Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"
Автор книги: Александр Поповский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 45 страниц)
Агния Борисовна тяжело перенесла перемену, происшедшую с мужем, и разлуку с любимым сыном. Однажды после спора с Яковом Гавриловичем она ощутила боль сердца. Припадок скоро прошел, врачи ничего серьезного не нашли, а она решила, что горе ее надломило. Чтобы сберечь оставшиеся силы, она отказалась от врачебной работы и погрузилась в скорбный покой. Агния Борисовна переехала из шумной части города в глухой переулок, перестала бывать у знакомых и принимать гостей. В доме водворились суровые порядки: ни музыка, ни смех, ни даже гулкие шаги не могли прозвучать в этих стенах. Она ушла из своего мира, как уходили схимники из юдоли горя и суеты. Когда врачи заподозрили у нее неблагополучие в костях позвоночника, она еще больше поверила в свою обреченность и стала пленницей своих кажущихся страданий. Жизнь проходила в воспоминаниях о прекрасном, которого не вернешь, и в размышлениях о печальном будущем.
Она много читала, но в книгах искала не развлечения, а ответа на тревожный вопрос: скоро ли и как придет конец ее испытаниям: не слишком ли сурово обошлась она с мужем; не потребовала ли от него невозможного?
Шли недели, месяцы и годы, Агния Борисовна размышляла и сравнивала, а руки тем временем делали свое – вышивали и заполняли гостиную подушечками.
Яков Гаврилович не сразу разобрался в том, что случилось. Увидев скорбное лицо жены, темное, простое платье на ней, услышав тихий болезненный голос и строгую лаконичную речь, он счел своим долгом разделить ее горе. В том призрачном мире воображаемых страданий, который она избрала для себя, ей будет недоставать его любви и поддержки. Делая вид, что принимает ее страдания за подлинные, он терпеливо выслушивал жалобы жены, исполнял ее желания, приносил лекарства и снадобья и серьезным образом обсуждал их применение. Агния Борисовна догадывалась, что муж не считает ее больной и только любовь к ней вынуждает его притворяться, и все же, тронутая искренностью его чувств, поддавалась его уверениям. Так ребенок иной раз, зная, что взрослые вступили с ним в игру из желания доставить ему удовольствие, в пылу забавы начинает принимать этих взрослых за сверстников.
В доме утвердилась тишина, то угрожающее молчание, когда ни радость, ни печаль не находят себе отклика. Яков Гаврилович мог по–прежнему изливать свои мысли и чувства, грустить и восторгаться, но не всегда мог услышать ответ. Руки жены всегда были заняты делом, глаза не отрывались от иглы, а что творилось душе, узнать было трудно. Иногда среди его речи оборвется вдруг нитка, и не скоро ее свяжешь узелком, или что–то случится с вязаньем: спицы слишком часто начнут выпадать, шерстяное волокно расползаться или Агния Борисовна вдруг вспомнит о хозяйстве, встанет и, не дослушав, уйдет. Яков Гаврилович в таких случаях не сердился, пожмет плечами и замолчит.
С некоторых пор она все более напоминала ему свою бабку казачку Арину Петровну. Старухе было много, очень много лет, когда он впервые ее увидел. Высокая, прямая, с восковым лицом и суровой, почти невидимой улыбкой, она скупо и редко говорила. Всегда в черной юбке с оборками, темной бумазеевой кофте с белым платочком на гордо посаженной голове, она не расставалась со спицами. Скорбная, немая, с тоской по семье, которой уже не было, она ухаживала за больными, своими и чужими, и хоронила их. Не стало ее сыновей, мужа, братьев и сестер, все уходили, покидали ее, и с каждой новой могилой каменело ее сердце. В ее доме над рекой, как и в ее душе, было пусто и печально, все наглухо замкнуто и заколочено. В углу пустынного двора, где доживал свой век беззубый пес, лежало бревно и топор. Время от времени старуха приносила сюда курицу, рубила ей голову и, равнодушная к взлетам обезглавленной птицы, уходила.
Студенцов был уверен, что во всем происшедшем исключительно виновата жена. Его, Якова Гавриловича, положительно ни в чем упрекнуть нельзя. Агния Борисовна с этим согласна и по–прежнему его любит и одобряет во всем. Успокоив себя, он никогда уже над этим не задумывался, привык к тишине, к торжественному молчанию Агнии Борисовны, полюбил полумрак, полушепот, мягкие ковры, в которых тонет нога, рукоделие жены и прелесть вышитых подушек.
Яков Гаврилович проглядел, как подавленные чувства жены, угнетенные до последних пределов, приспособились к существованию в этом призрачном мире, где можно не слышать того, чего не хочешь, видеть только желанное, жить и чувствовать словно при осуществленной мечте. Не понял также Студенцов, что кажущиеся болезни и мысли о них служили ей защитой против голоса совести и ее упреков, что жизнь ее проходит бесплодно. Так истекающий кровью организм, чтоб себя сохранить, приспособляется жить в состоянии шока, отстраняя от себя внешний мир.
Кто знает, как долго продолжалась бы скорбная жизнь Агнии Борисовны, если бы отголоски того, что происходило в институте, не стали доходить до нее. Она не могла не заметить, что с некоторых пор Яков Гаврилович стал менее разговорчив, избегал шутить и каламбурить, часто задумывался и чем–то казался обеспокоенным. В разговоре с женой он не жаловался, как прежде, ни на судьбу, ни на врагов, грозящих ему отовсюду. Словно следуя на поводу неотвязной идеи, он часто мыслями возвращался к Андрею Ильичу. В голосе мужа, обычно твердом и независимом, появились нотки неуверенности, и странно звучало смущенное признание, что его утверждение было неверно. В речь вплелись новые понятия, от которых веяло искренностью и теплом. Никогда прежде Яков Гаврилович не искал так сочувственного взгляда жены, не домогался ее одобрения, как сейчас. Что–то пробудилось в его душе, первая это заметила Евдоксия Аристарховна, а затем Агния Борисовна.
Появление Андрея Ильича в институте сразу же привлекло внимание старшей сестры. После первых подозрений и недоверий, сопутствующих обычно каждому ее знакомству с людьми, она прониклась к Сорокину симпатией и постаралась привить эту симпатию Агнии Борисовне. Она рассказала о его несчастье, о любви к Елене Петровне и о научных исканиях, стоивших ему больших трудов. С присущей ей любовью к подробностям она описала подруге операцию, в которой директор ассистировал своему будущему сотруднику, сообщила об экстракте, изгнанном из института усилиями Сорокина, умолчав при этом о собственной помощи, оказанной ему. Агния Борисовна почувствовала к Сорокину уважение, которое перешло в глубокую признательность, когда она узнала, сколь многим обязана ему.
Чем больше Агния Борисовна прислушивалась к тому, что говорили ей Яков Гаврилович и старшая сестра, тем более крепло ее убеждение, что Андрей Ильич поможет мужу стряхнуть с себя все дурное и вернет ему любовь к научному исследованию. Она мысленно придала своему незнакомому благодетелю черты, некогда очаровавшие ее в дни ранней молодости, и сделала его своим союзником. Агния Борисовна возмечтала о переменах, мысленно видела Якова Гавриловича влюбленным в науку, терпеливым и нежным к другим. Темой их разговора будут его интересные операции и опыты. Вновь придет и утвердится их любовь, вернется Сергей, и наступит ее выздоровление. Словно отголосок страстной мечты, все еще далекой и недосягаемой, эти мысли возбуждали ее чувства, пробуждали тоску и звали из мрака к радостным просторам свободы.
Случается, осенью, когда перелетные птицы безудержно уходят на юг, над городом пролетит стая пернатых. Ветер подхватит их призывный клич и с звездного неба донесет его до двора, где спят домашние птицы. Их предки тоже летали с севера на юг, знали вкус воли, небесных просторов. Пробудится угасшее влечение у отяжелевших потомков, они тосклизо откликнутся, захлопают крыльями и на миг оторвутся от земли.
Так уж непобедима всесильная мечта!
В этот день по обыкновению, ровно в три часа дня, Яков Гаврилович подъехал к своему дому в безлюдном переулке, у набережной Волги, и поднялся на третий этаж. Он отпер ключом дверь и, бесшумно ступая по мягкому ковру, прошел через слабо освещенную гостиную, увешанную тяжелыми портьерами, к себе в кабинет. В столовой, где был уже сервирован стол, Агния Борисовна в своем длинном темном платье, придававшем ее облику холодную строгость, полушепотом отдавала распоряжения работнице.
Обед прошел в молчании. Перед самым уходом Яков Гаврилович вспомнил свою беседу с Петром Петровичем и пожаловался жене на Сорокина:
– Беспокойный и неугомонный человек! Каждый день придумает что–нибудь новое, все по–своему перевернет. Так и хочется ему сказать: «Утихомирьтесь, не волнуйте себя и других, меня хоть не сбивайте с толку. Удивили раз, другой и третий, не до бесчувствия же».
Яков Гаврилович сердился на Андрея Ильича и, как ему казалось, не без основания. После разговора с Михайловым, завершившегося неожиданным решением, он снова почувствовал себя свободным от влияний Сорокина. Недавний интерес к нему выглядел сейчас преувеличенным, прежняя симпатия – сентиментальностью. Он был уверен, что не там, в институте, а именно здесь его суждения верны и беспристрастны. Тут ничто не мешает здравому смыслу тщательно взвесить все «за» и «против».
Студенцов не сомневался, что способности и честность плохие пособники там, где нет достаточного жизненного опыта. Если и вверять Сорокину лечебное дело института, то разве лишь затем, чтобы самому убедиться и другим доказать, что фантазеры нетерпимы ни в науке, ни в практике.
Об этом Яков Гаврилович хотел сейчас рассказать жене. Агния Борисовна могла бы его одобрить и сказать: «Умница, Яков, бодрствуй и не забывай не доверять».
Заметив, что жена не слушает его, он молча ушел к себе в кабинет.
Вечером к Агнии Борисовне пришла Евдоксия Аристарховна. Подруги уселись в гостиной: хозяйка за пяльцами на диване, а гостья на низеньком пуфе с вязаньем, принесенным для этого случая. Когда спицы и иголка заходили в руках женщин, завязалась беседа. Воздав должное новым вышивкам, украсившим стены комнаты, рисункам на дорожках и обсудив несколько посторонних вещей, подруги заговорили о чем попало. Каждая вспоминала и тут же выкладывала все, что приходило ей в голову, никто не заботился о том, чтобы высказанное доставило другому удовольствие или представляло для него интерес. Разговор оживился, когда речь зашла о мужьях, о верных и неверных супругах. На эту тему сестра знала много интересных историй, и, слушая их, Агния Борисовна смеялась от всей души.
Евдоксия Аристарховна вспомнила одного из своих воздыхателей, самого молчаливого из влюбленных в нее. Речь его, неясная и вялая, оживлялась лишь тогда, когда разговор заходил о строительном материале и санитарной рубке в лесу. Он был лесником, любил охоту и с тревогой ждал лесных пожаров. Он приходил к ней в сельскую амбулаторию, садился в углу, чтобы никто его со двора не заметил, и, полный невысказанных дум, молчал. Когда они оставались одни, лесник смущенно глядел на нее и горячо говорил о дровах. По тону это было очень похоже на объяснение в любви. Ночами она часто слышала ржанье его Зорьки под окном. Это, возвращаясь из города, лесник останавливался около ее дома, не смея постучаться в дверь.
– Обиднее всего, – шутила старшая сестра, – что лесовик этот вовсе не был поэтом. Для него лес и роща были прежде всего кварталы. Скажешь ему: «Пошли, Степан Степанович, по грибы», он тут же спросит: «На двадцатый или семнадцатый квартал?»
Евдоксия Аристарховна шевелит быстро спицами и тихо посмеивается. Агния Борисовна улыбается. Время от времени сестра умолкает и подруги беседуют без слов: многозначительно посмотрят друг на друга, усмехнутся и понимающе кивнут головой. За этим прорвется сдержанный смех и даже раскатистый хохот. Кто узнал бы в этих веселых собеседницах строгую, неприступную сестру и бесчувственную к житейским радостям Агнию Борисовну!
– Так лесник и не объяснился?
Какая женщина упустит случай дослушать повесть о любви до конца?
– Нет, – с притворным огорчением говорит сестра, – выше деревьев фантазия не уносила его.
Агния Борисовна вспоминает такую же примерно историю.
Ее герой был врачом – скучным и пустым человеком. Он поставил себе целью отбить ее у мужа, а сам тем временем стал разводиться с женой. «Зачем вы это делаете?» – спросила его Агния Борисовна. «Разве я не вижу, – дерзко ответил он, – что вы не ладите с мужем?» Наглец убеждал ее в том, чего не было. «Какое же это имеет отношение к вам?» – удивилась она. «Я ведь говорил вам, – спокойно продолжал он, – что без вас жить не могу». «Мой Яков Гаврилович, – думала она тогда, – сказал бы это умнее. Без красивого сравнения и остроты у него бы не обошлось».
История не окончена, и, увлеченная воспоминаниями, Агния Борисовна не замечает, как голос ее оживляется и звучит все громче.
– «Уж не думаете ли вы, – говорю я этому человеку, – что я пошла бы за вас замуж, если бы с ним и разошлась?» Он усмехается: «Вы все еще любите его? Скажите, ради бога, за что?» Ему хотелось знать, и я не медлю с ответом: «Прежде всего за то, что он один заменяет мне все на свете: и людей, и книги, и театр. С ним прекрасно!» – «Ну да, – обижается мой воздыхатель, – ведь я дурак». – «Нет, – успокаиваю я его, – вы умны и интересны для другой женщины, для такой, которая не имеет такого мужа, как я».
Агния Борисовна забывает о своих неладах с мужем, сейчас перед ее мысленным взором – ничтожный и глупый воздыхатель и блестящий любимый муж. Именно в ету счастливую минуту, когда так очевидно, что нет на свете человека умнее и интереснее его, старшая сестра вдруг заявляет:
– Яков Гаврилович здорово–таки расправился с Андреем Ильичом. Михайлову есть чему порадоваться.
Она рассказывает о назначении Сорокина заместителем директора по лечебной части. Михайлов раззвонил об этом до появления официального приказа.
Первое время Агния Борисовна не знает, что отвечать. Она не понимает, почему это «расправа» и откуда у Михайлова повод для радости.
– Чем же так плохо быть заместителем? Я ничего в этом плохого не вижу.
Евдоксия Аристарховна перестает шевелить спицами и с досады откладывает вязанье. К ней возвращается ее деловитая уверенность, она складывает руки на животе и запрокидывает голову.
– Я пришла к Андрею Ильичу и сказала: «Вас назначают заместителем директора по лечебной части, устраивает это вас?» Он пожал плечами и задумался. Терпеть не могу мужчин, которым надо подсказывать ответ. «Это значит, – я сказала, – что вы будете заведовать клиническими отделениями, поликлиникой, клиническими и рентгенологическими лабораториями. Укомплектовывать их кадрами, обеспечивать их инвентарем и лекарствами. Ни один больной не сможет поступить или выписаться без вашего ведома, вы будете утверждать все операции, назначать для каждой хирурга и помощника, выдавать заключения больным, принимать посетителей, проводить конференции, проверять действие новых препаратов и вводить их в практику, наблюдать за чистотой воздуха в палатах. Это далеко не все. Устраивает вас такая работа?» Он страдальчески взглянул на меня и спросил: «А наукой когда заниматься?» – «Думайте сами», – посоветовала я ему.
Евдоксия Аристарховна умолкает и вопросительно смотрит на подругу.
– И что же дальше? – спрашивает Агния Борисовна.
– Самое интересное впереди, – многообещающим тоном продолжает сестра. – Михайлов спешит поздравить Сорокина с назначением, а тот ему прямо и говорит: «Не хочу!» Петр Петрович ехидно наклоняется к самому уху Андрея Ильича и спрашивает: «Уж не метите ли вы в заместители по науке?» Взбешенный Михайлов накатал письмо в райком. «Андрей Ильич, – написал он, – пытается подменять собой руководство института, дезорганизует научную работу, создает групповщину и ведет подкоп против директора и его научной политики. Срочно требуется авторитетная комиссия».
Длинный перечень обязанностей заместителя, разговор старшей сестры с Сорокиным, отрывистый и неясный, утомили Агнию Борисовну. Она вспомнила о своей болезни, о покое, который ей так необходим, и тихо произнесла:
– Пусть соглашается. Много, конечно, неприятной работы, но что поделаешь.
Последние слова она произнесла полушепотом, прикрыв глаза и опустив руки. Это значило, что разговор надо кончать.
После ухода старшей сестры Агния Борисовна подумала, что напрасно позволила себя утомлять, в другой раз этого делать не следует.
11Семена, брошенные Евдоксией Аристарховной, вопреки ожиданиям, взошли и привели к серьезным последствиям.
Пока руки Агнии Борисовны трудились за пяльцами, мысли ее ушли далеко, сделали поворот и вернулись к судьбе Андрея Ильича. Она увидела его таким, каким запечатлела ее фантазия, а разглядев, вспомнила, что ему грозит неприятность. Ей казалось, что мысль о нем пришла ей в голову вне связи с тем, что рассказывала Евдоксия Аристарховна, так как из слов подруги положительно ничего не поняла. Вернее всего, что не сама речь, а взволнованный голос старшей сестры, все еще звучавший в ее ушах, напомнил ей о трудном положении Сорокина. Она и сейчас не склонна была думать о том, что случилось с Андреем Ильичом, и смутно представляла себе, что его ждет. Длинный список обязанностей заместителя директора, зачитанный сестрой, решительно удерживал Агнию Борисовну от воспоминаний и даже немного пугал. Когда память восстановила подробности столкновения между Михайловым и Андреем Ильичом, она решила, что подробности эти ей ни к чему. Достаточно запомнить, что Сорокин, который столько сделал для ее семьи, находится в серьезной опасности и что расправу с ним затеял ужасный Михайлов.
История упростилась, и зло, как показалось Агнии Борисовне, стало от того более очевидным. Это придало ей решимости исполнить свой долг, отвести удар, нависший над Андреем Ильичом. Она мысленно выступила против Якова Гавриловича, обвинила его в жестокосердии и несправедливости, припомнила все обиды, когда–либо нанесенные ей, упрекала, грозила, подкрепляя эти обвинения доказательствами. Из памяти извлекались недобрые воспоминания, пламя возмущения нарастало, тем временем Андрей Ильич был снова забыт.
Если бы Яков Гаврилович пришел в этот вечер в обычное время, ничего особенного не произошло бы. Мысленно поспорив до утомления, Агния Борисовна вспомнила бы о своей болезни и успокоилась. На этот раз Яков Гаврилович явился ранее обычного и, судя по всему, в хорошем расположении духа. Агния Борисовна связала это с оговором Михайлова, почему–то заключила, что для Андрея Ильича возникла новая опасность, и решила немедленно действовать.
– Ты много раз говорил, – начала она, – что Петр Петрович скверный помощник и невозможный человек, не пора ли тебе с ним расстаться?
Эта короткая фраза так удивила Студенцова, что он готов был не поверить своим ушам. Агния Борисовна никогда не интересовалась делами института и воздерживалась давать мужу советы. Повышенный тон, волнение, которое ей не удалось скрыть, и поспешность, с какой она разговор завела, насторожили его. Он сделал вид, что не придал этому особого значения, и промолчал.
– К чему он тебе? – продолжала она, приняв, видимо, молчание мужа за согласие. – Невежда и делец, он только и знает, что доносы строчить и пакости людям делать. Есть у тебя люди посолидней и почестней. Взять бы, к примеру, Андрея Ильича… Дело ли это – писать доносы на своих и вызывать ревизии в институт?
Яков Гаврилович кивал головой, как бы соглашаясь с ней, произносил ничего не значащие слова и искусно подобранными замечаниями вызывал жену на откровенность.
– Не понимаю, – недоумевал он, – зачем ему понадобилось писать в райком? Тут что–то не так, не поверю.
Агния Борисовна убедилась, что ее умный и проницательный муж не всегда достаточно умен и проницателен, и решила воспользоваться случаем и доказать ему свое превосходство.
– Как мало ты знаешь, что творится в твоем институте. – Она подняла глаза, и он прочел в ее взгляде упрек и горячее желание быть ему полезной. – Андрей Ильич, как тебе известно, – продолжала она, – не пожелал быть заместителем по лечебной части. Михайлов, опасаясь, что Сорокин имеет в виду занять его место – заместителя по научной части, написал чудовищное письмо в райком… И подумать только, с каким человеком ты работаешь! Чьим советам следуешь!
Яков Гаврилович не знал, чему больше удивляться: тому ли, что жена, державшаяся столько лет в стороне от его дел, вдруг проявила к ним интерес, или тому, что произошло в институте. Только от старшей сестры могла Агния Борисовна это узнать, ни с кем другим в институте она не поддерживала знакомства. Но зачем понадобилось сестре приносить служебные неприятности домой, лишить его и здесь покоя?
Агния Борисовна долго говорила о бесчестном поведении Михайлова и высоких достоинствах Сорокина, защищала одного, обвиняла другого и настаивала на том, чтобы выбор наконец был сделан. Она не чувствовала усталости, Котя говорила горячо, и обычный полушепот давно сменился громким звучанием голоса. Эта внутренняя подмога в трудный момент укрепляла ее веру, что она права и что важный разговор должен быть продолжен.
– Ты говоришь об Андрее Ильиче так, будто ты хорошо его знаешь, – продолжал допытываться Яков Гаврилович, – но ведь ты с ним даже не знакома.
– Я чувствую, что ты должен этим человеком дорб< жить и развязаться с Михайловым, – последовал спокойный, но твердый ответ.
Из всего того, что Студентов услышал от жены, ясно было одно: борьба, проходившая до сих пор в стенах института, достигла его дома. Хотел ли этого или не хотел Андрей Ильич, он переступил все границы дозволенного, рассорил его с женой, внес сумятицу и тревогу туда, где до сих пор царили согласие и покой. Сознание необходимости отстоять свой дом от врагов вынудило Якова Гавриловича взять инициативу в свои руки.
– Андрей Ильич не может быть моим заместителем, – твердо и даже несколько резко прозвучал его ответ, – он хирург и исследователь, ему надо работать, и я его в этом поддержу. Ты напрасно нарушила обет молчания и вмешалась не в свое дело. Была бы надобность большая, а то ведь только для того, чтобы повторить чужие слова. Я‑то ведь знаю, что тебе одинаково безразличны Петр Петрович и Андрей Ильич.
Благоразумие покинуло осторожного Студенцова, куда делись его уважение и любовь к жене? Намек на ее добровольное затворничество был слишком жесток, требование не вмешиваться в дела института – несправедливо, а сопоставление Михайлова и Сорокина – обидным для ее чувства. Яков Гаврилович хотел что–то добавить, но жест жены остановил его.
– Не торопись перечислять чужие прегрешения, – строго проговорила она, – у тебя своих больше чем достаточно. Я не пыталась душить чужую мысль, которая не нравится мне; не ставила барьеров диссертантам из опасения, что они потом встанут против меня; не прикрывала любовью к хирургам свою нелюбовь к другим.
Сколько раз за последние годы она мысленно произносила эти слова, вкладывала в них всю боль своего сердца, отчаяние измученной души.
– Ты не любишь Крыжановского, – продолжала она, – и самая память о нем тебе неприятна, а жить надо так, как Александр Васильевич. Любовь к умершему учителю живет в сердцах учеников, и ни тебе и никому другому не вытеснить ее.
Всякий раз, когда Яков Гаврилович жаловался на упрямых последователей Крыжановского, ей приходили на память эти слова. Нелегко было промолчать.
– Ты ли это, Яков Гаврилович? – с грустью продолжала она. – Я знала патологоанатома, который, принюхиваясь к трупу, утверждал, что запах очень много ему говорит; я знала хирурга, который ночами не спал, обдумывая предстоящую операцию. Тот Яков Гаврилович был отважен и смел, шел всегда напролом и никого не страшился. В каждом ученом он видел друга, люди не пугали, а радовали его. Куда девались твоя смелость и любовь к науке? Вместо творческих поисков, волнений и радостей скучная болтовня о покое…
Она стояла перед ним суровая, грозная, какой он давно не видел ее. Яков Гаврилович не пытался ей возражать, он слушал ее с тем непосредственным волнением, с каким юный зритель внимает страстному обличению на сцене. Он мог бы себя утешить, что жена его слишком возбуждена и в ее речах не больше правды, чем в заученной роли на сцене, – но Яков Гаврилович не желал утешения. В первый раз за много лет она дала волю подавленным чувствам, заговорила о том, что у нее накипело, мог ли он не выслушать ее? Он ждал этого приговора, знал, что ему не избегнуть его, желал и боялся его. Как исстрадавшийся узник, он давно его вынес себе, но страшился услышать из уст судьи.
– Покой нужен тем, кто мечтает о равновесии, – не отводя укоризненного взгляда от мужа, продолжала она. – Им нет дела до науки, до человеческих страданий, до молодого таланта, которому закрыли пути, – они добились признания и благополучия и желают лишь одного: сохранить свои привилегии навеки.
Возбужденная беспокойством, охватившим ее, она забыла о том, что волнения утомляют ее и могут вредно отразиться на здоровье. Ничто не могло заставить ее замолчать.
– Нет такой дрянненькой мысли, которую нельзя было бы украсить красивой глубокомысленной теорией. Ты прикрыл свой консерватизм теорией о хирургии, которую якобы следует оберегать. Еще бы тебе ее не беречь, ведь все в ней бесспорно, а главное – знакомо, особых новшеств не жди, а старое мало кто знает лучше тебя. Ты оттого и невзлюбил терапию и биохимию, которые когда–то любил, что в них слишком много новых идей, много такого, что оттесняет хирургию на второй план. Возможно, ты и думал, что поступаешь хорошо, что опыт и знания тебя не обманут, и консервативен ты ради прогресса, и хирургию отстаиваешь во имя добра, но что бы ты ни думал, твоим поведением руководил только страх. Он разлучил тебя с наукой и наполнил твою жизнь ложью.
Страх был тем словом, которого Яков Гаврилович с тревогой ждал. Но Самсон Иванович не произнес его: «Не хирургию ты защищаешь, а что–то другое, что именно – не разберу». Не произнесли это слово и другие.
Ему незачем больше слушать жену, ничего нового она уже не скажет…
– Погоди! – возвращает его Агния Борисовна. – Не спеши.
Он останавливается около стула, но не садится. Его ссутулившаяся фигура и вытянувшееся лицо выражают покорность.
Чтоб не слушать того, что ему скажет жена, Яков Гаврилович припоминает различные события последних дней, и на память приходят слова молодого диссертанта на одной из официальных защит. Обиженный молодой человек, работу которого он отверг, бросил ему:
– Вы не одиноки в своем консерватизме и страхе, утешьтесь, профессор, у вас прекрасное общество. Есть в наших театрах разновидность актрис с потухшими глазами, в морщинах, с обвисшими щеками на ролях девушек и юных героинь. Они костьми лягут, но не уступят своего места молодому таланту. Им нет дела до зрителя, до искусства, до театра… Вы найдете своих друзей и в некоторых ученых советах. Эти убеленные сединами почтенные люди, увешанные орденами, наделенные званиями, заняты лишь тем, чтобы не дать проскользнуть сопернику. На каждый довод они, как и вы, потребуют доказательств, еще и еще, третье, пятое и десятое. «Трудитесь, молодчики, означают эти требования, изнывайте в бесплодном труде, никто вам не поможет, пока мы ходим по земле. Дождетесь нашей смерти, тогда и займете наши места, а пока мы живы – не надейтесь».
Тогда эти слова глубоко оскорбили его, сейчас он повторяет их и с горечью думает, что у молодого человека есть хороший союзник – Агния Борисовна, его жена.
Яков Гаврилович уходит к себе в кабинет, а жена опускается на диван и продолжает трудиться за пяльцами.
Неожиданная размолвка, окончившаяся ссорой, глубоко уязвила Студенцова. Обличения и упреки жены звучали резко, она не делала попыток смягчить обвинения и выискивала самые обидные слова, но не это расстроило его. Обвинения сами по себе ничего нового не содержали. Верно, что причины, чуждые науке, разлучают его, ученого, с ней; зависть и страх действительно отравляют ему жизнь, делают ее пустой и бессодержательной. В этом водовороте, где сталкиваются страсти, выгоды и страхи, страдают порой невинные люди, молодые таланты, слабеет инициатива, берет верх усталость, и новые идеи, требующие порой больших напряжений, не вызывают энтузиазма. Таков ход вещей, таков удел тех, кому вверена судьба науки.
Не обличения Агнии Борисовны, а нечто другое огорчило Якова Гавриловича.
В продолжение многих лет он был уверен, что затворничество жены, ее суровое уединение и молчание не могут быть ему поставлены в упрек. Состояние ее связано с душевным разладом, возникшим в результате болезни, и ничем другим. Кто из клиницистов не знает, что раненое сердце не оставляет больного в покое, несчастному мерещатся ужасы и неминуемая смерть. Солдаты с осколком металла в груди нередко молят хирурга: «Делайте, что хотите, сил нет больше думать о сердце, ноет, болит, словно заноза засела». Таких примеров сколько угодно. Болезнь Агнии Борисовны проходила у него на глазах, и за все эти годы она даже намеками не дала ему понять, что склонна его винить в своем состоянии. Неужели она эти годы осуждала его и считала виновником своего несчастья?
Чтобы отвлечься от этих дум, Яков Гаврилович раскрыл лежавшую на столе книгу, попробовал читать и, только отложив ее, сообразил, что держал в руках томик любимого писателя – Чехова. В ящике письменного стола лежала первая страница задуманного романа. Яков Гаврилович не раз уже принимался за него, но дальше этой страницы не пошло. Он сел за испещренную помарками страницу и задумался.
Роман начинался так:
«Мое решение написать эту книгу никого не должно удивить. Я отдаю себе отчет в том, как ответственна и трудна моя задача, предвижу удивление на лицах друзей и недоуменный вопрос: зачем понадобилось мне, малоизвестному человеку, ничем не замечательному врачу, браться не за свое дело? На широких просторах Советского Союза немало людей, способных это выполнить лучше меня. Литературно одаренные, с обширным кругозором, они могли бы создать памятник эпохе, незабываемую летопись о хирургах второй Отечественной войны. Какой я в самом деле летописец? Но кто поручится за то, что книга будет кем бы то ни было написана? О великих полководцах и их победах известно более чем достаточно, а много ли мы знаем о тех, кто в этих битвах отстаивал жизнь солдат? Людская память сохранила имена всех приближенных, свиту, друзей и врагов Наполеона и только единственное имя хирурга Ларея. А где русский Ларей? Неужели его не было? Кто же отстаивал жизнь русского воинства в горящем Смоленске, в Бородинском бою и Тарутинском сражении? Где имена хирургов, обагривших своей кровью Малахов курган, холмы Порт–Артура, поля Галиции, Польши и Украины?..»