Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"
Автор книги: Александр Поповский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 45 страниц)
Рукопись на этом обрывалась. Страница с помарками была единственная, которой Яков Гаврилович обогатил литературу. Слухи о романах, якобы написанных им, усердно поддерживались и распространялись Михайловым.
Когда страница будущей летописи была возвращена на место, мысли Студенцова вновь вернулись к жене и снова встали прежние сомнения: неужели она эти годы не любила его и, удрученная горем, осуждала?
Но в чем его вина? Он, кажется, ее не стеснял, вольно было ей жить как угодно.
Ему припоминается их первая встреча в больничном дворе, скирда сена за околицей и она, щеголяющая праздничной «уборкой». Молодая казачка не сразу его полюбила, долго и настойчиво твердила, что любит другого, любит давно, чуть ли не с детства. Он сделал ее своей женой и увез к себе на Волгу. Первое время ей было трудно, и глаза ее не просыхали от слез. Он, как мог, ее утешал, скорбел и страдал с ней рядом. Агния Борисовна сумела это оценить и полюбила его.
Молодая жена еще долго его огорчала; она, как дикий зверек, пряталась в парке, в зарослях орешника, предпочитая одиночество кругу знакомых и друзей. Его долг был привить ей «здоровые вкусы», и он запретил ей бродить по лесам. Особенно любила она молодую рощицу у реки, ходила туда украдкой и успокоилась лишь тогда, когда обратила свой дом в лесной уголок. На окнах появились маленькие рябинки, тополь и клен, кусты тальника и полевые цветы. Никто этому увлечению не ставил преграды, и оно длится уже вот скоро двадцать пять лет.
Жене нравилось играть на сцене больничного клуба. У нее действительно были способности, и публика любила ее, но нельзя было с этим мириться, пришлось запретить. Он сказал ей тогда: «Никто не вправе отказываться от лишений, в жизни больше надежд, чем исполненных желаний».
«Агния Борисовна всегда была свободна, – убеждает себя Студенцов, – никто не мешал ей распоряжаться собой».
У нее был любимый труд, счастливая возможность заниматься медициной. Хирургия давалась ей нелегко, но когда первые трудности остались позади, она вовсе оставила больницу. Нелегко было ему примириться с тем, что жена не будет его ближайшей помощницей, что она потеряна для науки и практики. Никто, однако, не помешал ей распорядиться собой и навсегда оставить медицину.
Часы давно пробили полночь, а Яков Гаврилович все еще не находил себе покоя. Он думал о том, что в последнее время у него не всегда достаточно твердости и воли. Вот и сейчас сомнения мешают ему сделать правильный выбор. Два человека беспокоят его, они не могут и не хотят идти в ногу с ним. С одним или с другим надо расстаться, а у него не хватает решимости, как поступить. Он даже не мог бы твердо сказать, кто из них больше ему мешает. Михайлов мерзок и глуп, но он не посягает на убеждения директора, не навязывает ему своего образа мыслей и поведения. С ним порой неприятно, но спокойней, чем с другими. С Андреем Ильичом душа не на месте: если сейчас ничего не случилось, случится через час или через минуту.
Казалось бы, просто: с одним неприятно, но легко, а с другим неспокойно, чего еще думать, разве покой не превыше всего? Едва он решал, что это так, сразу же возникали сомнения. Убрать Андрея Ильича? За что? За какие провинности? Разве он непослушен, недостаточно старателен или корыстен? Уж лучше выгнать Михайлова. За этим решением последует новое, и прежнего как не бывало. Он словно разучился отличать добро от зла.
Истомленный сомнениями, Яков Гаврилович ложится в постель, но мысли и здесь не оставляют его.
Бывают в жизни человека мгновения, когда кажется, что тело и душа исчерпали себя, нет ни мыслей, ни чувств, нет сил сделать лишнее движение. Яков Гаврилович лежит с закрытыми глазами, и видится ему грозная ночь. С пылающего неба падают молнии и огненными копьями пронизывают землю. Глухой стон, словно эхо тревожного звона, несется от края до края земли. Из ночи встают толпы теней. Они движутся стеной, и слышатся глухие удары – слитные удары их сердец. На горизонте, в сиянии полыхающего неба, вырастает фигура. Она идет торопливо, ступает нетвердо, молнии вокруг падают дождем, вот–вот они пронзят человека, безликие тени задавят его. Кто этот странник? Куда он спешит? Яков Гаврилович вглядывается в даль и холодеет от ужаса: он узнает в нем себя. Это его окружают беспросветная мгла и безликие тени – невзгоды.
Студенцов просыпается. За окнами встает бледный осенний рассвет. Яков Гаврилович одевается и спешит незаметно выйти из дому. В гостиной горит свет и на диване за пяльцами все еще сидит Агния Борисовна, увидев мужа, она встает, идет к нему навстречу, берет его голову обеими руками и нежно целует.
– Ты не спала? – спрашивает он ее.
– Нет, – отвечает она, – от пялец не могла оторваться. А ты куда так рано спешишь?
– Хочу съездить к Сереже.
Она кивает головой: давно бы пора.
– Сделай мне одолжение, – говорит жена и ласково гладит его руку, – пригласи к нам на обед Андрея Ильича. Я хочу с ним познакомиться.
Он понял причину ее неожиданной нежности, горько улыбнулся и сказал:
– Хорошо, приглашу.
12Мелкий дождик, по–осеннему резкий и холодный, закрыл небо и землю сумрачной мглой, навеял уныние на отцветшие поля, растворил поселок на горизонте и обратил в призрачную плотину еловый бор. Яков Гаврилович неохотно вышел из теплой и уютной машины, задержался взглядом на безотрадной картине затянувшейся осени и, вздрагивая от потока холодных капель, падающих с увядшей листвы деревьев, прошел в больничный двор. Осторожно ступая по размякшей почве, он остановился у одноэтажного каменного дома, поднялся на крыльцо и постучался в дверь. Изнутри не отозвались. Потянув к себе дверь, Яков Гаврилович убедился, что она не заперта, и вошел. В обширной квартире не было ни души. На всем лежала печать порядка и чистоты: кровать аккуратно застелена, стол покрыт накрахмаленной скатертью, посуда, расставленная за стеклом буфета, блестела.
Вчера после ссоры с женой Яков Гаврилович, уже засыпая, подумал о Сергее, которого не видел давно, вспомнил их последнюю встречу, приятную прогулку у прозрачного озера, рыбную ловлю, и его потянуло к нему. Он представил себе, как Сергей обрадуется его приезду, как бросится к нему, но не обнимет, а только протянет руку и, чтобы скрыть свое волнение, скажет:
– А я давно тебя ждал… Как ждал!
Думы эти наполнили его радостью, от души отлегло, он уснул. С мыслью о сыне он проснулся.
Яков Гаврилович почувствовал, как дорог ему сын и как горячо он любит его. Куда–то исчезла печаль, а с ней и грустные думы. Чтобы не вспоминать о пережитом, о том, что его так истомило, он старался думать сейчас о чудесном доме на опушке елового бора, о юноше доброй души и его счастливой разумной жизни.
«Это его дом, – говорил себе Яков Гаврилович, – тут он живет, по этим комнатам ходит, за тем маленьким столом занимается, пишет письма родителям, из окон глядит на дорогу, на лес. Платяной шкаф с резной верхушкой, зеркало в раме красного дерева, кровать и многое другое отдано в его распоряжение. Он может запереть любую из комнат, – их слишком много для него одного, – переставить мебель, а от некоторой вовсе отказаться. Сергей знает, что ему делать, у него ясная и толковая голова. Маленькие неполадки – не в счет: в сенях облупилась штукатурка, печь давно не белена, обои невзрачны, – всему свое время, всего сразу не сделаешь».
Яков Гаврилович открывает дверь в маленькую комнатку, в ней тоже ни души, но такой беспорядок! Обрезки картона – на полу и на окнах, банка клея прикреплена к стене, серые нитки развешаны на подоконнике. В переплетный станочек зажат недонгитый учебник, иголка вставлена в корешок. Хозяин здесь, он на время лишь отлучился, сейчас откроется дверь, и все тут зашевелится.
На столе и на стульях свалены книги и свернутые в трубочку чертежи. Их тут немало, одни висят на стене, другие, незаконченные, лежат на чертежной доске. Над ними серьезно и много трудились, это видно по всему. Вот и орудия производства – измерительные линейки, циркули и таблицы, уснащенные ненавистными формулами. Яков Гаврилович не любит их. Глубоко безразличный к науке о числах и измерениях, он склонен в ней видеть сочетания цифр, исполненные мистического тумана. С тех пор как Сергей полюбил математику, Яков Гаврилович поверил, что именно формулы совратили сына и внушили ему отвращение к медицине.
Яков Гаврилович разглядывает комнату, стол, этажерку, перебирает бумаги. На видном месте висит программа занятий – четкая и ясная на каждый день; в аккуратно сложенных учебниках много закладок с точными датами предстоящих зачетов: не терпящие промедления – отмечены крестом, и совершенно отдельно лежит зачетная книжка студента первого курса заочного института механики. В ней пока еще нет ни единой пометки, но рассчитана она на много лет.
Яков Гаврилович почувствовал вдруг неловкость, словно подсмотрел чужую тайну, и поспешил отойти от стола. «Не надо было тут рыться, – с досадой подумал он, – Сергей не ребенок, у него могут быть свои и чужие секреты. Нехорошо! Он может в любую минуту здесь появиться».
Якова Гавриловича кольнуло чувство стыда, и, как ребенок, натворивший невесть сколько проказ, он пустился на кончиках пальцев к выходу. У самых дверей ему послышались шаги и почудилось, что дверь качнулась.
Сергей действительно успел за это время войти и снова уйти, из коридора доносились его удаляющиеся шаги. Он вскоре пришел в сопровождении щеголеватого паренька – заведующего хозяйством больницы. Увидев отца, Сергей обрадовался, тепло пожал ему руку и продолжал прерванный разговор. Паренек робко взглянул на Якова Гавриловича, не без достоинства оглядел свои начищенные сапоги, потрогал золоченую цепочку, свисающую из карманчика брюк, и, обращаясь к врачу, спросил:
– Может быть, лучше в другой раз? Вас тут ждут.
– Ничего, ничего, – сдержанно ответил Сергей, – говорите.
Заведующий хозяйством заботливо подтянул свой алый в крапинку галстук – истинное украшение молодого человека, – торопливо развернул план больничных построек, но тут же спохватился и спрятал бумагу в карман.
– Главный вопрос, как мы будем сараи крыть: дранью или тесом?
Врач оказался неподготовленным, он задумался, вопросительно взглянул на отца и, не скрывая своего затруднения, спросил:
– А чем, по–вашему, лучше?
Яков Гаврилович не слушает их, мысли его заняты другим. Сын холодно принял его, улыбнулся, пожал руку и тут же забыл о нем. Сергей недоволен, и справедливо. У него достаточно оснований быть недовольным своим отцом.
За окном посветлело. Между деревьями блеснуло холодное солнце и потонуло в облаках. Дождь перестал, а в больничном дворе никого по–прежнему не видно. Только беленькая курочка не находит себе места, кружится и кудахчет вокруг собачьей конуры. Она снесла там яйцо, когда никого не было, и не хочет расстаться с насиженным местом. Ей нет дела до свирепого пса, в конуре ее добро, он должен ей уступить.
«Упрямая курица!» – вздыхает Яков Гаврилович и отходит от окна.
Заведующий хозяйством вразумительно убеждает врача:
– Тесом лучше, конечно, еще способней железом.
– За чем же дело стало? – недоумевает врач.
– А за тем дело стало, – говорит заведующий хозяйством с видом человека, который знает свое дело лучше других, – что нет у нас сейчас ни железа, ни теса. – Паренек немало огорчен. – Ни железа, ни теса, – с сожалением повторяет он, – вот так.
Счастливая идея вдруг осеняет его, и глаза загораются восторгом.
– А не обойтись ли нам рубероидом?
Врач не обнаруживает ни малейшего удовольствия, идея не захватила его. Откуда ему знать, что рубероид – тот же толь, несколько лучшего качества.
– Впрочем, не стоит вам, Сергей Иванович, думать об этом, – предлагает заведующий хозяйством, – я как–нибудь сам… У вас и времени нет слушать меня, – виновато покосившись на Якова Гавриловича, говорит он, – может быть, только про комбикорм еще спросить?
– О чем?
– Про комбикорм, – уже более уверенно произносит он.
Сергей слышит это слово впервые.
– Не беспокойтесь, я и с этим управлюсь, обмозгую лучше не надо. Не угодно ли просмотреть этот балансик, – спрашивает заведующий хозяйством, – без него не дадут нам денег, нечем будет кормить больных.
– Я сейчас не могу, – говорит врач, – пожалуйста, в другой раз. Впрочем, дайте, я погляжу. «За двадцать стаканов клюквы, по пятьдесят копеек за каждый, – читает он вслух, – причитается десять рублей…»
Спрашивается, во–первых: не слишком ли это дорого? Правильно ли оформлен счет? Другой трудный вопрос: в соответствующую ли графу занесен расход? Так много этих граф, что трудно их не спутать. Так и есть, ошибка – не в том разделе сделана запись. Другая ошибка в графе, – клюква угодила не туда, куда надо. С подсчетом неладно, он откладывает на счетах несколько сумм и каждый раз получает другие итоги. «За ковку четырех задних ног и трех передних причитается…» С таким отчетом, пожалуй, лучше повременить. «Четыре задние ноги» – неужели ошибка? Какой сложный труд, утомительный, а тут еще, как назло, его ждут.
Точно зачарованный символикой цифр, врач, склонив голову, сидит неподвижно.
– Ладно, я управлюсь, – твердо заявляет заведующий хозяйством, – не беспокойтесь.
Он кивает головой, направляется к двери и вдруг спрашивает:
– Не слыхали ль вы, как кисель без крахмала варить? Кончился он у нас, а достать не успели. Не слыхали? Ладно, я потолкую с кухаркой.
Молодой человек уходит, а врач долго еще выводит на бумаге «руберойд», «комбикорм» и, озадаченный, смотрит на эти новые для него слова.
– Какой я, однако, скверный хозяин, о госте совсем забыл, – виновато улыбается Сергей. – Что же нового, отец? Как мать? Рассказывай.
«Он вовсе не сердится, это мне померещилось, – с облегчением думает Яков Гаврилович, – и глаза добрые–предобрые и улыбка прежняя».
Разговор длится недолго, Сергей что–то вспомнил, нахмурился, и выражение озабоченности затмило короткую радость.
«Что с ним? – недоумевает Яков Гаврилович. – Он словно чем–то подавлен».
– Я с фельдшером сегодня повздорил, – говорит Сергей, – просил дать мне денек поработать, кое–что сделать по хозяйству… – Взгляд его устремляется в сторону комнаты, увешанной чертежами, и выдает его тайну. – Обещал, дал слово и не сдержал.
Якову Гавриловичу кажется, что Сережа жалуется на обиду и ждет, когда отец утешит его. Ему хочется сказать сыну, что все фельдшера таковы, что они не стоят его огорчений, но не может от волнения заговорить.
– Какой же я болтун, – снова упрекает себя Сергей, – не предложил гостю позавтракать. Ты голоден, правда?
– Нет, нет, – отвечает Яков Гаврилович, – спасибо, не хочу.
– Так вот, мой фельдшер не сдержал слова, – следуя ходу своих печальных мыслей, продолжает он, – все утро отрывает меня от работы… Какой упрямый человек, ни словом, ни делом ему не докажешь, никак не переубедишь. Была у нас как–то на приеме старушка. Жалуется, что у нее «бог знает, что творится внутри», и просит в справке отметить, что она очень плоха. Обследовали старушку, ничего особенного не нашли, и фельдшер, конечно, справки ей не дал. Бросилась она ко мне, жалуется на невестку, которая замучила ее, одна надежда у нее на бумажку, авось пожалеют ее. Я выдал ей справку. Пишу, что она нездорова и нуждается в хорошем отношении к себе.
Смущенный внезапно нахлынувшим волнением, не зная, как отделаться от него, Сергей вспоминает, что на столе у него лежат неподписанные бумаги, и при. нимается старательно подписывать их.
– Пример этот, думал я, чему–нибудь моего фельдшера научит, ничего подобного. Приходит к нему сегодня больная и просит справку, что она не больна туберкулезом. Бедняжка голос теряет, и в деревне ее прозвали «чахоточной». Жених от нее отказался, подруги избегают, кончится тем, что она руки наложит на себя. Мой фельдшер стоит на своем: «Мы, говорит, удостоверяем лишь то, что нашли, не наше дело говорить о том, чего нет». Экий законник! – с досадой бросает Сергеи, и Яков Гаврилович узнает капризного Сережу, которому не угодили в школе отметкой. Сейчас он уткнется в тетрадь или книжку и замолчит на весь день. – Что ему, законнику, до девушки, до ее болячек! – жалуется молодой врач. – «Справка, – говорит, документ, такими вещами не разбрасываются». Как можно, спрашиваю я, больную лечить и в то же время ее мучить. Ведь никакое лекарство бедняжке впрок не пойдет. Оказывается, он этим строгостям у вас научился, в областной клинике три года работал.
Яков Гаврилович мысленно оправдывает фельдшера и сурово осуждает молодого врача. Напрасно Сергей не послушался помощника, и в столичных и нестоличных клиниках строго установлено: на руки справок не выдавать. Мало ли как вздумается иному больному использовать этот документ? Другое дело, если запросит учреждение.
– Я выдал ей справку, – виновато говорит Сергей. – и бедная девушка от радости прослезилась.
Он краснеет, взгляд его молит о снисхождении, и растроганный Яков Гаврилович проводит рукой по волосам сына и нежно ему улыбается.
«Он все еще любит меня, – облегченно вздыхает Студенцов, – и слава богу».
Хорошо бы выпить стакан чаю и закусить, напрасно он отказался от завтрака, Сергей мог бы еще раз его попросить, настоять, как это делают другие… Мысли Якова Гавриловича вернулись к фельдшеру и молодому врачу. Трогательная повесть о старушке, обиженной родными, печальный рассказ о девушке, оставленной своим женихом, и ее благодарность, выраженная столь необычно, – почему–то не выходили у него из головы. Маленькое правило, записанное в распорядке больничных учреждений, никогда раньше не интересовавшее ученого, заняло его мысли. Он не задумывался над тем, хорошо ли, дурно поступали в институте, отказывая в справке больным. Административный приказ был воспринят как должное, как проверенный наукой закон. Ему, Якову Гавриловичу, положительно нет дела до него, не он это правило утверждал и не ему за него отвечать. Пусть думают те, кто устанавливает запреты, хороши ли они, совпадают ли эти ограничения или расходятся с тем, что называется долгом врача.
Уйти от этих мыслей Якову Гавриловичу не удалось. Он вообразил, сколько горя и слез такие запреты стоят больным, как им трудно себя от них оградить. Никто не подумает удалить зловредное правило, как устраняют из обихода все, что причиняет напрасную боль. Такие же девушки и старушки, вероятно, страдают и у него в институте, а многих эти страдания еще ждут. Раз заколебавшись, Яков Гаврилович уже не устоял. Казалось, незначительное правило перестало быть частностью и выросло в препятствие, в суровое испытание для долга врача. Фельдшер не прав, Сергеи несомненно верно решил. У него свое мнение, такой не собьется в лабиринте между добром и злом. Не то что отец, готовый склониться перед любым циркуляром, перед догмой, освященной печатью.
Когда Яков Гаврилович оторвался от своих дум, он увидел сына, беседующим с мужчиной^ лет тридцати пяти, в засаленном пиджаке и в желтой рубахе с расстегнутым воротом. Каждый раз, когда тот заговаривал, на шее у него приходил в движение крупный кадык. Говорил он медленно, монотонно, складывая крест–накрест ладони, раздвигая и осторожно сближая их. Речь шла о колхозных делах.
– Не колхоз, а наказание, – однообразным голосом повторял он, – хотели председателем агронома посадить, а он не садится. У других всего вдоволь – и культиваторов и картофелесажалок, а у нас один лом.
Сергей успокаивал его: не будет этот агроном – другой найдется, а работать все равно надо.
– Что еще за новости, – сердился врач, – землю бросать!
Якову Гавриловичу показалось, что сын нахмурился и с упреком взглянул в его сторону. Задуматься над втим он не успел, так как внимание его привлекли заметавшиеся в испуге глаза больного и резко выпирающий на шее кадык.
Смущенный колхозник поднялся, отставил неправильно сросшуюся ногу, и выражение его лица стало брюзгливым. «Что бы вы ни сказали, – говорило это лицо, – чего бы мне ни предлагали, я все равно буду недоволен».
– Не за что держаться, – сказал он, – не стоит она, эта земля.
На это возражение врач ответил недоброй усмешкой и, резким движением толкнув ящик стола, дважды повернул ключ.
– Можешь, Матвей Матвеевич, из колхоза уходить, но нашей дружбе на том конец. Говори, что надо.
Якову Гавриловичу кажется, что сын только для вида распекает колхозника, он вовсе не сердится на него. Упреки обращены к истинному виновнику его страданий: не так уж трудно догадаться, кого Сергей имеет в виду, достаточно лишь кое–что вспомнить… Увы, ни раздумывать, ни вспоминать Студенцов сейчас не может, мысли его, как птицы, выпущенные из клетки, рассеялись. Они готовы к чему угодно прильнуть и куда угодно сбежать от него. Казалось, что им до кадыка колхозника, неужели ничего нет более важного на свете?
Больной жалуется врачу, что его рвет и боль в желудке не дает ему жить. Раньше бывало не так, теперь все хуже и хуже.
Врач выясняет, давно ли начались рвоты, тяжесть в желудке, рассматривает рентгеновские снимки и анализы, подробно изучает прошлое и настоящее организма, привычки и склонности больного, его пороки и слабости и тщательно это заносит в историю болезни. Он выслушивает сердце, легкие и размышляет вслух: «Отлично, отлично, проверим еще раз… Так, так хорошо…
Ах, вот что… Ну, ну, послушаем». Благополучие вызывает у него кроткую улыбку, подозрение – тревогу и раздумье. «Так, так, Матвей Матвеевич, – говорит врач, – доигрались… Председатель колхоза вам не по душе, порядки не нравятся, то да се не по нас…» Он кладет больного на кушетку, ощупывает суставы, внутренности и вновь переносит свое взимание на грудь. Снова и снова напрягает он слух, чтобы вырвать признание у организма. Сам творец процедуры выстукивания позавидовал бы такому искусству.
Внимание Якова Гавриловича привлекают рубцы на теле больного. То были некогда раны, глубокие и мучительные, они заживали с трудом. Он отводит глаза от исполосованного тела, а взгляд снова возвращается к рубцам. Как убедить себя не думать о том, что его не касается? Ненужные впечатления оттесняют важный вопрос, не дают разобраться в серьезной задаче: к кому обращены были упреки Сергея? Кого он имел в виду? Снова праздные размышления отводят его мысли в сторону. Ну, что ему до того, что конь ударом копыта некогда рассек колхознику лоб? Чего ради занимает его этот шрам? Пусть лицо человека двояко: молодое и красивое, с одной стороны, брюзгливое и старое – с другой, но что до всего этого ему, Студенцову?
– Неладно, неладно, Матвей Матвеевич, неладно, – все еще выслушивает больного и приговаривает врач, – колхозные дела вам желудок испортили, не успокоитесь – хуже будет. Пропишу вам лекарство, но не в нем дело, оставьте кляузы – и боли пройдут.
– А горчичников не надо? – уныло спрашивает больной.
– Не надо, – внезапно ослабевшим голосом отвечает врач.
– Не помогут? А баночек?
– И банок не надо. Утихомиритесь, – мягко уговаривает он больного, – и лечение сразу же впрок пойдет.
– Баночек надо, – настаивает колхозник, – они помогают мне.
Он складывает крест–накрест ладони, раздвигает их и осторожно сводит. «Мухи так не заденет, – говорят о нем в деревне, – а человека ладонями прибьет».
– Верно, что корова у вас скинула? – пытается врач перевести разговор.
– Да, скинула, – неохотно отвечает больной, – не у меня одного. В колхозе закопали шестого теленка.
– Приезжал ветеринар?
– Приезжал… Так как же, Сергей Иванович, банки мне поставите? Прикажите пяток – не больше.
– Не нужны они тебе, – слабо возражает врач, – право, не нужны.
Он смущен присутствием отца, взгляд врача выражает затруднение.
– В другой раз десяток поставлю, не сейчас.
Яков Гаврилович ничего не видит и не слышит, мысли его прикованы к обезображенному телу больного. Это были ожоги, опасные для жизни ожоги, но почему они занимают его?
Прежде чем отпустить колхозника, врач ему говорит:
– С председателем я потолкую, а вы, Матвей Матвеевич, потерпите, не будоражьте людей.
Колхозник согласен, на его унылом лице блуждает слабая улыбка:
– Спасибо, Сергей Иванович, спасибо. Поддержали вы меня. Колебался я сильно, – и так меня качнет и этак: уходить охота и колхоза как бы жаль… Теперь покорюсь, пусть как хотят заправляют, своя жизнь дороже.
Больной ушел, а взволнованный врач не находит себе места.
– Не надо было прописывать ему банок, – не то укоряет он себя, не то жалуется отцу, – привыкли тут люди, что с ними сделаешь. Не пропишешь, он и совета моего не послушает, по–прежнему будет будоражить колхоз. Сорок семейств из–за него, шального, страдает.
Это грустное признание вызывает у Якова Гавриловича малоутешительный ответ:
– Такова наша профессия, мой мальчик: она обращает нас в неоплатных должников, и единственное право, которое нам дано, – заботиться о том, чтобы, неоплатные, мы не стали несостоятельными.
– Я пробовал лечить их, не заглядывая дальше больного места, – грустно продолжает Сергей, – ничего не вышло. Я прописывал им лекарства и режимы, а домашние заботы сводили лечение к нулю. Пришлось по–другому строить работу, заглядывать в душу и ее лечить.
Яков Гаврилович вспоминает прежнего Сережу, рассудительного, послушного, и его слова: «Мне надо себя проверить, способен ли я быть врачом… Надо жить среди больных, вникнуть в их нужды и чувства и понаблюдать за собой». Он проверил себя, понаблюдал и к какому пришел решению?
– Особенно трудно мне с раковыми больными, – жалуется Сергей. – Приходишь к ним домой и говоришь: «Надо лечиться, рака у вас нет, а может образоваться. Бросьте курить – и исчезнут бронхиты, а в них сейчас зло». Они смеются надо мной: курили их отцы, курили деды и дожили до глубокой старости, цигарка не может им повредить. Не верят, что от курения бывает рак легкого, что водкой можно испортить себе желудок. У них на это один ответ: пьют и курят многие, однако же никто из них не болеет. Расскажешь, что алкоголь убивает клетки печени, мышцы сердца и ткани нервной системы, как будто просветил больного, а он продолжает делать свое… С одним я чуть не сцепился, едва сдержал себя. У него руки чешутся срезать с лица родимые пятна. Перетянет родинку веревочкой и хочет так разделаться с ней. Говоришь ему, что нельзя, на этой почве образуются раковые опухоли. «Ничего не будет, – отвечает, – отомрет родинка и отпадет».
– Чему тут удивляться, мы и сами обо всем этом лишь недавно узнали, – утешает сына отец.
– Я читаю им лекции, – продолжает Сергей, – обследую села, убеждаю, что рак не заразителен, не надо отделять больных. Прошу их не верить, что болезнь передается от родителей к детям, – напрасно. Они не доверяют нашим средствам лечения и не понимают, что мы потому так беспомощны, что они слишком поздно приходят к нам.
Он жалуется, а Якову Гавриловичу слышится: «Вот что ты сделал своим упрямством, – у тебя нет помощника, а у меня – своего пути».
Они опасались этого упрека, страшились вопроса, на который так трудно ответить.
В дверь постучались. В сопровождении фельдшера вошла немолодая женщина в большом ковровом платке, закрывающем лицо до самых глаз. Она осторожно прикрыла дверь, мягко ступая, приблизилась к столу и положила на краешек небольшой узелок.
– Это тебе, Сергей Иванович, – нараспев произнесла она, – кушай на здоровье. Спасибо посоветовал леггорнов разводить, засыпали яйцами, уема нет. Пеструх порешила, ни одной не оставила.
Фельдшер уже перехватил укоризненный взгляд врача и спешит оправдаться:
– Что с ней поделаешь, подай ей Сергея Ивановича, никого другого не признает. Знаете ведь Аришу, не первый раз встречаетесь. «Нет его, говорю, иди с богом». Гляжу, она к вам на квартиру направляется.
Фельдшер здоровается со Студенцовым, как со старым знакомым, и не забывает рассказать, что Сергей Иванович недавно лишь его вспоминал: «Что это, говорит, мой родитель не едет?»
Врач вымыл руки и, чтобы не обнаружить готовое прорваться чувство досады, смотрит куда–то в окно.
– Рассказывай, чем больна, – сердито спрашивает он.
Напоминание о болезни сразу изменяет ее облик: дочерна смуглое лицо выражает страдание, руки опускаются и повисают плетьми. Она обращается к фельдшеру и, словно не врач, а он задал ей этот вопрос, болезненным голосом говорит:
– Ты, Иван Иванович, знаешь, какой я была. Не хворала, была баба кровь с молоком… Доконала меня беда, до последнего извела.
Она облизывает губы и двумя пальцами вытирает их.
– Посмотрим, – останавливает ее врач, – какая там у тебя беда.
– Смотри, не смотри, – предупреждает его Ариша, – все одно. Беда – такое зелье, что и слепой его узнает. Доктор в городе сказал мне: ты поплакала, расстроилась, и у тебя нерв гуляет. Надо его просветить.
– И ты была на рентгене? Просвечивали тебя?
Она не слушает врача, сейчас ей важно самой поговорить.
– Так и страдаю. То ударит меня нерв в голову, то в сердце, спасенья нет. Если раскрыть мое нутро, то там зсе почернело.
Ей не удалось его обмануть, он догадался о том, что случилось, и строго спрашивает:
– Ты опять у сына была?
– Была, – с притворной печалью качает она головой, – там меня и скрутило. С невесткой опять не поладила, не выдержала я и говорю сыну: «Хоть ты и командир, и весь в медалях, а в доме своем не хозяин». Вступился за меня мой сокол: «Кто мать мою, говорит не любит, не уважает и меня. Нечего, жена, спорить, плачу тебе и детям алименты, а мать до могилы буду беречь».
Слова эти раздражают врача, он готов уже что–то резкое ей сказать, но в последнюю минуту сдерживается.
– Дам я ягненку хлебца крошку, – довольная тем, что ее не перебивают, продолжает Ариша, – он все руки мне оближет, дала я ей сына, да какого, а она нос дерет.
– Накрутила ты там, – укоризненно произнес Сергей, – не надо было тебя пускать туда. Сын твой здесь?
Строгий голос врача пугает ее. Она умолкает, не жалуется больше на болезнь и не хвастает победой над нелюбимой невесткой. Руки ее покорно легли на колени, прежней уверенности нет.
– Здесь. Не сегодня–завтра уедет.
– Пришли его ко мне.
Ариша пытается угадать, что он затеял, и испытующе смотрит на врача. Она облизывает губы и тут же их вытирает.
– Что, очень надо? Или только так? – не сводит она с врача испытующего взгляда. – Ладно, пришлю.
Расспросы окончились. Врач берется за трубку, Ариша стягивает платок с головы. У нее ослепительно белая шея, нисколько не смуглая, только часть лица, не прикрытая платком, опалена солнцем. Обожженные щеки и лоб кажутся словно личиной.
Яков Гаврилович успел о многом передумать. Не впервые он задает себе вопрос: откуда у Сергея это искусство так обходиться с больными? Он говорит их языком, думает и чувствует, как они, так ведет себя, словно пробыл среди них не два с лишним года, а десять лет. Откуда это умение открыто и прямо сближаться с людьми, вникать в их заботы и печали. Настаивая на своем, он не заслоняет собой других, не возвышает себя и все подчиняет их интересам. Так проникаться страданиями людей не всякому врачу под силу.