Текст книги "Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов"
Автор книги: Александр Поповский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
Успех Ванина – того самого провинциала из районной больницы, философию которого Студенцов называл земельно–навозной, – произвел на Якова Гаврилович» исключительное впечатление. Стройная, хоть и громоздкая теория раковой болезни, с ее неожиданным лечебным приемом, являла собой научное событие. Слушая своего друга, Яков Гаврилович представил себе, какой необыкновенный интерес вызовет сообщение о новой работе института, сколько удивления пробудит в среде ученых, и под влиянием этих мыслей поцеловал Самсона Ивановича на глазах аудитории.
В кабинете у него возникли другие мысли и чувства – менее восторженные, более трезвые и горькие. Диссертация пролежала тут на столе свыше года, он перелистал ее, но не прочитал. Что помешало ему отнестись к ней серьезно? А ведь времени было достаточно, хватало на посещение футбольных матчей, на уроки плавания в бассейне, на далекие прогулки за рулем машины, на бесплодные заседания, никому не нужные совещания и даже на чтение скучных романов. Такую же судьбу разделили многие другие диссертации. С интересом он изучал только труды противников или те, которые подкрепляли его собственные взгляды. Прочив работы, как ни блистательны были они, до него не доходили: слух отказывался их воспринимать, мысль – в ниж разобраться. Объяснения с авторами этих работ превращались в турниры, где испытанное в битвах красноречие и железная логика, способная все сокрушить, вновь возродить и снова повергнуть в прах, неизменно добивались победы. Остальное довершал внушительный голос, постепенно спадающий порой до шепота. И жесты, и гримасы, и улыбка как бы служили порукой тому, что труд – в верных руках, автору просто посчастливилось.
Благоразумные диссертанты не сомневались, или, по крайней мере, оставляли свое недоверие при себе. Поступить иначе, значило бы вызвать гнев и обиды ученого, навлечь на свою голову беду. У сурового судьи исчезнут атрибуты благодушия и любезности, вокруг рта ляжет жесткая усмешка. Время от времени две морщинки ее оттеснят, и лицо станет брюзгливым. Ничто не смягчит наступившую перемену, даже ослепительно белые зубы, как бы светом озаряющие смуглое лицо. Затем последует нечто вроде того, что услышал Самсон Иванович: «Далась тебе эта глупая, пустая работа, ну что тебе в ней? Автор глуп и болтлив! Безответственные гипотезы сменяются философскими тирадами. Одним графоманом стало больше на свете».
Да, Самсон Иванович его опередил, – все чаще возвращался к этой мысли Яков Гаврилович, – ушел дальше своего друга – прославленного хирурга, дальше многих других. Отстраняя от себя все, что казалось ему чужим и поэтому неверным, он, Студенцов, упустил то самое, что Ванин подметил и сохранил. Он не поехал в Москву на межинститутское совещание, хотя в пригласительном билете рукой известного ученого было приписано: «Ваше присутствие крайне желательно». А если бы и поехал, то сидел бы нахохлившись, мысленно поносил то одного, то другого ученого, сочиняя каламбуры или выслушивая сплетни в перерывах.
За этими размышлениями Студенцова застал Андрей Ильич. Он пришел по делу и был чем–то очень озабочен. Директор не мог этого заметить, так как был занят собой, и ничего так не хотел сейчас, как спокойно продолжать свои размышления. Сорокин, в свою очередь, не обратил внимания на недовольство Студенцова или, заметив, решил, что это не имеет к нему отношения. Ему хотелось узнать, нельзя ли поскорей включить работу Банина в план работ института.
– То, что он нам доложил, – с тем же озабоченным видом продолжал Андрей Ильич, – дает институту право присвоить ему ученую степень, но, если мы осуществим его замысел, у нас будет нечто большее, чем удачная диссертация, мы, возможно, получим лечебное средство против рака. Жаль, что этот труд пролежал год без пользы, кто знает, как близко мы за это время подошли бы к цели. Мы должны поторопиться, медлить нельзя, это наша обязанность, больше того – наш долг.
Будь Яков Гаврилович менее занят собой, он в последних словах Андрея Ильича уловил бы горькую нотку, так напоминающую болезненный стон. Занимал же Студенцова сущий пустяк. Ему вспомнилось, что Ванин чем–то его огорчил. Что именно Самсон Иванович сказал, он не помнил, но вместе с тем был уверен, что в сказанном было хорошего мало. Яков Гаврилович продолжал слушать своего заместителя, морщил лоб и силился вспомнить забытое. Сорокин, уверенный в том, что это – выражение внимания к тому, что он говорит, уверенно продолжал:
– Мне кажется важным начать выращивание раковой ткани животных и человека в чужеродной среде. Такая изменившаяся опухоль, или хотя бы экстракт из нее, будучи подсаженной или введенной в организм, может, как мне кажется, поднять его самозащиту. Есть люди, которые нуждаются в этом немедленно, и нельзя откладывать поиски ни на минуту.
На этот раз горькая нотка не прошла мимо ушей Студенцова. Он взглянул на Андрея Ильича и заметил у него два темных круга под глазами – мрачные следы перенесенных страданий.
– Что с вами, вы нездоровы? – спросил он.
– Со мной ничего, – ответил Сорокин, – у Елены Петровны – метастаз в рубце.
После таких слов врачи обычно припоминают подробности, которые могли к этому привести, обмениваются наблюдениями, высказывают предположения и с профессиональной прямотой не останавливаются перед печальным предсказанием. Об этой больной нельзя было так говорить, и оба предпочли молчать.
Андрей Ильич рассказал, что метастаз в рубце состоит из клеток оболочки пищевода. Только хирург мог их сюда занести. Он понимает свою вину и решил этот случай описать, как историю врачебной ошибки. Яков Гаврилович, удрученный вестью о болезни Елены Петровны, не придал вначале значения этим словам. Мысль его была занята другим: он представлял себе все зари–анты течения болезни и заодно обдумывал план возможной операции.
– К чему вам эта статья? – сейчас только сообразив, что значило бы появление такой статьи в печати, спросил Яков Гаврилович. Он не знал еще, какой последует ответ, но готов был отнестись спокойно к любому.
– По моей вине, возможно, гибнет человек, долг мой в этом признаться.
Он говорил спокойно, уверенно и по жестокой решимости, отразившейся на его лице, было видно, что он обязательно так и поступит.
– Пирогов на страницах «Клинических анналов» писал: «Моя ошибка в распознавании стоила больному жизни». У нас есть, как вы видите, у кого поучиться.
Он замолчал и горько улыбнулся. Так странно было видеть эту улыбку на лице, отмеченном печатью горя, что Яков Гаврилович невольно смутился. «Этот человек, – подумал он, – кого угодно с ума сведет. Он выставит напоказ свою неудачу, утешив себя тем, что так поступал Пирогов. Надо образумить его, пока не поздно».
– Пирогов советовал не спешить с заключениями, – избегая глядеть в глаза Андрею Ильичу, сочувственно проговорил Студенцов. – Вы уверены, что метастаз возник по вашей вине? А почему не допустить, что эти раковые клетки были принесены в рубец током крови и лимфы? Неудобно, если читатель журнала вам на это укажет.
Яков Гаврилович чувствовал, что шатки его возражения. В человеческом организме, столь же сложном, как и не изученном, все возможно, все вероятно.
– Лимфа в этом месте не курсирует, – твердо ответил Андрей Ильич, – пути ее лежат в стороне.
– Тут огромный разрез, – увещевал его Яков Гаврилович, – для заживления такой раны необходимо много крови и лимфы. Это забота организма сделать отток лимфы там, где в нем возникла нужда.
«Неужели он не воспользуется поддержкой, – думал Студенцов, – чтобы отделаться от терзающих его подозрений».
Яков Гаврилович не грешил против истины. В том, что случилось с Еленой Петровной, нельзя было упрекнуть хирурга. Природа метастазов в рубцах недостаточно выяснена. Права была Евдоксия Аристарховна, прав был и внутренний голос, подсказывавший Андрею Ильичу, что метастазы в рубцах не столь опасны и долго не прорастают в ткани. Это свидетельствовало об их особой природе. Всякий другой на его месте успокоился бы, Андрей Ильич решительно этого не желал. Не утешение, а страдания нужны были ему, сознание того, что грядущие испытания жены он будет делить до последней минуты своей жизни.
– Так ли уж важно, как происходит на самом деле, – с горькой усмешкой произнес Андрей Ильич, – ведь я не честь мундира, а науку отстаиваю. Надо, чтобы на моем опыте другие убедились, как важно в таких случаях быть осторожным.
Слова эти напомнили Студенцову другие, – услышанные им от сына. В одной из недавних встреч Сергей рассказал ему, как далеко шагнули механика и физика. Он говорил, что это послужит перевороту во всех областях знания, привел несколько примеров, сослался на известные эксперименты и, не дожидаясь, когда отец выскажет свое мнение, сразу же заговорил о другом. Как и Андрей Ильич, он словно не допускал мысли, что его суждения могут кому–либо не понравиться или им можно противопоставить другие.
Они удивительно походили друг на друга.
На одно только мгновение Яков Гаврилович подумал, что статья может отразиться на репутации института, будет трудно потом уйти от упрека. Перед лицом мужества, готового выставить себя на суд и принять любое осуждение, – расчеты самолюбия казались смешными. Чтобы не быть заподозренным в малодушии, Студенцов просто сказал:
– Я бы этого не делал, а вы поступайте, как понимаете. Не будьте опрометчивы, подумайте еще раз.
– О чем думать? – недоумевал Андрей Ильич. – Я ведь не впервые так поступаю. Помнится, еще юнцом, меня, зеленого, недоученного, из института прямо отправили на село. Поработал я там немного и научился писать покаянные статьи. Помню, как сейчас, сижу в лаборатории, просматриваю истории болезни и вдруг вваливается ко мне председатель колхоза, кричит благим матом: «Помираю». Жалуется на боли в животе, у него и «дух захватывает», и от боли «глаза на лоб лезут». Пощупал я живот – мягкий, хороший, температура – нормальная, пульс прекрасный. Человек корчится от боли, а я ничем помочь не могу. Прошел день, другой, чувствую, что не выжить моему больному, а что делать – ума не приложу. Хожу я так расстроенный по деревне н слышу, рассказывают, что в соседнем селе исследователи нашли залежи угля. Два года бились – и вот откопали. «Находят же люди, говорю я себе, надо лучше искать». Вернулся в больницу и вижу: у больного заострился нос, ввалились глаза, что называется «фациес Гиппократика», пульс нитевидный, вот–вот оборвется. Со злобы на себя я содрал с больного белье, оставил, как мать родила, и тут только увидел маленькую выпуклость в нижней части живота. У меня лежал человек с ущемленной грыжей, а я ниже пупка не глядел. Мы оперировали его и, конечно, спасли. Мне было двадцать шесть лет, много ли я тогда понимал, но сообразил написать статью в журнал, чтобы другие не повторили моей ошибки…
После ухода Андрея Ильича Яков Гаврилович вскоре уехал домой. По дороге он вдруг вспомнил, чем именно так огорчил его Ванин. Самсон Иванович по обыкновению назвал его «гением». Когда–то эта лесть была ему приятна, сейчас она звучала насмешкой.
Тревожная мысль, что он отстает от движения науки и его опережают другие, возникла у Якова Гавриловича вскоре после решения партийного бюро института, призвавшего сотрудников улучшить научную работу. Успех Ванина подкрепил лишь это опасение и был последним предостережением, от которого Студенцову казалось невозможным уйти.
Вначале Яков Гаврилович не без интереса наблюдал, как ординаторы, кандидаты медицинских наук и рядовые сотрудники лаборатории увлекались разработкой новых тем. Каждый день приносил новые идеи, возникали смелые планы, все точно состязались в изобретении остроумных приемов и методов исследования. Не было в этом порыве ни суматохи, ни показного шума, ненужных совещаний, докладов и лекций, и именно из этого творческого подъема в институте возникли первые испытания Студенцова.
Сразу же выяснилось, что ему будет нелегко за всем уследить и во всем разобраться. Работы оказалось вдруг много. Достаточно было несколько дней не побывать в лабораториях или не побеседовать с Андреем Ильичом, и события оставляли его позади. Ничто как будто не делалось без ведома директора, но пока он думал, что исследования лишь начинаются, они успевали далеко уйти или принять другое направление. Из опасения услышать, что интересующие его опыты вовсе оставлены или, завершившись удачей, давно сменились другими, он не решался иной раз спросить, как идут дела у сотрудника. Все чаще приходилось вызывать помощников к себе, бывать у одних и других и в осторожной беседе выяснять, как обстоит с работой.
Наступил день, когда Студенцов убедился, что он больше не хозяин положения, ему все труднее уследить за ходом исследования, многое из того, что делается в институте, ему неизвестно. Он почти забыл биохимию, слабо помнит иммунологию и, что обиднее всего, сбивается в фармакологии. Рядовые сотрудники могут свободно и легко говорить о том, что ему дается величайшим напряжением памяти. Эту грустную новость Яков Гаврилович встретил с глубокой тревогой. Ему казалось, что это должно привести к катастрофе – научная деятельность в институте замрет или придет в расстройство. Он представил себе институт кораблем «без руля и без ветрил», и впервые за много лет его покинула присущая ему уверенность. Когда некоторое время спустя стало очевидно, что все продолжает оставаться на месте, – Яков Гаврилович успокоился.
По–прежнему утверждались новые порядки, вырабатывались планы исследовательских работ, рождались и умирали идеи, гипотезы возвышались до аксиом, теории снижались до ранга гипотез, и Студенцову оставалось лишь делать вид, что все это им продумано, взвешено и санкционировано. В душе Якова Гавриловича утвердилась уверенность, что, уйди он из института, ничто бы тут не изменилось, все шло бы так же, как при нем, а возможно, и лучше.
После зрелого размышления Студенцов рассудил, что при сложившихся обстоятельствах ему лучше всего держаться подальше от дел. Он видел, как его заместитель группирует вокруг Ванина сторонников его интересных идей, готовых отдать ему свой досуг, работать без устали, пока хватит сил, наблюдал и многое другое. Андрей Ильич не подозревал, как много Студенцов сделал тогда для него. Нелегко было убедить ученый совет института не возражать против добровольных занятий темой, не включенной в план научных работ. Когда Сорокин попросил директора института согласиться на это, тот без лишних слов уступил.
Так, наряду с официальными исследованиями, утвердились и другие–неофициальные, такие же волнующие, исполненные сокровенных надежд. Одни помощники Ванина изучали бактерии, вызывающие злокачественную опухоль у растений в их обычной растительной среде. Другие – искали этих бактерий в раковых тканях человека, третьи – выясняли, не свойственно ли микроорганизму, подобно многим другим, из видимого становиться невидимым. Этим было бы объяснено, почему в тканях человека не находят возбудителя раковой болезни. Некоторые прививали эти бактерии животным, искали общее между ними и вирусом молока, вызывающим у мышей рак грудной железы. Словно над бактериями не было проделано ни единого опыта в прошлом, каждый начинал свои исследования сначала.
Заведующий хирургическим отделением, тот самый, которого Яков Гаврилович упрекнул в склонности применять жестокие приемы лечения, занялся выращиванием «диалектической ткани», названной так потому, что, оставаясь сама собой, она одновременно становится своей противоположностью. Эта раковая ткань, как было известно из доклада Самсона Ивановича, после питания чужеродной кровью, сохранив полностью структуру своего вида, приобретает и нечто чужое, способное возбудить больной организм к самозащите. Агробиологам нечто подобное известно давно. Мичурин, прививая черенки антоновской яблони в крону дерева чужого сорта – сибирской ягодной яблони, – наблюдал, как после нескольких лет питания чужеродным соком природа плодов на прежних черенках изменяется. Единственно чем эти плоды еще похожи на антоновку – это белая окраска кожицы.
Не устоял против искушения и мастер «душевных лекарств» Мефодий Иванович Степанов, и он примкнул к «вольным искателям», как их прозвали в институте.
Все напряженно трудились, и больше всех – Андрей Ильич. Он словно сцепился с беспощадной болезнью, грозившей лишить его друга и жены. Глубокие морщины легли вдоль лица, и выражение его стало суровым, добрые, темные глаза ушли под низко нависшие веки, редко появлявшаяся улыбка оставалась незаконченной и слабой, словно ничто уже не могло заставить Сорокина ни посмеяться всласть, ни улыбнуться от всей души. Студенцов первый заметил эту перемену, и еще он увидел, что Сорокин с каждым днем бледнеет, а круги под глазами темнеют.
Ни на минуту Яков Гаврилович не примирился е тем, что произошло. Отстранившись от руководства научной работой, он только на время отодвинул нависшее несчастье. Опасность была слишком велика, чтобы оставаться спокойным. Что стало бы с его именем, если бы его помощники и ученики могли догадаться, что их учитель не разбирается в основах биохимии и, сравнивая препараты, не отличает нормальную ткань от ненормальной. Надо было скрыть правду, не дать повода для догадки или подозрения. Он никогда не признает себя побежденным и не уступит своего имени без борьбы. Пусть говорят, что Яков Гаврилович передал все дела заместителю, мало интересуется тем, что творится в институте, пусть толкуют что хотят, только бы по–прежнему верили в него. Уж он, Студенцов, оправдает доверие, у него достаточно еще сил, чтобы вернуть потерянное с лихвой. Ему вспомнился стол, заставленный чертежами, расписание занятий, прибитое к стене, учебники с закладками и зачетная книжка на краю стола – и, словно все это говорило о его собственном успехе, о чем–то им самим пережитом, – он почувствовал прилив новых сил.
С биохимией и иммунологией успеется, он упустил более важное – почти не изучал онкологию, знает современные теории рака понаслышке и не занимался диагностикой много лет. Любой из ординаторов мог бы его сейчас пристыдить. Пока он воевал со своими соперниками, проводил время на стадионе и погружался в административные дела – выросло искусство распознавания раковой болезни. Ему не приходилось этим заниматься, диагностикой занимались врачи. Ему приносили историю болезни с готовым заключением: «Удалить опухоль оперативным путем». И до и после операции судьбой больного занимались другие. В последние годы он исключительно оперировал рак пищевода, и не чаще одного или двух раз в месяц. От других операций он отказывался и ему перестали их предлагать.
В ту пору его мало интересовало, что думают об этом другие, сейчас эта мысль словно ослепила его. Что, если бы ему пришлось удалить легкое, сделать операцию мозга или оперировать в пределах сердечной сумки, – хватило бы у него решимости за это взяться? Конечно, нет. Без подготовки, без того, чтобы кому–нибудь раза два ассистировать, ему с такой операцией не справиться.
В этом признании не было ничего нового. Учителя Якова Гавриловича твердили ему, а он в свою очередь повторял другим, что никакое искусство не приходит в упадок так быстро, как хирургия. Основанная на опыте, она поддерживается трудом и непрерывным упражнением. Отказываясь от хирургической практики, Студенцов знал, что его ждет, но утешался мыслью, что искусство сидит в нем глубже, чем у других, и в нужный момент он восстановит утраченное. В своем расчете Студенцов кое–что упустил, сейчас это упущенное напомнило ему о себе и глубоко его поразило.
«О моих смелых операциях и умении творить чудеса, – подумал он, – давно уже не говорят. Что, если в институте, в хирургическом обществе и среди населения решили, что моему былому мастерству пришел конец? Как о многих других, сошедших со сцены хирургах, обо мне давно говорят: «Яков Гаврилович был когда–то орлом, но он давно не оперирует, а теперь уже поздно. Был конь, да изъездился». Или еще так: «Он когда–то умел, теперь не то…» Пройдет немного времени, и мне без деликатностей скажут: «Мы помним ваши операции, как их забыть, но ведь вы теперь – администратор». Возможно, что такое мнение сложилось давно и только он, Студенцов, о нем не догадывался. И тот заведующий отделением, которому он недавно сделал замечание, и другой, и третий, которые при встрече улыбаются ему, про себя думают: «Был конь, да изъездился». И Андрей Ильич, вероятно, такого же мнения…
Эта мысль показалась Якову Гавриловичу невыносимой, кровь прилила к лицу, и в глазах потемнело. Он мысленно представил себе Сорокина, его искренние и правдивые глаза, добрую беспомощную улыбку, и хотел уже отказаться от своего подозрения, когда вдруг подумал, что из жалости к нему, Студенцову, Андрей Ильич делает вид, что ничего не замечает. В душе жалеет или смеется, а внешне прикидывается простачком. «Уж кому другому, – запальчиво подумал Яков Гаврилович, – но не ему жалеть и смеяться. Хирург, способный привить раковые клетки больной, подвергнуть ее смертельной опасности, не смеет бросаться упреками. А с каким упорством он отказывался доверить операцию другому…»
Вспышка раздражения быстро угасла и сменилась острым чувством стыда. Ему было стыдно перед самим собой, перед Андреем Ильичом, как если бы он это уже высказал ему, не пощадив его самолюбия. Какая мерзость! Обрадоваться чужой неудаче, несчастью, которому равного нет. Ему ли, Студенцову, давно переставшему быть врачом, пользующемуся своей отшумевшей славой, говорить о хирургическом искусстве!
Яков Гаврилович любил свою работу и теперь, когда увидел, как далеко он от нее отошел, почувствовал острую тоску по ней. Он стал каждый день приходить в операционную и наблюдать за тем, как работают врачи. На нем был стерильный халат на случай, если бы ему захотелось заменить хирурга или ассистировать ему. Этот неожиданный интерес к работе врачей одни объясняли как причуду таланта, другие – как усиление административного контроля, третьи еще по–иному. Поговаривали, что директор намерен представить к награде некоторых хирургов и выясняет, кого именно отличить. Директор не пытался опровергать эти слухи и даже делал вид, что придает им известное значение. Он охотно ассистировал Сорокину, заверяя его, что эта работа приятна ему.
Настойчиво и упорно восстанавливал Студенцов сзое мастерство. Он вспомнил правило, что рука хирурга не должна знать покоя, пока она послушна ему, и не щадил себя. Самым трудным было научиться обезболивать ткани при операции. Сейчас, когда метод анестезии утвердился в институте, он не мог больше отговариваться тем, что у наркоза свои преимущества. Не мог, во–первых, потому, что все время делал вид, что перемена происходила с его ведома и согласия. Не мог и по другой причине: изучив метод анестезии, беспристрастно проверив ее за операционным столом, он убедился в ее преимуществах перед наркозом. Те, кто видели сейчас операции Студенцова, должны были признать, что его искусство обезболивать не уступает его хирургическому мастерству.
Чтобы стать хозяином положения, «выбраться из обоза», как мысленно называл свое положение Студенцов, надо было серьезно изучить онкологию. Не ту историко–теоретическую ее часть, полную противоречий и взаимно исключающих гипотез, а диагностическо–лечебную. Так усвоить все признаки заболевания, чтобы по жалобам больного, малейшим оттенкам его самочувствия, по внешнему обследованию предугадать картину рентгенограммы. Десятилетиями накапливались эти наблюдения, одни стали достоянием многих, другие оставались известны лишь отдельным врачам. Яков Гаврилович этим искусством не интересовался. Уверенный, что раннее распознавание болезни – дело терапевта, он ограничивался свидетельством гистолога, который приносил ему бесспорное свидетельство перерождения тканей, ставших раковыми, или рентгенолога, указывавшего точное местоположение опухоли. Нозый метод работы, введенный Андреем Ильичом, требовал от хирурга знания диагностики, и Студеицову пришлось этому поучиться.
Чтобы скрыть свое неумение делать то, чего он до сих пор чуждался, и научиться упущенному, Яков Гаврилович ввел систему консилиумов. Время от времени на собрании клиницистов института заслушивался доклад лечащего врача о состоянии его больного, и после обсуждения утверждался диагноз. Еще раз консилиум выслушивал врача, когда он предлагал оперировать больного. Снова скрещивались мнения и истолковывалось по–разному течение болезни. У каждого клинициста был свой опыт, свое понимание заболевания, и обсуждение затягивалось надолго. Яков Гаврилович внимательно выслушивал каждого, никого не перебивал и не позволял себе шуток. Решающее слово принадлежало ему. Он говорил обычно последним, и всегда его заключение было интересно и умно. Все восхищались его проницательностью и тонкостью анализа, и никому в голову не приходило, что искусству разбираться в состоянии болезни Яков Гаврилович научился у них. Первое время он старательно выслушивал всех и не совсем уверенно выбирал одну из точек зрения. Подучившись, он стал больше себе позволять – опровергать других и утверждать собственное мнение. Одного только Студенцов себе не позволял: поучать, красоваться и ради меткого словца отказываться от правильного решения.