412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Поповский » Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов » Текст книги (страница 38)
Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 03:00

Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"


Автор книги: Александр Поповский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)

Сергей выслушал больную и сказал:

– Никакой нерв у тебя не гуляет, сама небось выдумала. И на невестку, должно быть, зря наболтала. Ничего с твоими нервами не будет, а молодую женщину со света изведешь. Сердце чуть подгуляло, опять–таки твоя вина… Жила бы в мире с невесткой, не обижала ее, и здоровья было бы больше. Есть шумок, да не в нем дело, надо себя придержать, глупым мыслям не давать воли.

Врач снова берется за молоточек и трубку, углубляется в размышления, и трудно сказать, что его сейчас больше занимает: как Аришу излечить или как примирить ее с невесткой.

– Не томи меня, Сергей Иванович, – просит его больная, – говори, что у меня? Ведь так со страха умрешь.

Пользуясь тем, что врач замолчал, она рассказывает фельдшеру притчу о страхе.

– Со страхом не шути, – многозначительно подняв палец кверху, говорит она, – он силу имеет особую, изведет хуже всякой болезни… Встретились за городом князь и холера, и спрашивает ее князь: «Сколько ты людей решила погубить?» – «Тысячу, говорит, человек». Прошло поветрие, опять встретились князь и холера. «Ты, говорит, обещала тысячу жизней извести, а пало более пяти тысяч. Так–то ты слово сдержала?» – «Зря ты меня укоряешь, – отвечает холера, – я тысячу человек погубила, не более и не менее, четыре от страха по–мерли…» Ну как же, Сергей Иванович, скажешь ты мне наконец или лекарство пропишешь?

– Погоди с лекарством, – отвечает врач, – с сыном поговорю, тогда и подумаю, что прописать. Раньше пришлешь, раньше и надумаю.

С этим Яков Гаврилович согласиться не может. Не дать лекарства больной, поставить лечение в зависимость от обстоятельств, не имеющих к болезни отношения, – какая же тут врачебная логика? Всякой свободе должен быть предел: нельзя прописывать больному бесполезную соду, ставить банки без нужды, медлить с лекарством из–за неведомо каких причин. Отступая шаг за шагом от клинических правил, можно далеко угодить. «Закончена» ли медицинская наука, или «незакончена», нельзя отступать от того, что принято считать нормой. Математические, моральные и прочие законы, достоверные лишь для нас, для нашего уровня знания, тоже «незакончены», никто, однако, не рискнет на этом основании пренебрегать ими.

После того как Студенцов–ученый так искусно раскрыл ошибку сына, слово взял другой Студенцов – «еретик» и упрямец, склонный всем и во всем возражать. Что такое нормы? – спросил он. Какие каноны науки установили их? Кто сказал, что утвердившаяся практика превыше всего? Кто из нас не отречется от нее, убедившись, что другая полезней для больного? Следовать научным принципам своего времени, несомненно, похвально, но, строго следуя им, легче закоснеть, чем оказаться впереди своего века.

Студенцов–еретик на этом не остановился.

Наука, продолжал он, великое благо, но горе тому, кто, покорившись ее власти, стал рабом ее истин навсегда. Еретик настаивал на том, что ум, ставший прибежищем знания или искусства, способен лишь верить и поклоняться. Только оторвавшись от сковывающей силы аксиом и гипотез, от навязанных истин и представлений, от того, что подавляло с детства в пытливом уме сомнение и критику, – человек обретает себя. Да, да, объятия науки гостеприимны, но немногим удалось уйти из них.

Благополучно перескочив от обсуждения того, что принято считать нормой, к судьбам науки, упрямец сделал весьма неожиданный вывод.

Не потому ли самоучка Кулибин сумел построить мост, поразивший воображение ученых; десятник Ползунов изобрести паровую машину, неизвестную науке; юрист Ковалевский открыть новую эру в палеонтологии; химик Пастер и зоолог Мечников перестроить основы медицины; музыкант Гершель открыть планету Уран; ювелир Фультон построить первый пароход, а рабочий Стефенсон – первый паровоз, – что, непричастные к официальной науке и свободные от канонов, державших на привязи их современников, они могли следовать собственному пути?

Яков Гаврилович подумал, что он давно уже не позволял себе отступать от общепризнанных клинических правил и требовал того же от других. Не сидит ли он сам на цепи у хирургии, бессильный отделаться от ее чар? Вместо ответа на этот вопрос он задал себе другой: что с ним случилось, почему такие мысли приходят ему в голову? Нет прежней твердости ни в мыслях, ни в чувствах, его точно раздвоили и каждую половину противопоставили другой. Не одержим ли он душевной болезнью? Порой ему кажется, что некий механизм, питавший его стойкостью и силой, разладился. Что, если это заметили уже другие? С такими вещами не шутят. Пойдет слушок, и ничем уже подозрения не смоешь. Надо быть настороже, не давать повода для пересудов, не спешить с ответом, когда можно помолчать, лишний раз подумать, прежде чем решить, помнить, что он больше себе не хозяин. В нем живут две души и для них он, Яков Гаврилович, не судья, а посредник.

Яков Гаврилович не понял того, что с ним случилось. В продолжение всей своей жизни он убеждал себя, что решимость и твердость – лучшее средство для успеха. И научные и практические цели достигаются этим испытанным путем. Ученому и администратору остается лишь совершенствоваться в искусстве быть суровым и непреклонным. В этом жизненном правиле не было места для чувств. Страдания тех, кого эти правила ущемляли, оправдывались соображениями целесообразности, интересами общества и государства. Печально, конечно, что жизнь и страдания неотделимы, природа подтверждает это на каждом шагу, но что может сделать человек там, где сама природа бессильна? Так в сознании Студентов а утвердилось убеждение, что решимость и твердость тождественны со справедливостью и мудростью.

Никакая болезнь не поразила Студенцова, никакой механизм не разладился в нем, и психически и физически ничего не случилось. Призадумавшись над тем, как его деятельность отражается на окружающих – легко ли людям сносить его решимость и твердость – он дал этим волю голосу совести и пробудил в себе человечность. Яков Гаврилович разглядел правду в ее истинном виде: непогрешимой, сомнительной и противоречивой. Разноликая и разноголосая, она не могла быть иной, потому что была детищем правды и неправды.

13

Прошел месяц, стояла теплая пригожая осень. В институте экспериментальной онкологии настали трудные дни. Комиссия советского контроля, обследовавшая институт, пришла к заключению, что жалоба Михайлова – сплошная клевета, и рекомендовала его уволить. Назначенное по этому случаю отчетно–перевыборное собрание партийной организации прошло оживленно, и во вновь избранное бюро, кроме Студенцова и Сухова, вошел Сорокин, избранный впоследствии секретарем. На него также возложили обязанности заместителя директора по научной части. На собрании сотрудников, состоявшемся в обширном конференц–зале, выступил между прочими и Андрей Ильич. Хотя его речь вызвала много разговоров и долго потом вспоминали о ней, нельзя сказать, чтобы она одинаково всех удовлетворила. Выступление разделило аудиторию на лагери. Студенцов безоговорочно поддержал своего заместителя.

Расхождение между Сорокиным и аудиторией не объяснялось одной какой–либо причиной, их было много, возникли они главным образом в последние дни. Пока Андрей Ильич был лишь рядовым сотрудником института и мужем Елены Петровны, его уважали и жалели. Теперь, когда он стал заместителем директора и секретарем партийной организации, некоторым показалось, что не все в нем прекрасно, а многое даже невыносимо. Солидному ординатору он как–то заметил: «Вы разрешили оперированному «общий стол», что бы скажете, если сестры накормят больного мясом и кислой капустой? У него неважный кишечник, они это знают, но в истории болезни запрета нет». Другому врачу он запретил пичкать больных снотворными средствами. «Людей надо жалеть, – сказал Андрей Ильич, – а вы делаете их наркоманами. Предложите сестрам усыплять больных. Они найдут средства сделать это без порошков». Диссертанту в хирургическом отделении новый заместитель сказал: «Дежурный пост сестры находится напротив операционной, а письменный столик, за которым, кроме нее, сидите и вы, – в пыли. Вы должны были на это указать сестре». Он вытягивал ящики, раскрывал дверцы злополучного столика и не удалился, пока диссертант не признал, что пост содержится скверно. В одной из палат на него затаил обиду ординатор. Один из его больных не дал себя постричь. Андрей Ильич пожал плечами и сказал: «Мне больные всегда уступают, найдите способ его убедить».

Он говорил с ними мягко, спокойно, без малейшего раздражения и досады, добрые темные глаза выражали грусть, словно сказанное печалило его самого, – и все же новый заместитель не понравился им, не понравился и его доклад.

Андрей Ильич начал свою речь тем спокойным и ровным голосом, несколько даже вялым, который для тех, кто знал его, свидетельствовал о внутреннем волнении. Перед ним не было ни клочка исписанной бумаги, он помнил, что ему надо сказать.

– Позвольте мне, – начал он, – поделиться с вами соображениями, не сто/^ь уж новыми, сколь важными для каждого из нас. Я буду откровенен, и прошу вас говорить мне чистую правду. Не так уж легко выкладывать все до конца, но иначе мы с вами не сговоримся. Я ничего не сделаю без вашего доверия, и если вы откажете мне в поддержке, я вернусь туда, откуда пришел.

В лаборатории сохранилось мое прежнее место. Против ваших убеждений я не пойду, но и не поступлюсь своими.

Он поднял низко опущенные веки, и все, кто увидел его напряженный взгляд, убедились, что он именно так и поступит.

– Начну с самого важного – с больного. Мы перестали интересоваться его внутренним миром, тем самым, которым так дорожили наши учителя. Он помогал им отличить ранние стадии тифа от малярии и гриппа, когда не было еще ни рентгена, ни сывороток, ни вакцин. Психические сдвиги, к которым мы порой безразличны, красноречивы уже тогда, когда лабораторные реакции еще бессловесны. Вы скажете – душевный контакт менее точен, чем результаты физического исследования. Не спорю, зато он превосходит их тонкостью сигнализации. Врач, который подметил, что прием пищи не доставляет удовольствия больному или беспричинная усталость одолевает его, – скорее догадается о начинающемся раке желудка, чем об этом расскажут химические реакции и рентген. Для психического сближения с больным, для душевного контакта с ним стереотипные записи в истории болезни: рабочий, служащий, иждивенец – недостаточны. Они не расскажут об условиях, в которых живет, работает, радуется и болеет человек.

Он припоминает случай из фронтовой практики. Вражеский танк подмял под себя солдата, раздавил обе голени выше стоп. В остывших конечностях замер кровеносный ток. Хирург готов уже был приступить к ампутации, но вдруг встречает взгляд больного. И мольбу и надежду выражает этот взгляд, а больше всего жажду жить. При такой воле к жизни, говорит себе врач, не все еще пропало. Он приказывает сестрам ставить грелки к разбитым ногам, больной должен вытянуть, кровь должна побежать по сосудам… Человека отстояли потому, что вместо «немедленно» было сказано «погодите», помогла духовная близость, внутренняя связь, скрепившая врача и больного.

Он вспоминает другое. Врач, исследовав опухоль груди у больной, решил ее оперировать. Другой хирург разглядел нечто иное. То, что принималось за опухоль, он признал следствием перенесенного воспаления, а причину объяснил неблагополучием в нервной системе грудной железы. Во всем повинна истерия, которая эту картину воспроизвела. После нескольких сеансов словесного внушения кажущаяся опухоль рассосалась.

Он окидывает аудиторию доверчивым взглядом и продолжает:

– Наш прекрасный учитель Александр Васильевич Крыжановский – гуманист, ученый и врач – учил нас щадить не только ткани, но и душу больного…

При этих словах много взглядов устремилось в сторону Студенцова, сидевшего возле Андрея Ильича. Послышались шепот, заметно стало движение. Яков Гаврилович поднял глаза на Сорокина и одобрительно кивнул головой.

– Всегда ли мы помним эти заветы? – с тревогой в голосе спрашивал Сорокин. – Спросите себя и ответьте по совести. Всегда ли мы осторожны в разговоре с больным, правильно ли учитываем его состояние, не навязываем ли ему излишних страданий? Я слышал, как больной жаловался на приеме, что положение его неважно, до крайности скверно: врачи установили, что у него нет селезенки. На самом же деле они между собой говорили, что селезенка не прощупывается и нет основания считать печень больной. Не будем грешить против правды, сколько здоровых людей из–за нашей неосторожности считают себя инвалидами. Одному указали на недостаточность у него желудочного сока – больной истолковал это на собственный лад, опасения и страхи сделали свое дело, и у человека пропал желудочный сок. Другого, одержимого сердечными болями, так долго расспрашивали, не отдают ли эти боли в левую руку, что он вообразил себя больным грудной жабой. Неосторожные расспросы о том, нет ли раковых больных среди близких и дальних родственников больного, становятся часто источником напрасных тревог и страданий. Две тысячи лет после смерти Гиппократа мы все еще повторяем его слова: «Оставляйте в неведении больного относительно того, что ему предстоит и угрожает», – повторяем и все же забываем…

Сорокин тряхнул копной своих черных непокорных волос и некоторое время помолчал.

– Надо иной раз поучиться и у больного, – с добродушной откровенностью продолжал он. – Больной – мой консультант, и я многим обязан ему. Помню первое грыжесечение в маленькой сельской больничке. Операция проведена, больной выздоравливает, и я говорю ему: «Можете теперь понемногу ходить». – «Спасибо, – отвечает он, – но я уже давно хожу». – «Как так давно, – не понимаю я, – кто вам позволил?» – «Не я один так, – не смущается мой больной, – все гак, другой день после операции, а уже ходят». Сейчас таких оперированных врачи отсылают на ногах из операционной в палату, я же тогда не сообразил воспользоваться уроком… Не грех иной раз и правилам поведения у других поучиться, и даже у больных. Их замечания бывают справедливы, и долг наш прислушаться к ним. Приходит ко мне на днях шофер машины «Скорой помощи» и говорит: «Хорош дежурный врач! Ему человека на носилках приносят, а он вышел принимать его с папироской в зубах».

В самой природе публичного выступления заложено семя конфликта между тем, кто говорит и кто его слушает. Особенно, когда сталкиваются неоднородные интересы. В гражданской скорби говорящего, и его строгих размышлениях одним слышатся укоры, недосказанное обличение, другим – намеки на тайны, давно, казалось, забытые, и угроза это тайное сделать явным. Чем значительней и глубже затронутые проблемы, тем острее это столкновение и тем многообразней отклик аудитории.

Речь Сорокина одним казалась слишком взыскательной, как если бы институт перед ним провинился, и он решил всех отчитать. Другим – полезной лекцией о советском гуманизме, преподанной в назидательном тоне. Некоторые мысленно упрекали заместителя в честолюбивом желании вызвать к себе незаслуженный интерес. Сам докладчик был уверен, что ни хвалить, ни порицать его не за что, высказанные им мысли общеизвестны и долг его был лишь напомнить о них.

Мефодия Ивановича речь Сорокина рассердила, он попросил слово и вышел на трибуну, чтобы отчитать Андрея Ильича. Что еще за мода оговаривать людей, возводить на врачей напраслину? С чего ему вздумалось совестить и выговаривать, будто и впрямь что ни врач, то лиходей! И в душу больного не заглянет, и неосторожен, болтлив, больного как следует не пожалеет… Хорош совет – учиться, но почему вдруг у шофера или у больных? Иной раз такой подберется больной, что себя от радости не помнишь, когда подобру–поздорову выпроводишь его.

Выступление Степанова подействовало на Сорокина удручающе. Он вначале растерялся, хотел улыбнуться, улыбка не вышла, Мефодий Иванович и не взглянул на него. Обиженный, он склонился к Студенцову и прошептал: «Как можно такое говорить, ведь я не то думал, у меня и мысли не было такой. Хоть бы вы меня поддержали». Студентов мягко тронул его за колено и взглядом пообещал заступиться.

– Что за наваждение, – сердито теребя свою маленькую бородку и седеющие усы, спрашивал Степанов, – и больные тебя распекают, и товарищи по работе, а кто же меня, врача, пожалеет? Кто, позвольте узнать? Ведь другой раз так горько и больно станет, что за доброе слово ничего бы, казалось, не пожалел. Кому еще приходится так трудно, как нам? Лежит у тебя в палате голубоглазая красавица, умная, хорошая и упрямая. Лечиться она не хочет, у нее – рак, а стало быть, конец, все равно помирать. Вместо того чтоб утешить ее, начинаешь играть: глаза как можно шире раскроешь, плечами пожмешь, разведешь руками и повторишь старую заученную роль: рентгенограмма, мол, нехороша, анализы устарели, а без того и другого рак не рак, а одно лишь воспаление. Говоришь неправду, чтобы ее же спасти. Хорошо, если поверит, а вдруг заладит свое, или так на тебя взглянет, как только умеют эти больные взглянуть… Вот так, Андрей Ильич, – вдруг оборачивается он к Сорокину, – и трудимся. Никому не навязываем новых болезней, а, наоборот, от старых спасенья ищем.

Степанов все еще сердится, лицо избороздили глубокие морщинки, печальные глаза как бы говорят: «Судите сами, кто прав и не прав, я от вас ничего не скрываю».

– Голубоглазая красавица не усыпает. Что делать? Садишься возле и читаешь ей реферат. Кто сказал, что рак неизлечим? Хороши бы мы были, если бы то и делали, что фабриковали покойников. Мы лечим кожный рак, и, слава богу, никто от него не умирает; убираем опухоли из груди, из матки, – и женщины до глубокой старости живут. Ни рак губы, ни рак предстательной железы нас больше не пугает. Не болеют больше раком рентгенологи, исчез рак трубочистов, исчезают заболевания на опасных работах. Мы научились удалять опухоли из легкого, из пищевода, и больные выздоравливают чаще, чем когда бы то ни было… Так примером и словом добьешься того, что она молит тебя ей помочь.

Снова Мефодий Иванович оборачивается к Сорокину, он доволен своей речью, этот долговязый оратор закается давать советы тем, кто в них не нуждается.

– С одной красавицей управился, зовут тебя к другой. У бедняжки горе лютое, а тут подоспела еще одна беда: муж заподозрил, что у жены рак, пришел и хочет с врачом побеседовать. «Бросит он меня, – плачет добрая душа, – не говорите ему правды, пусть думает, что у меня женская болезнь». Принимаешь муженька, в глаза ему смотришь, руку жмешь и осторожно говоришь правду Обнадежил жену, успокоил мужа, а самого будто вывернули наизнанку. Из палаты идешь на амбулаторный прием – и здесь тебе нет покоя. Жил–был у тебя больной, лечили его, излечили, ушел – и, казалось, с плеч долой. Ан нет, заявляется ни жив ни мертв: в щеке у него что–то растет и пульсирует. Успокаиваешь его: иди, милый человек, нет у тебя прежней болезни. Прошел месяц, другой, опять он тут как тут: во рту у него что–то неладно. Говоришь: все в порядке, не верит. Раскроешь свой рот и просишь его: «Погляди, сделай милость, у меня то же самое, что у тебя. Забудь о своем несчастье, кончилось оно». Выпроводил одного, приходит другой. На голове у него не шапка, а шлем, козырек сдвинут на глаза и вставлены в него два стекла. Уговорил себя человек, что от оправы очков у него в мозгу рак, а помочь, мол, никто ему не хочет.

«Я заставлю вас лечить меня, – грозит он врачам, – кладите меня немедленно в палату». Он смотрит мне прямо в глаза, а я тем временем думаю, как бы сдержаться и не обидеть его…

Мефодий Иванович умолкает. Гримаса страдания искажает его лицо. Так выглядит человек, у которого воображение восстановило все еще чувствительную хоть и минувшую боль.

– Случилось мне в бригаде при массовом обследовании населения выявить больную. Лицо – кровь с молоком, глаза – светлые, добрые, улыбнется, будто от души у тебя отлегло. «В груди у вас, – говорю ей, – узелок, оперировать надо. Что бы там ни было, а надо удалить». Соглашается. Приходит она через недельку и заявляет мне: «Оперироваться не буду, меня травница и без ножа берется излечить. Желаете вы лечить меня лекарствами, пожалуйста, буду к вам ходить». Уговариваю ее, прошу, не хочет. Ушла и вернулась спустя полгода. Взглянул я на нее и не узнал, будто подменили ее, по глазам вижу, что погубила себя. Травница не помогла, а ко мне пришла слишком поздно. Не моя как будто вина, а хожу сам не свой и терзаюсь: человека сгубил, поленился слово лишнее сказать, попросить, покричать, обманусь, наконец. Она, голубушка, не поняла, а ты стой на своем, домой бы к ней пришел, на людях посовестил, погрозил бы, погорячился, она и уступила бы…

После такого трудного дня мне нужна передышка. Я сажусь в трамвай и еду до пригорода, который похож на знакомую деревушку. Вид маленьких домиков с расписными наличниками успокаивает меня, и я с новыми силами возвращаюсь к больным… Вот так, Андрей Ильич, и без ваших напоминаний, как можем, исполняем наш долг.

Он бросает торжествующий взгляд на того, кого принял сгоряча за противника, и, погладив бородку, оставляет трибуну.

Последним выступает Студенцов. Он говорит, что гуманность лежит в натуре врача, что это чувство приобретено сознанием и, как все приобретенное, нуждается в подкреплении. Врач, поставленный в крутые условия, без досуга для мысли и наблюдений, без постоянного круга больных не сохранит в своем сердце этого чувства. Не сохранит его и врач–администратор, далекий от радостей и печалей больных.

– Будем же друг другу напоминать, – закончил Студенцов, – что мы – врачи–гуманисты и прежде всего – советские врачи.

Короткое выступление директора вызвало одобрение и прозвучало как оправдание для обеих сторон. «И Андрей Ильич и Мефодий Иванович, – слышалось в этой речи, – говорили об одном и том же – о гуманности. Спасибо, что напомнили нам». Понравилась аудитории искренность, с какой Студенцов говорил, а больше всего нотка раскаяния при упоминании о тех, кого судьба разлучила с больными.

После общего собрания в институте экспериментальной онкологии состоялось заседание партийного бюро и, хоть закончилось оно не совсем гладко, принятые на нем решения послужили началом для серьезных преобразований. Андрей Ильич, созвавший членов бюро, выступил с программным докладом. Он обратил их внимание на то, что в институте недостаточно занимаются наукотт, много ординаторов и мало диссертантов; больных принимают независимо от разрабатываемых тем. Нельзя допустить, чтобы научное учреждение обратилось в лечебное, а средства, отпускаемые на исследование рака, тратились не по назначению. Для больных достаточно в городе больниц.

– Мы должны предложить нашим врачам больше заниматься наукой, – твердо сказал Андрей Ильич, – кто не хочет или не может, пусть переходит в лечебное учреждение. На нашу поддержку могут рассчитывать лишь те, кто исследовательскую деятельность избрал делом своей жизни. Их работу мы обязаны перестроить, наполнить ее интересом. Каждый больной для такого врача должен быть волнующей загадкой. Наш ординатор не всегда видит результаты своих трудов; он принял больного, подготовил к операции, а оперировал другой. Лечащего врача даже не пригласили ассистировать. Легко ли в такой обстановке находить удовлетворение в своей работе и отвечать за нее? На фабриках и на полях такая практика называется «обезличкой» и сторонников ее не одобряют. Тем более это нетерпимо у нас. В других институтах с подобными порядками покончили давно, пора и нам последовать их примеру. Сознание ответственности разовьет у диссертантов инициативу, сделает их труд привлекательным и внушит интерес к знанию.

Один из членов бюро – почтенный профессор – усомнился, целесообразно ли возлагать на молодого врача столь много ответственности. С операциями успеется, пусть больше наблюдает, как это делают другие, пусть, как говорил физиолог Павлов, «насматривается». На это Студенцов возразил, что одному и другому надо учиться одновременно. Искусство хирурга достигается не глазом, а рукой.

– Неладно обстоит у нас с диссертантами, – продолжал Андрей Ильич, – привычка ставить опыты на мышах и кроликах притупляет в них чувство врача. Понадобится иному молодому человеку выполнить процедуру на человеке, он не всегда задумается, нуждается ли в этом больной, и только вмешательство заведующего отделением остановит прыткого диссертанта. Мы должны этим будущим ученым сказать, что в основе нашей науки лежит гуманность, без нее хирургия – мертва.

Дальнейшее обсуждение неожиданно осложнилось столкновением, тем более неприятным, что никто этого не ждал.

Сорокин говорил о диссертантах–хирургах, которые посвящают себя не совершенству своего искусства, а проблемам микробиологии, рентгенологии или биохимии. Три года они штудируют научную область, которую не намерены избрать специальностью, и чем больше углубляются в нее, тем более отдаляются от своей профессии. Став кандидатом медицинских наук, они знают хирургию не лучше рядового ординатора.

– И вам, Николай Николаевич, – неожиданно обратился Андрей Ильич к Сухову, – следует над этим подумать.

Лучше бы Сорокин этих слов не произнес. Молодой диссертант окинул его недобрым взглядом, задвигался на стуле и сразу же забыл все на свете. В этот момент его меньше всего интересовало, где он находится и что происходит вокруг него.

– Над чем же вы рекомендуете мне призадуматься?

Подбородок его дрогнул, и выражение лица стало непроницаемым. За этим обычно следовал взрыв негодования.

– Я хотел сказать, что вы почти забросили хирургию, – спокойно подтвердил Андрей Ильич, – редко оперируете и не очень домогаетесь ассистировать. – Он сочувственно взглянул на рассерженного диссертанта и добавил: – Не от лени, разумеется, лабораторные опыты не оставляют вам свободного времени… Так бывает всегда, когда хирург увлекается неспециальной темой.

Из всех членов бюро Сорокин был единственный, который не знал, что в такие минуты голос Сухова становится особенно звонким и с любой низкой ноты может взвиться весьма высоко. Не знал он также, что невинное замечание может расстроить его. Когда Андрей Ильич это узнал, было уже поздно. Молодой человек поднял низко опущенную голову и раздраженно сказал:

– Я слышал уже, что анестезия – неподходящая тема для хирурга, но то утверждал противник Александра Васильевича, от вас я этого услышать не ждал.

Сухову запомнились слова Студенцова: «Вдумайтесь хорошенько: потрудившись вдоволь в микробиологической и биохимической лаборатории, в секционной на трупах, вы не приблизитесь, а отдалитесь от хирургии. Где у вас будет время бывать у операционного стола? И наркоз и анестезия еще не хирургия». Сейчас, когда Сорокин дословно повторил Студенцова, давняя обида словно обожгла Сухова. Хорош ученик Крыжановского, нечего сказать!

Андрей Ильич пожалел уже о случившемся. Ничего лишнего он себе не позволил, Николай Николаевич заслуживал упрека, но стоило ли говорить об этом на партбюро? Не проще ли было бы взять товарища под руку, отвести его в сторону и сказать: «Не следует, мой милый, поступать так, более похвально поступать иначе». Погорячились бы, поспорили, и тем обошлось. Надо было помнить, что между диссертантом и директором существуют нелады. Ведь это Студентов ему, Андрею Ильичу, заявил, что анестезия – неподходящая тема для диссертации, теперь Сухов подумает, что и директор и заместитель против него. Прежний секретарь никогда не скрывал своего нерасположения к Студенцову и советовал новому заместителю опасаться директора. Первое время Андрей Ильич пропускал эти советы мимо ушей, затем не сдержался и упрекнул Сухова в неделовом бунтарстве… Теперь и этот упрек подкрепит подозрение молодого человека. Ссора тем более огорчила Сорокина, что после избрания нового бюро они подружились, и при распределении партийных обязанностей прежний секретарь согласился некоторое время помогать Сорокину, пока он не освоится с новой работой.

Это было так недавно, а сейчас Сухов подбирал обидные слова, чтобы больней уязвить Сорокина.

– Вам не нравится анестезия, которой я занимаюсь, – продолжал он твердить, уверенный, что Сорокин именно так ему и сказал, – а меня смешит физкультура, которую вы ввели для раковых больных. Я не вижу связи между маршировкой по палате и онкологией.

Сорокин побледнел от волнения, он не мог поверить, что Николай Николаевич посмеется над тем, что так близко его сердцу.

– Как вы могли это сказать! – дрогнувшим голосом проговорил он. – У вас стыда нет! О таких вещах не то что говорить, подумать нельзя! Этой зарядкой мы вдохнули веру в больных, мы им как бы говорим: «Разве стали бы мы тратить время на упражнения, если бы сомневались в вашем выздоровлении? Вы должны отсюда уйти полноценными людьми». Больные, которые не могут участвовать в зарядке, завидуют более крепким и мечтают о том, чтобы встать на ноги и присоединиться к ним. Мы поднимаем таким образом резервы организма для борьбы с врагом. Что вас могло рассмешить?

Воспользовавшись молчанием Сорокина и смущением Сухова, Студенцов вмешался:

– Это недоразумение, Николай Николаевич. Никто тут не говорил, что анестезия – неподходящая тема для хирурга. Андрей Ильич только упрекнул вас, что вы забросили хирургию, не оперируете и не ассистируете. Вы напрасно обидели его. Не он, а я рекомендовал вам расстаться с темой. Сейчас бы я вам этого не стал предлагать и рад, что вы тогда меня не послушались. Будем продолжать заседание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю