоль, как на чужую, не позволять ему убивать себя. Нас, врачей, не удивишь подобной задачей, мы этим только и заняты. Возбуждаем слабеющее сердце, чтобы не дать ему остановиться и себя погубить, умеряем его возбуждение, прежде чем сердечная мышца не истощила себя до конца. Снижаем температуру, которая порой в своем рвении, не зная удержу, рвется к точке, за которой свертывается белок и наступает гибель. Не даем спазму сосудов – этой благодетельной реакции – вызвать инфаркт и погубить человека. Отвлекаем кровь из сосудов, чтобы они, переполнившись, не пострадали и не излились наружу. Не с возбудителем болезни мы главным образом воюем, а со слепым механизмом, столь же мало отличающим добро от зла, как отличает их сгусток крови, оторвавшийся от стенок вены и закупоривший собой жизненно важный сосуд.

Удача в институте не давала мне покоя. Там удалось смягчить отчужденность между тканями животных различных видов: опухоль мыши, не утратив своей собственной природы, жила и развивалась в чужом организме. Нельзя ли то же сделать и с человеческой? Вскормив ее сывороткой крови животного, так перестроить, чтобы она, сохранив свою собственную структуру, приобрела и нечто чужеродное? Такая ткань будет своей и чужой в одно и то же время. Введенная в больной организм, она только отчасти будет признана своей. Защитные механизмы не разрушат ее, как не разрушают собственную опухоль, зато чужеродное начало, приобретенное пребыванием в чужой среде, вызовет в организме сопротивление. Возбуждение обратится не против ткани вообще, как это бывает при подсадке опухоли другого вида, а против чуждого по своей природе ракового начала, ставшего еще более чужим. Отклик организма не изменится, если мы из осторожности вместо самой опухоли введем вытяжку из нее – белковую жидкость – из разрушенных клеток, обработанных для верности дезинфицирующим материалом.

Словно почувствовав, что он слишком много позволил себе, выступив перед аудиторией со столь скромным предложением, Самсон Иванович виновато развел руками, пожал плечами и усмехнулся. «Хватил через край, – говорила эта улыбка, – сам вижу, что перехлестнул, а вдруг верно и промаха нет?»

Аудитория сосредоточенно молчала. В конференц–зале по–прежнему стояла тишина, никто не трогался с места, словно чего–то ждали еще. Самсон Иванович объяснил это тем, что, кроме скромной, хоть и смелой теории, от него ждут простых, обнадеживающих слов, тех самых, которые, не утомляя воображение, могут стать подспорьем в повседневной практике врача.

– От меня не следовало ждать того, что мне не по силам, – как бы оправдываясь перед теми, чьи надежды он не оправдал, продолжал Ванин. – Я не ученый, не исследователь, я только – практикующий врач. На моих мыслях свет клином не сошелся, надо и прежнее продолжать… Я призываю вас обратиться к нашим друзьям по несчастью: к растениям, рыбам, пресмыкающимся, птицам и зверям лесным – не пригодится ли нам их самозащита? Они выстрадали ее в борьбе более длительной, чем наша. Как обстоит у волков и шакалов? Их родственница – собака – сильно страдает от рака. С кем, говорят, поведешься, от того и наберешься, – хозяин–то у нее человек. И еще что важно: помощником нашим должен стать народ. Надо чаще напоминать людям, что многое и от них зависит. Никакой иммунитет не устоит против вредной привычки принимать пищу горячей, нестерпимой не то что для нежной оболочки, а для привычной к ожогам руке, нельзя раздражать и обжигать пищевод и желудок водкой и табаком.

Ванин отошел от трибуны. Некоторое время он не знал, спуститься ли ему в зал или сесть за стол, и, не решившись, продолжал стоять. Яков Гаврилович потянул его за руку и усадил рядом с собой.

В продолжение всего доклада Студенцов слушал своего друга с интересом. Время от времени он оборачивался к трибуне и, уловив взгляд Самсона Ивановича, глазами выражал ему свое одобрение. Когда Ванин сел, Яков Гаврилович предложил отложить обсуждение доклада на завтра и сказал:

– Многие из вас не знают доктора Ванина, позвольте мне представить его вам.

Самсон Иванович, смущенный, поднялся, Студенцов протянул ему руку и, пожимая ее, взволнованно произнес:

– Самсон Иванович Ванин – мой друг детства, крестный отец моих кандидатской и докторской диссертаций, человек большого ума и редкого сердца.

Он обнял своего «доброго гения» и крепко его поцеловал.

17

После доклада Ванина Елена Петровна отозвала мужа в сторону и сказала:

– Пойдем со мной, я должна с тобой поговорить. Она привела его в перевязочную, заперла за собой дверь и, меняясь в лице от волнения, проговорила:

– Ты помнишь, Андрюша, я рассказывала тебе, что больные после операции привыкают ощупывать свои рубцы. Я приобрела такую же привычку и сегодня нашла у себя узелок. Посмотри, пожалуйста, не показалось ли мне?

Ей не удалось скрыть своего испуга, улыбка вышла грустной, а голос вместо того, чтобы звучать беззаботно, дрогнул.

Шел пятый месяц со дня операции. Андрей Ильич начинал уже забывать о ней, гроза миновала, и казалось, что все это было давно. В напряженном труде и суматохе последних недель сглаживались следы пережитого, но так безгранична власть жестокой болезни, так неотразимо одно упоминание о ней, что Сорокина пробрала дрожь. Ему вдруг стало жарко, и на лбу выступил холодный пот.

Он долго и напряженно мял и ощупывал рубец на спине, пригибался к нему, словно с тем, чтобы приблизиться к сокрытой крупинке, против которой ум человека бессилен. Несколько раз он выпрямлялся, чтобы дать своему сердцу передышку.

– Не лигатура ли это? – пожимаясь от холода, идущего, как ей казалось, изнутри, спросила Елена Петровна.

– Да, узелок, – не сдержав вздоха, ответил он, – не то шелковый, не то тканевой, надо на него посмотреть.

Не говоря больше ни слова, Сорокин вышел и вернулся с операционной сестрой.

– Нам надо будет иссечь небольшой узелок, – сказал он ей, – приготовьте все в операционной. Я иду мыть руки.

Он казался спокойным, но движения его вдруг стали неуверенными, низко опущенные веки, расслабленные мышцы лица выражали рассеянность. Для Елены Петровны эта перемена была красноречивей всяких слов.

Когда подозрительный узелок был иссечен, Андрей Ильич распорядился увести жену в палату, а сам поспешил в гистологическую лабораторию, расположенную в конце коридора на третьем этаже.

В небольшом помещении, заставленном длинными столами со стеклянной и металлической посудой, микроскопами, микротомом и прочим сложным и несложным инвентарем, находился в это время один человек – старичок пато–морфолог, давний знакомый Сорокина. Маленького роста, с непропорциональной этому росту шевелюрой седых волос, он, не оставляя работы, вопросительно взглянул на вошедшего и, мигая своими слезящимися глазами, не без лукавства спросил:

– Опять что–нибудь новое и обязательно срочное, не так ли?

Он тихо засмеялся, протянул Андрею Ильичу сухую жилистую руку и тут только заметил, что Сорокин встревожен.

– Вы нездоровы? – спросил гистолог. – Или что–нибудь случилось? Погодите, на вас лица нет, – со смешанным чувством тревоги и раскаяния произнес он, – а я шучу и забавляюсь.

– Ничего особенного, Елисей Семенович, – уклончиво ответил Сорокин, – есть подозрения на метастаз, надо это сейчас же проверить.

– Метастаз? – удивился старичок. – Чего же ради торопиться? Оставьте, посмотрим. Привыкли из всего делать спешку, – притворно сердился он, – днем раньше, днем позже, тут уж горю не поможешь.

Сорокин огляделся и, убедившись, что в лаборатории никого нет, мягко потянул старичка на кушетку, сел рядом и прерывистым шепотом сказал:

– Елена Петровна ждет результатов. Волнуется. Это я иссек у нее на рубце.

Гистолог сразу изменился, лицо сочувственно вытянулось, и веки воспаленных глаз часто заморгали.

– Так бы и сказали, все брошу и займусь.

Он засуетился и снова опустился на кушетку.

– Не помните ли вы, когда мы делали первое исследование?

– Помню. Тридцатого августа. Мы как раз накануне отпраздновали годовщину нашей женитьбы. Я здесь посижу, Елисей Семенович, а вы не торопясь займитесь этим делом.

Дальше следовал разговор, в котором изредка мелькали корни русской речи, а еще реже – русские слова.

Пока гистолог замораживал ткани узелка, делал срезы и окрашивал их, выясняя судьбу Елены Петровны, Андрей Ильич раздумывал, куда бы на это время себя деть. Он шагал взад и вперед по лаборатории, останавливался у окна, за которым строилось каменное здание, и даже сделал попытку заинтересоваться кладкой кирпича в оконных проемах. Несколько раз он порывался уйти, чтобы трудные минуты переждать в другом месте, затем стал у окна зарисовывать в блокнот разросшуюся под окном акацию и немного успокоился.

Елисей Семенович озабоченно порылся в шкафу, вынул из пакета занумерованный препарат и долго сопоставлял его с тем, который только что изготовил.

– Утешительного мало, – вытирая платочком слезящиеся глаза, сказал он, – метастаз.

Из дальнейшего объяснения следовало, что узелок представляет собой раковую ткань. Удивительно только, что новый препарат не отличается от старого, сделанного четыре месяца назад. Да, узелок выглядит таким, словно его извлекли из пищевода. Те же клетки, та же структура, но как они из пищевода угодили в рубец? Гистолог много говорил на эту тему, приводил различные гипотезы и теории и не давал Сорокину рта раскрыть. Елисей Семенович знал, что он делал, знал, что стоит ему умолкнуть, и Андрей Ильич скажет такое, о чем страшно подумать, не только услышать.

Андрей Ильич тяжело поднялся и, дружелюбно погладив старика по плечу, сказал:

– Не трудитесь, Елисей Семенович, меня убеждать. Картина ясна: хирург по небрежности занес раковые клетки из пищевода в операционную рану, попросту говоря, привил больной рак там, где его не было.

Он прижал руку к сердцу, словно пытаясь задержать его бешеный бег, и неверной походкой направился к выходу. Пожимая жилистую руку гистолога, Андрей Ильич шепнул ему:

– Смотрите, никому ни слова, ткань – нормальная, никаких метастазов нет.

Сорокин спокойно вошел в палату к жене, сообщил ей, что анализ благоприятный, опасения были напрасны. Просидев еще некоторое время, он предложил ей остаться в постели до утра и, сославшись на то, что его ждут, вышел.

Теперь только Сорокин почувствовал, как он исстрадался и устал. Ему мучительно хотелось отдохнуть, уединиться и обдумать, что случилось. Лучшим местом для этого был его кабинет. Он любил свою просторную рабочую комнату с диваном, обитым цветистой тканью, и большим окном, выходящим в сад. Часто после утомительного заседания или следовавших друг за другом операций он запирался здесь и с книжкой в руках отдыхал. Иногда удавалось вздремнуть, пока настойчивый стук в дверь его не будил.

Только что Сорокин вошел в кабинет, как в дверь постучались, и, прежде чем он успел откликнуться, перед ним предстала высокая массивная фигура старшей сестры. Ему не удалось скрыть своего недовольства, и зоркий глаз Евдоксии Аристарховны это уловил. Руки ее ушли в глубокие карманы халата.

– У вас что–нибудь срочное? – с любезной предупредительностью спросил он, как бы извиняясь таким образом за то, что недостаточно искусно скрыл свое недовольство. – Я очень устал, нельзя ли в другой раз?

– Как хотите, – тоном глубочайшего безразличия проговорила сестра, – я ведь по поводу Елены Петровны.

– Ах вот что, пожалуйста, – сказал он, обрадованный, что разговор будет коротким и ее удастся скоро выпроводить. – Пусть она пробудет до утра в палате, ей нужна больничная обстановка. Разрез хоть и маленький, но может кровоточить.

Полагая, что говорить им больше не о чем, он кивнул головой, сделал шаг к двери, но она не двигалась с места. Ее высоко вздернутая голова выражала твердое намерение продолжать разговор. Андрей Ильич стоял перед ней, усталый и напряженный, с таким же твердым желанием избавиться от нее.

– Я понимаю, что вам нелегко, – деловым тоном проговорила сестра, – но и падать духом рано.

Он понял, что она вызывает его на откровенность, и промолчал. Нисколько не смущенная этим, Евдоксия Аристарховна продолжала:

– Такие метастазы еще не беда, от них и отвертеться можно.

С каким удовольствием сказал бы он ей: «Милая Евдоксия Аристарховна, охота вам чужими делами заниматься, у вас ведь своих немало». К этому он охотно прибавил бы и другое, порезче, если бы не помнил, как много раз она выручала его советом, удерживала порой от неудачного шага.

– В таких случаях, – продолжала старшая сестра, – надо держаться и головы не вешать.

Эта банальная проповедь о твердости и терпении, произнесенная холодным и сухим тоном, лишенным, казалось, всякого тепла, покоробила Сорокина, и он не сдержался:

– Вы что, утешать меня пришли?

Взгляд его широко открытых глаз стал напряженным и острым, каждая черточка лица выражала раздражение.

– Кого утешать, вас? И не подумаю. Уж если кого поддержать, так Елену Петровну. Ваш брат утешится. Ни один мужчина еще не полез в могилу жены. Отходят и женятся. Некогда мне с вами попусту болтать, я пришла по делу. Вы Елене Петровне скажете правду, или как–нибудь решили иначе?

Ее сильный грудной голос, лишенный мягких интонаций, прозвучал уверенно и категорически. Андрей Ильич понял, что своим молчанием сказал ей больше чем следовало, и попробовал исправить положение:

– Я не понимаю, о какой правде идет речь?

– О той правде, – тем же бесстрастным голосом продолжала она, – что в рубце у Елены Петровны – метастаз.

– Кто вам это сказал? – тоскливо спросил он, положительно не зная, как поступить: выставить ли эту ужасную женщину за дверь или выждать еще немного.

– Кто сказал? Тот, кто напрашивался на утешение. Было бы все хорошо и благополучно, вам и в голову не пришло такое сказать.

Сорокин тяжело опустился на стул, бессильный ей возражать. В этот трудный момент, когда, казалось, последние силы покидали его, до слуха Андрея Ильича донеслись слова, звучавшие теплом и участием. Трудно было поверить, что этот голос принадлежал старшей сестре.

– Я пришла вас просить ничего Елене Петровне не рассказывать. Мы напрасно расстроим ее. Сколько этих рубцовых метастазов при мне иссекали, не стоят они выеденного яйца. Пойдемте в регистратуру, и я вам сколько угодно таких случаев покажу. Не верите моим словам, я вам завтра три десятка таких больных приведу. Они приходят к нам сюда проверяться.

Андрей Ильич сидел, опустив низко голову, и думал, что Евдоксия Аристарховна права. Он и сам не раз слышал, что метастазы в рубцах не столь опасны и долго не прорастают в ткани. И сейчас, вероятно, такой же случай: занесенная ножом хирурга раковая клетка размножилась в рубце и не успела прорасти в ткани…

– Идите домой, – продолжала она убеждать его, – вы здесь не отдохнете, не я – другая вас растревожит.

От ее речей Сорокину становилось легче, сердце не так колотилось, в груди не захватывало дыхания, и в голове наступало прояснение. Еще несколько таких слов, думал Андрей Ильич, таких же искренних и правдивых, и к нему вернется душевный покой. Словно угадав его желание, она мягким шепотом произнесла:

– Не оставайтесь, идите. У меня еще дело – Елену Петровну успокоить. Вот уж чему не научилась, лгать не умею. Иной раз для дела необходимо, а не могу. Подкатит к горлу комок – и слова не идут…

Андрей Ильич вышел из института с твердым намерением отправиться домой. Ведь никому не поможешь, только растравишь себя. Морозный воздух освежил его пылающее лицо, несколько снежинок, забравшись к нему за ворот, заставили его поежиться. Он стал разглядывать прохожих и нашел это занятие приятным. Привлеченный его взглядом мальчишка, укутанный в бабью шаль, долго шел рядом и искоса поглядывал на него. Какая–то женщина с корзиной толкнула Сорокина и сердито огрызнулась. Кто–то на ходу поздоровался с ним и, не обернувшись, исчез за углом. Все куда–то спешили, торопились машины, трамваи и ломовая лошадь, запряженная в огромные сани. Уличный ритм передавался ему, и он невольно прибавил шагу. Вскоре Андрей Ильич увидел себя далеко от своего дома, по пути к пристани.

Такое несоответствие между планом и его осуществлением не слишком огорчило его. Ему не хотелось идти домой, решение отправиться туда было принято по настоянию старшей сестры. Незаметно для себя он вернулся мыслями к Елене Петровне и, занятый ими, снова изменил маршрут в сторону городского парка. По сути дела ему было безразлично, куда идти и о чем думать, да это сейчас и не зависело от него. Ноги уносили его подальше от института и в противоположном от дома направлении, в голове теснились мысли, и не в его власти было предпочитать одни другим.

Сейчас его донимала страшная мысль, что Елена Петровна умрет, смерть избавит ее от мучений, а ему всю жизнь страдать и помнить о своем преступлении. Тут же он решил, что в этом приговоре последнее слово обидно и незаслуженно. Что угодно, только не «преступление». Чей–то голос убеждает его, что «имплантационный метастаз» не может быть поставлен хирургу в вину. Пусть делают с ним что угодно, но жестокое слово следует заменить другим.

Ход этих мыслей прервал бой часов. Сорокин стал отсчитывать удары дальнего колокола, но скоро сбился со счета и подумал, что должно быть уже поздно. Солнца не видно было. Небо слилось с деревьями парка, и серая мгла, нависшая над землей, одинаково походила на зимний рассвет, сумрачный полдень и вечер.

Бой ли часов развеял печальное раздумье, на память пришла вдруг недавняя вечеринка в товарищеском кругу.

Ничего в ней особенного не было; веселились, смеялись и шумели, вечеринка, каких много на свете, а в ушах его сейчас звучат знакомые голоса, вспоминаются шутки и речи. Говорили о всяком: о жизни, о долге, любви и даже вечности. Вспомнили о смерти, и к общему удовольствию оказалось, что к ней никто не готов. Один чего–то еще не доделал, другой все сделал, но не выполнил сыновнего долга, третий нужен семье, четвертый – друзьям. Елена Петровна под общий хохот сказала: «Я не нагляделась еще на луну. В светлую ночь, будь то летом или зимой, чем бы я ни была занята, я открываю окно, чтобы лишний раз на нее поглядеть. Еще удерживает меня на земле чудесная, расчудесная кастрюля, которую я не успела использовать.

У меня есть платья, которые я почти не носила, и вовсе не хочу, – кинув в сторону мужа насмешливый взгляд, закончила она, – чтобы эти платья носила другая».

Андрей Ильич бродил по парку, где мертвенно–белый покров лишь недавно подавил жизнь, и думал, что тут журчал ручеек, тянулась к солнцу молодая поросль, цвели деревья, кусты и зеленела сочная травка. Все переменилось и удивительно быстро. На землю, скованную стужей, низко спустились тяжелые облака и белым прахом покрыли ее. Пригнулись тонкие липы под бременем ледяной коры, еще ниже склонилась молодая осина, надломился орешник под белым холмом. Омертвела земля, растворилось небо, и блеклое солнце под облаками как бы говорит, что в этом холодном мире и ему нелегко, нет у него ни тепла, ни света.

Когда Сорокин уходил из парка, в тучах висел темно–красный шар, наподобие китайского фонарика. Было непонятно, откуда он взялся и что его сплющивает с боков? Не было просвета, откуда бы выглянуть солнцу, всюду простирались сплошные облака. Андрей Ильич уже подумал, что это ему мерещится небесный пламень – плод его воображения, когда в небе блеснуло широкое окно и заходящее солнце округлилось.

Была уже ночь, когда по дороге домой он остановился у реки и долго смотрел на ночь, приникшую к Волге. По льду скользил огонек, он блекнул, мигал, как звездочка. Поздний ли путник спешил речной тропой, фонарем освещая себе дорогу, одинокая ли искра из неведомого мира забрела сюда, – Андрей Ильич с тоской глядел на нее. «Это все, что осталось бодрствующего в мире, – сверлила назойливая мысль, – исчезнет огонек, и мир погрузится во мрак». Грустно было расставаться с последней надеждой, и взор тоскливо провожал угасающую искру, печаль струилась ей вслед.

Дома он долго и с интересом рассматривал картины на стенах. Не пейзажи на этот раз, а зверьки занимали его. Живые и веселые, с выражением любопытства, коварства и радости, они говорили ему о той, которой не было здесь. Особенно нравились ему два суслика на опушке леса. Утвердившись на задних лапках и обратив свои мордочки друг к другу, они, казалось, вели серьезный разговор. Сорокин передвинул диван, чтобы иметь возможность глядеть на них, удобно улегся, склонил голову на подушку и… уснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю