Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"
Автор книги: Александр Поповский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 45 страниц)
Давно уже Мефодий Иванович не «стоял на часах», как он называл свое пребывание у изголовья усыпленного. Его учитель Александр Васильевич Крыжановский начал с того, что изгнал из своей клиники наркоз и утвердил в ней анестезию. Когда молодой Степанов впервые об этом услышал, он явился к отважному хирургу и сказал: «Позвольте и мне с вами отгрызаться от врагов, от всех, кто не щадит здоровья больного».
Присмотревшись к своему новому помощнику, неизменно серьезному и печальному, склонному утешаться радостями и скорбеть скорбью своих больных, Крыжановский о нем сказал: «Встречал я разных людей и наблюдал различные сердца, но, чтобы человек обратился в сплошное сердце, – не видывал». Так умел Мефодий Иванович растворяться в больном, жить с ним общими чувствами, что сестры и врачи его отделения невольно ему подражали. Не избег этого искушения и Студенцов. Вначале ему нравилось наблюдать, как «душевные лекарства» Степанова действуют на больного, а затем применил их сам. Анна Ильинична была его первой испытуемой.
Еще не давала Степанову покоя спешка, с какой проходила операция. Страдали ткани, растягиваемые крючками, края раны и сосуды, травмированные зажимами, и все оттого, что больная находилась в состоянии искусственного сна и надо было дорожить каждой минутой. Благословенная анестезия, при ней нет нужды торопиться, больной весь на виду со своими душевными и телесными страданиями.
Иные мысли и настроения пробудила операция в Елене Петровне. Все свои представления о хирургии она получила от Якова Гавриловича, вначале в институте, затем в клинической больнице, практика на фронте только утвердила их. От мужа и других она слышала, что анестезия благодатна, а наркоз вреден и даже опасен. Пыталась и сама в это поверить, но возражения учителя переубеждали ее. Ей тоже казалось, что Студенцов не всегда осторожен, может в спешке повредить сосуд, небрежно повести себя с тканями. Был случай, когда задетая ножом селезенка так сильно кровоточила, что пришлось ее целиком удалить. Всякое бывало, и все же она охотно ему ассистирует. За операционным столом он деликатен и сдержан, не позволит себе, как другие, топать ногами и браниться. Замечания его лаконичны, порой едки, обидны, зато всегда остроумны и тонки. Нож в его руках скользит плавно и быстро, как смычок в руках музыканта. Никакая неожиданность в ходе операции не может его смутить, план будет мгновенно перестроен – и операция пойдет по новому пути. С таким искусником не страшно делить неудачи и ошибки. Вот и сейчас, когда руки его мелькают над раной и так трудно за ними поспевать, приятно сознавать, что именно ее пригласил он сегодня ассистировать. Она всегда будет утверждать, что нападки на Студенцова лишены какого бы то ни было основания.
Елена Петровна изредка поглядывала на Степанова. По тому, как вздрагивали его руки и пальцы теребили края фартука, она догадывалась, что операция под наркозом расстроила его. Время от времени он с доброй улыбкой наклонялся к больной, но, вспомнив, что она спит, с грустью отворачивался. Надо было бы его успокоить, шепнуть несколько теплых слов или хотя бы со–чувственно улыбнуться, но в спешке ей не удавалось взглянуть на него.
Некогда и Студенцову подумать о Степанове. Голова хирурга низко опущена, напряженная мысль не дает ему отвести глаза от операционной раны, в скованных движениях рук столько подавленной силы, что, получи они свободу, безумству их, казалось, не было бы конца. Изредка они на мгновение замрут, застынут на весу, пока одна мысль сменит другую, и, взнузданные, снова двинутся в путь. Случается, что одна из них повиснет в воздухе, пальцы что–то ловят, ищут, ждут. Это операционная сестра не угадала, что ему нужно сейчас, а он, занятый своими мыслями, не может ей подсказать. Некогда оторваться, чтобы взглянуть на студентов и врачей, они жадно следят за каждым его движением, ждут объяснений, замечаний, брошенных вскользь, каждое слово будет принято с интересом и глубокой признательностью.
– Коварная болезнь! Подлая!
Слова произнесены со сдавленным дыханием, сквозь зубы, человеком, сцепившимся со смертельным врагом.
– Только поверь ей, уступи, потерпи, ей этого только и надо.
Молчание. Хирург встретился с препятствием, и мысли приняли другое направление. Короткое раздумье – и сомнения остались далеко позади. Хирург кивает головой в такт движениям рук, речь оборвалась, и лишь порой прорывается гневное слово:
– Все у такого больного на месте, во всем благополучие и благодать! И гемоглобина, и эритроцитов, и белых телец хоть отбавляй… Когда еще наступит третья фаза и померкнет блеск глаз, посереет лицо, и в крови обнаружится неблагополучие. Схватишься – поздно, она своего добилась.
За долгим молчанием, за напряженным и трудным ходом мыслей, прорвется подавленное чувство:
– Ничего, Анна Ильинишна, доберемся, с корнем вырвем болезнь. С Марией Ивановной было труднее, а справились.
Это он ободряет уставшую ассистентку и операционную сестру.
Елена Петровна не слышит его; речь эта адресована врачам и студентам и нисколько не касается ее. Ничего нового она не услышит, все давно пересказано в одинаковой манере, в тех же словах. Да и некогда прислушиваться, ее внимание принадлежит больному и хирургу.
Мучительно долго длится операция, миновал час, а впереди еще много работы. Измученный хирург ведет жестокую борьбу.
– Одолеем, – ободряет он себя и, словно отвечая тому, кто встал на его пути, чтобы не дать ему расправиться с незримым насильником, цедит сквозь зубы: – Хирурги не отступают! Что у вас, Мефодий Иванович? – спрашивает он помощника.
Тот кивает головой, как бы говорит: «Ничего, все в порядке».
От этого ответа Яков Гаврилович веселеет, он оглядывается кругом, словно приглашая окружающих разделить его удачу, с доброй улыбкой выслушивает операционную сестру и дружелюбно подмигивает Степанову.
– Значит, вытянет наша Анна Ильинишна, – не то спрашивает, не то утверждает он. Ему нравится эта фраза, от нее ему стало легко на душе, и он уже более уверенно произносит: – Обязательно вытянет, она у нас молодцом.
Неожиданная развязность Якова Гавриловича сердит Мефодия Ивановича. Он все еще не привык к мысли, что оперируемая спит и при ней можно говорить что угодно. Взгляд невольно обращается к больной, затем к Студенцову с выражением упрека.
Легки и уверенны движения хирурга, чаще остановки, и резче звучит его голос:
– Жестокая болезнь! Бессердечная, как сказал бы Мефодий Иванович. Сколько коварства и фальши! Симптомы – невинные, на первый взгляд – несерьезные: икота после глотания пищи, с кем не случается? Первый кусок встречает препятствие, а следующие проходят легко. Тоже не бог весть какое редкое событие. Во второй стадии будут боли позади гортани или грудины и опять–таки с перерывом, со светлыми промежутками в две–три недели. Все пройдет, позабудется, как дурной сон. Врач решит, что болезнь нейрогенного характера – спазм пищевода и ничего больше. Больной приучится принимать атропин, запивать пищу водой, а болезнь тем временем станет необратимой… Коварная опухоль! Хоть бы села на верхнюю часть пищевода, так нет, ищи ее в средних и нижних отделах, недоступных для глаза врача.
Елена Петровна не слушала Студенцова. Усталость одолевала ее. Она чувствовала, как плечи ее наливаются тяжестью и с каждой минутой грузнеют. Все трудней и трудней было двигать руками, держать голову прямо, и ей казалось, что ноги не выдержат отяжелевшего тела. Чтоб не упасть, она перегнулась к столу и, балансируя, как ей казалось, всем телом, старалась сохранить равновесие. Напряжением воли ей удалось скрыть от Студенцова свое состояние и вдруг почувствовала, что на короткое мгновение теряет сознание. Она догадалась об этом по галлюцинациям, сменявшим друг друга. То пухлые руки с длинными и бледными пальцами, должно быть руки Студенцова, подступали к ее лицу, то в ушах звучала неизвестно откуда забредшая фраза: «Первый кусок встречает препятствие, а следующие проходят легко». Слова были знакомые, она где–то их слышала, Ьо где именно – вспомнить не могла.
Хирург тем временем заметил, что Степанов отсчитывает удары пульса и лихорадочно пристраивает под маску больной наконечник кислородной подушки.
– Что у вас там? – спросил он.
И в голосе и в повороте головы сквозила тревога.
Степанов движением руки, опять–таки без слов, успокоил хирурга. Ответ показался хирургу неопределенным. «Как эту сдержанность понять? – подумал Студенцов. – Кому она адресована? Мне ли, кем он так недоволен, или больная напугала его? И что за манера молчать, когда нужно четко и ясно разговаривать».
– Я не понимаю вас, – строго произнес Яков Гаврилович, – говорите яснее.
Степанов посмотрел на больную, как бы мысленно извиняясь за необходимость нарушить молчание, и шепотом проговорил:
– С больной ничего… Не беспокойтесь.
Хирург продолжал свое дело, не замечая состояния Елены Петровны. Он давно уже одолел все преграды, вскрыл грудную полость и напряженно изучал пищевод. Некоторое время рука уверенно скользила по пищеводной трубке и вдруг беспомощно упала на стол. Так ложится рука, от которой ничего уже не ждут, все возможное сделано и напрасно.
– Неоперабильна, – скорбно произносит Студентов, – опухоль проросла в бронхи. Все. Потеряли мы Анну Ильинишну.
Он смотрит в упор на ассистентку, но не видит ее, пригибается к операционной ране и начинает ее зашивать.
– Простите меня, Яков Гаврилович, – слабеющим голосом говорит Елена Петровна, – мне дурно… Я не смогу накладывать швы, пригласите кого–нибудь другого.
Не дожидаясь согласия, она, пошатываясь, уходит. Хирург сочувственно смотрит ей вслед и молча продолжает работу.
Последний шов наложен, операция продолжалась полтора часа. Оперированную увозят и снова Яков Гаврилович моет руки в предоперационной. У другого крана на месте Елены Петровны склонился над раковиной Мефодий Иванович.
– Присмотрите за больной, – просит его Студенцов, – пожалейте ее. Она должна знать, что мы спасли ей жизнь. Отговорите больную уходить из школы и воспользоваться правом на инвалидность. Это отразится на ее психике и ускорит ее смерть. Такие больные, пока они могут стоять на ногах, должны заниматься любимым делом… Я думаю, что она еще продержится с год.
Яков Гаврилович некоторое время молчит, ждет, что скажет Степанов.
– Как мы беспомощны, – продолжает он, – и как несовершенны наши средства… Прооперируешь прободную язву желудка, ущемленную грыжу, острый или гнойный аппендицит, спасешь от гибели больного, и сам ты словно обновился. Какое утешение для души!
Иное дело – злокачественная опухоль, она взбудоражит хурурга, но не успокоит его. Изведешь себя и больного и уходишь от стола, подавленный собственным бессилием.
Он не говорит больше о величии хирургии, о бессмертных принципах этой науки, для которой ничего недосягаемого нет, не вспоминает больше о том, что недавно лишь говорил Елене Петровне на этом же месте.
Из операционной Елена Петровна приходит в дежурную комнату и опускается в кресло. Наконец–то она сядет, ноги едва ее донесли. Какая тяжесть, какой невыносимый груз! Ей кажется, что кресло не выдержит ее, и она ищет опору вокруг себя! Ноги инстинктивно во что–то упираются, и тут последние силы покидают Елену Петровну. Маленькие руки свисают, веки падают, и непроницаемый туман застилает свет. Так в приятном забытьи проходит, казалось, долгое время, часы сменяют друг друга, легко и сладостно дремать в мягком кресле, единственное неудобство – что–то нависло над головой: не то потолок опустился, не то что–то большое, живое примостилось возле нее. Что бы это могло быть? Почему стало вдруг тесно? Как будто все на месте: шкаф стоит у стены, и письменный и обеденный столы, кровать и горшочки с цветами, – все там же, почему же ей так тяжело и трудно дышать? Что–то теплое касается ее руки и слышится невнятное бормотание. Хочется ответить таким же бормотанием, но губы не шевелятся.
– Что с ней? – спрашивает приглушенный голос. – Помогите мне уложить ее в постель.
Какой знакомый голос! Но кого они хотят укладывать в постель? Зачем?
Она с трудом поднимает веки и видит мужа. У него большие испуганные глаза, взгляд напряженный и острый. Копна черных волос разметалась, вихры закрыли уши и лоб.
– Я устала, Андрюша, – все еще слабо звучит ее голос, – дай мне передохнуть.
Он встревожен, на нем лица нет. Ей становится его жаль, и она притворно его распекает.
– Ты замучил меня сегодня. Я так изголодалась, что чуть в обморок не упала за столом. Разве можно так морить человека? Ты ведь знаешь, как я трудно переношу голод. Пойдем в рентгеновский кабинет или я умру тут, в дежурке.
Она смущенно улыбается вошедшему Студенцову, слабо вскидывает плечами, как бы извиняясь за то, что некстати занемогла. Яков Гаврилович здоровается с Сорокиным, жестом приглашает ее успокоиться и расспрашивает, что с ней случилось. Он не верит, что это от голода, и, недовольный ее объяснениями, обращается к мужу:
– Скажите вы мне, Андрей Ильич, что с ней.
Тот пожимает плечами и вместо ответа торопит жену:
– Ты хотела пойти, а не трогаешься с места.
Она заметила, что это задело Студенцова, он поморщился и отвернулся.
– Вам надо поспешить, – сочувственно говорит ей Яков Гаврилович, – рентгенолог скоро уходит. Не пойти ли мне с вами или Андрей Ильич мне потом расскажет?
Он серьезно взволнован нездоровьем помощницы и готов в эту минуту что угодно снести. Чрезмерная сдержанность и странное молчание Сорокина не обидели его. Болезнь жены могла расстроить Андрея Ильича, где уж в таком состоянии быть учтивым.
С Сорокиным Студенцов встречался и раньше. Он знал его по выступлениям в обществе хирургов, читал его статьи в научных журналах и с интересом относился к нему, хотя и не одобрял его чрезмерную решительность и непримиримость. О нем говорили как о прекрасном хирурге, последовательнейшем стороннике школы Крыжановского. Не было секретом, что он не благоволит к институту онкологии и прежде всего к его руководителю. Студенцов искал случая встретиться с ним и был доволен его приходом.
Елена Петровна продолжала оставаться в кресле. Она могла бы уже подняться и пойти, но в прояснившемся сознании мелькнула мысль, что Андрей Ильич и Яков Гаврилович могут поссориться. Надо сдружить их, прежде чем безрассудный поступок одного или другого сделает эту дружбу невозможной. Она напомнит мужу данное им обещание и потребует исполнить его. Студенцов поймет, что она домогается согласия и мира между ними, и, разумеется, пойдет ей навстречу.
Маленькая ручка притянула Андрея Ильича, и он услышал настойчивый шепот:
– Ты обещал изменить свое отношение… Дал слово и не сдержал.
Он успокаивающе кивнул ей головой и, обернувшись к Студенцову, сказал:
– Извините меня, я сильно расстроен… Она очень больна, я боюсь в этом сознаться даже себе. С вашего позволения, я обследую ее рентгеном.
– Хорошо, – ответил он, – я жду вас у себя.
Андрей Ильич взял жену под руку, и она безмолвно последовала за ним. Они спустились этажом ниже, вошли в темное помещение, и спустя несколько минут он мог уже увидеть на освещенной рамке, как проглоченный женой барий бежит черной струей по пищеводу. В нижней части его струя резко сузилась и обошла тенью нависшее препятствие. Это была опухоль. Сорокин долго не отрывался от освещенного экрана, мысленно изучал протяженность суженного участка и образовавшееся расширение выше его. Не проронив ни слова, он отошел от аппарата.
Когда супруги вышли из кабинета, она спросила его:
– Тумор?
Андрей Ильич кивнул головой:
– Да, опухоль.
– Ты думаешь, раковая?
Елена Петровна крепко ухватила его за руку, как бы опасаясь, что муж уйдет и не даст ей ответа. Он готов был к нему и даже мысленно успел его произнести, но, услышав этот вопрос, почувствовал, что сердце его сильно забилось и в ушах встал звон.
– Раковая? – спокойно переспросил он. – Не думаю. Не похоже.
– Ты мне сделаешь биопсию, и мы сейчас же узнаем. Ведь так?
Именно в это мгновение Сорокин счел нужным открыть дверь кабинета и пропустить ее.
Студентов молча встретил их, предложил жестом сесть, устремил вопросительный взгляд на него, затем на нее.
– Что случилось?
– Тумор, – сказал Андрей Ильич, – на задней стенке нижнего отдела.
Словно этим было сказано нечто такое, после чего не остается больше о чем говорить, и тот и другой замолчали. Никому не хотелось ни слушать, ни отвечать, ни глядеть на белый свет, который мирится с подобной несправедливостью. Оттого ли, что каждый в душе сознавал, как жалко прозвучит сейчас всякое утешение, или трудно было придумать такое слово, которое не казалось бы сейчас бесчувственным и пошлым, – никто первый не хотел заговорить. Несколько раз звонил телефон, секретарша дважды просовывала голову в дверь и, смущенная странным молчанием, тихо прикрывала ее.
Особенно тягостно было Андрею Ильичу. Он сидел подле жены, не видел ее, но он чувствовал на себе ее взгляд. Он следовал за каждым его движением, проникал, казалось, в его мысли и чувства, спрашивал и домогался ответа. Что ей сказать? Ведь он ничего не знает сейчас. Как эти врачи забывают все на свете, едва сами становятся больными. Он встал, сделал несколько шагов по кабинету и решительно взглянул на нее. Так и есть: ее взгляд все еще следовал за ним.
– Посмотрите вы пищевод, – прервал молчание Андрей Ильич, – я подожду здесь.
Студентов молча встал, подошел к крану, вымыл и долго вытирал руки. Он увел больную из кабинета в другое помещение, специальной аппаратурой взял кусочек ткани из пищевода больной и спустя некоторое время вернулся.
– Ну что? – спросил Андрей Ильич.
– Тумор, – произнес хирург, следуя своей привычке говорить о болезни в присутствии больного по–латыни. Вспомнив, должно быть, что его окружают врачи, он добавил: – Новообразование.
Размеренным движением он вынул из баночки кусочек ткани, вырезанный из пищевода, и осторожно положил его на ватку.
– Ну вот, – непринужденно произнес Студентов, – пошлем это гистологу и закажем ему ответ через двадцать минут.
Перекладывая кусочек ткани в посуду, он уронил его и шутливо себя побранил: «Растяпа! Мало вас линейкой по рукам били».
Фраза прозвучала фальшиво. Это почувствовали все, и Яков Гаврилович в первую очередь. Он попробовал сгладить дурное впечатление подчеркнутой серьезностью, с какой предложил секретарю вернуться с анализом возможно скорей, это ему не удалось, и он замолчал.
– Я надеюсь, Яков Гаврилович, – сказала Елена Петровна, когда дверь за секретарем закрылась, – что у вас хватит мужества сказать мне правду. – Она искоса взглянула на мужа и добавила: – Ведь мы в таких случаях предпочитаем промолчать.
– Что бы нам гистологи ни сообщили, – сдержанно произнес Студенцов, – оперировать все равно придется. Опухоль расположена на задней стенке пищевода, спасибо и на том, могло быть хуже.
Яков Гаврилович казался спокойным, но никто, кроме него, не знал, каких усилий это стоит ему. Напряженные ли нервы Елены Петровны не выдержали, или мужество наконец покинуло ее, она подняла на Студенцова глаза, полные слез, и быстро ушла из кабинета.
С той минуты, как Андрей Ильич увидел сегодня Студенцова, он ничего уже не мог поделать с собой. Давняя неприязнь поднялась в нем, решительно подавляя все доводы рассудка. Все в этом человеке раздражало и злило Сорокина. Не нравились размеренно осторожные движения, слишком мягкий и гибкий голос и даже выражение печали на лице. Он не верил, что сердце Якова Гавриловича исполнено тревоги, действительно омрачено судьбой ассистентки. Нарочитым казалось затянувшееся молчание и его безразличие к телефонным звонкам. С таким ли спокойствием моет руки под краном подавленный горем человек? Так ли безмятежно разворачивает полотенце и не спеша вытирает каждый ноготок? С какой привычной методичностью обследовал он пищевод и, не поморщившись, произнес: «Тумор». Может ли человек, сохранивший в своем сердце хоть искру тепла, позволить себе в такой момент шутку? В возбужденном мозгу Андрея Ильича неудачная фраза Студенцова вырастала до уровня ничем не оправдываемого зла.
– Я попросил бы вашего согласия, – сказал ничего не подозревавший Яков Гаврилович, – оперировать Елену Петровну здесь.
Сорокин резко покачал головой:
– Спасибо. Только не здесь.
– Вы не доверяете лично мне или институту?
Сказать правду Андрей Ильич не мог. Не то мешал ему печальный взгляд Студенцова, не то звучание его приятного голоса. Возможно, ни то, ни другое – ему просто не хотелось вступать с ним в спор.
– Мы будем оперировать ее в нашей больнице. Воспользуемся приемами операции, разработанными вами, и методом анестезии Крыжановского.
– Вы не должны удивляться моей настойчивости, – убеждает его Студенцов, – Елена Петровна нам всем дорога, особенно мне. У нее чудесный характер, прекрасные руки и, что важнее всего, подлинная любовь к науке. Никто так не поддерживает меня в тяжелую минуту, не облегчает мой труд, как она. Мы должны исполнить наш долг перед ней.
– Почему вы думаете, что у нас с ней обойдутся хуже? – намеренно резко произнес Сорокин. Он чувствовал, как с каждым словом Студенцова тает его предубеждение против него, что все труднее ему уйти от его влияния, но как ребенок, бессильный одолеть логику взрослых, он упрямо решил не уступать. – Уж не думаете ли вы, – с едкой усмешкой продолжал он, – что наши хирурги не справятся?
Нет, этого он не думает, наоборот, в больнице их не меньше, чем в институте.
– Я считаю вас прекрасным хирургом, и, если бы вы согласились оперировать ее у нас, мы были бы за нее спокойны. Вы не должны лишать нас права исполнить наш долг перед ней.
Эти слова смели преграду, разделявшую Андрея Ильича и Студенцова. Нельзя было уже упорствовать во что бы то ни стало. Предложение стоило того, чтобы с ним согласиться, но как уступить человеку, которому не веришь? Не значит ли это поступиться самым дорогим – чувством собственного достоинства?
Сопротивление Сорокина слабело… «Не ошибся ли я, – думал он, – не показалось ли это мне? Возбужденный горем и отчаянием, я мог подавленную скорбь принять за бездушное спокойствие».
– Ваш отказ, Андрей Ильич, – тем же мягким взволнованным голосом продолжал Студенцов, – не меня одного огорчит. Весь коллектив сочтет себя несправедливо обиженным.
Глаза просили, настаивали, предупреждали о том, какую ответственность он берет на себя, пренебрегая поддержкой института.
В кабинет вошел Степанов. Он молча протянул директору заключение гистолога и, как прежде у операционного стола, шепотом произнес: «Канцер».
Словно в этом сообщении ничего неожиданного не было, Студенцов заговорил о другом и между делом пожаловался ординатору:
– Нам отказывают, Мефодий Иванович, в том, чтобы здесь оперировать Елену Петровну, что вы на это скажете?
Степанов понял, кто именно «отказывает», но не выразил удивления. Он вспомнил проведенную сегодня операцию, больную, лишенную душевной поддержки, подавленную искусственным сном, и, сочувственно взглянув на Андрея Ильича, сказал:
– Где бы Елену Петровну ни оперировали, я попрошусь у хирурга ему помогать.
Сорокин с благодарностью взглянул на него и перевел глаза на Студенцова. Во взгляде Андрея Ильича не было прежней предубежденности, глаза светились добротой и признательностью.
Яков Гаврилович встал и, словно стесняясь быть услышанным Степановым, негромко сказал:
– Позвольте и мне вам ассистировать…
Андрей Ильич молча пожал руку тому и другому, некоторое время помолчал и, вспомнив, что не ответил ■а просьбу Студенцова, торопливо закивал головой:
– Спасибо, Яков Гаврилович, спасибо.
В три часа дня Яков Гаврилович поехал домой обедать. У небольшого каменного дома в тихом, почти безлюдном переулке, выходящем к набережной Волги, машина остановилась. Студентов поднялся на третий втаж, отпер своим ключом дверь и через тесный, полутемный коридор прошел в квартиру. В комнатах царил полумрак. Сквозь плотные занавеси на окнах пробивался слабый свет. Бесшумно ступая по мягкому ковру, положенному поверх толстого войлока, Студенцов вошел в гостиную.
Обширная комната, заставленная мебелью, производила странное впечатление. На мягких диванах, креслах и пуфах лежали, стояли и висели подушечки всех цветов и размеров. Расшитые шелком, в причудливых наволочках, облепленные лентами и бантами, круглые, треугольные и многоугольные, они заполняли всю гостиную. Некоторые висели на тяжелых портьерах, на спинках стульев, а самые крошечные – под фотографическими карточками на столе. Со стен спускались цветистые ковры и ткани, расшитые серебром и золотом. Там, где ковры, портьеры, занавески и подушечки оставляли в стенах или на мебели полоску, не покрытую тканью, по ней яркой змейкой вилась расцвеченная дорожка. В комнатах пахло валерьяновыми каплями, камфарным маслом и апельсиновой коркой.
Из мягкого глубокого кресла поднялась женщина лет сорока пяти, с бледным нездоровым цветом лица. Длинное темное платье из плотной шерстяной материи, облегавшее ее все еще стройную фигуру, и ранняя проседь широкой полосой, как пробором, разделявшая пышные волосы на голове, придавали всему ее облику холодную строгость. Не проронив ни слова, она собрала вышивание, лежавшее у нее на коленях, шепнула что–то вошедшей девушке и прошла в столовую, где был уже сервирован стол. И здесь, как и в гостиной, ковры заглушали шаги, толстые двойные рамы на окнах не пропускали уличного шума. Беззвучны были движения людей, едва слышна речь, только стенным часам дозволялось здесь громко отбивать секунды.
Яков Гаврилович поцеловал руку жены и сел за стол.
– Удивительный человек, – полушепотом произнес он, придвигая ближе тарелку и засовывая себе за ворот салфетку, – беспокойный и строгий. Никому не поверит, все берет на себя. С таким человеком никогда спокойным не будешь.
Его, видимо, здесь понимали, можно было продолжать, не называя имени, высказывать удовольствие и неудовольствие тем же тоном, с каким это говорилось уже тут не раз.
– Какой–то он вялый, без внутренних соков, а послушаешь его в хирургическом обществе, точно котел внутри закипает, не уступишь – взорвется, и конец всему.
Он говорил, не поднимая глаз на жену, словно не ждал от нее вопроса или ответа. Она движением глаз подозвала девушку, легким кивком головы предложила подать второе и опустилась на стул. По спокойному, почти безразличному выражению ее лица трудно было решить, слушает ли она мужа или, уверенная, что его речи не предназначены для нее, занимается собственным делом.
Агния Борисовна шепнула что–то девушке, и на столе появился кофе и маковки – любимое лакомство мужа. Яков Гаврилович все еще выжидал, не скажет ли, не спросит ли его Агния Борисовна, и, с видом человека, давно привыкшего к подобному обхождению, принялся за маковки и кофе.
После обеда Яков Гаврилович снова вспомнил об Андрее Ильиче, не то в чем–то его упрекнул, не то вздумал почему–то одобрить, и неожиданно обратился к жене:
– Как ты его находишь? Не правда ли, хорош?
Так как лицо ее выражало озабоченность и все время ей приходилось шептаться с работницей, он не стал дожидаться ответа, встал из–за стола и вышел.
Тридцать лет тому назад молодому врачу Якову Гавриловичу Студенцову привелось побывать на Дону в отдаленной сельской больнице. Пришло время уезжать, пора была летняя, обильная грозами и дождями, и дорогу, как назло, размыло, не добраться до станции железной дороги. Пришлось задержаться. Отгремела гроза, прошла непогода, и встала новая преграда на пути – приглянулась Якову Гавриловичу дочь больничного фельдшера, двадцатилетняя Агния Борисовна.
Впервые увидев ее за околицей, на скирде сена, которую она наметала, он единственно запомнил: широкую юбку в оборках, какую носят казачки, кофту, подпоясанную широкой лентой, и крепкие смуглые руки, оголенные выше локтей. В другой раз он встретил ее на леваде отца. На ней был яркий шелковый платок, вышитые нарукавники и янтарное монисто на шее. Низ юбки окаймляли края подъюбочника, обшитые кружевами. В этой казачке, щеголяющей праздничной «уборкой», трудно было признать студентку третьего курса – будущего врача.
Она любила свой край, его нравы, предания, знала все, что когда–либо случилось в округе: на Бабьей ли балке, за Далекими ли прудами, на Грачевке или на реке Гусынке. Она рассказывала, как в крещенье казаки стреляли через скотный двор, чтобы у скотины не было прострела; в пасху старики, кланяясь своей «худобе», трижды говорили коровам и овцам: «Христос воскресе». С тем же обращались к деревьям в саду.
Пришли теплые безоблачные дни, ясные утра роняли на землю призрачно легкие тени, из ближайшей рощи долетал шелест листвы, последний отзвук непокоя перед полным затишьем. Опьяненный теплом и любовью, Яков Гаврилович предался ленивому созерцанию окружающего. Он мог подолгу глядеть на струйку солнечного света, бьющую из щели прикрытой ставни, любоваться дарами благодатного утра, рассыпавшего ветви и листья на стенах и на полу дома. Каждый шорох обрел особое звучание. Постучался ли в окно легкий ветер, зашелестела ли ива в тишине, пропела ли ласточка свой утренний призыв, или донесся приглушенный звон с колокольни, – слух все обращал в трогающую сердце мелодию.
Яков Гаврилович открыл у молодой казачки благодетельный дар: разгонять его печаль, рождать в нем спокойствие и уверенность. В ее присутствии ярче текут его мысли, тают тревога и грусть. Все дурное исчезает, словно его не было вовсе.
– С вами дышится легко, – сказал он ей, – так хорошо, что хочется беречь вас втайне от людей, держать при себе, чтобы никому не досталась ваша улыбка.
Он все более убеждался, что она необходима ему.
Девушка твердила, что любит другого, любит давно, чуть ли не с детства.
Яков Гаврилович смеялся – никого она не любит, это ей кажется, она полюбит его, Студенцова. Никому он ее не уступит.
– Вы не можете правильно судить о любви, – убеждал он ее, – вы не знаете себя и силу собственных чувств. Подлинная любовь еще только придет.
Девушка защищалась, отвергала его, он навязывал ей свои чувства, объявил несовершенными ее представления и заставил принять свои.
Случается, и нередко, что умудренный опытом мужчина вторгается в жизнь молодой девушки; он и благопристоен и с добрыми намерениями, хорошего в нем хоть отбавляй. Ей начинает казаться, что она его любит и, уступая кажущемуся чувству, становится его женой. Союз как будто добровольный, а на деле этот брак основан на силе. Он ослепил ее речами, убаюкал мечтой и фантазией и, лишив способности сравнивать и отвергать, парализовал врожденную осторожность.