Текст книги "Плач домбры"
Автор книги: Ахияр Хакимов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
– Это Хайбулле! – улыбнулась она. Хотела рассказать о случае с директором школы, как Мастура сдернула платок с головы и вышла на другую половину. И до самой ночи не проронила ни слова. Взгляд опущен, бесцветными губами жует; сказать бы «сердится» – да нет, не сердится, сказать бы «в замешательстве» – печальна как-то. Алтынсес оставила ее в покое, нрав свекрови хорошо знала: коли замкнулась – допытываться бесполезно, жди, когда сама заговорит. И вправду, только невестка улеглась, Мастура присела к ней на кровать. Алтынсес хотела сесть, но та удержала ее:
– Лежи!
Долго молчала. О чем-то думала, склонив голову на плечо, будто к шорохам в своей душе прислушивалась. И Алтынсес молчала, с тревогой ждала, что же скажет свекровь.
Наконец старуха заговорила:
– Эх, дочка, нет чтобы о себе подумать, костюм этот взяла… – В усталом голосе и мягкий укор, и слабая похвала. Чтобы узнать, чего же больше, Алтынсес без всякого выражения сказала:
– Вернется – готовая одежда…
– Был бы цел-невредим, одежда нашлась бы…
– Чем искать…
– Если бы вернуться должен был… столько бы не пропадал, – круто повернула разговор свекровь. – Ты ли не ждала? Ждала… Цветущие годы твои зазря проходят.
Алтынсес, откинув лоскутное одеяло, попыталась сесть. Высохшая рука удержала ее. Они немного потолкались так, и Алтынсес спрыгнула на пол. Слова, слезы, которые в ожидании, молча, копила весь день, подступили к горлу.
– Ты… что ты говоришь!..
Свекровь и взгляда не подняла, когда невестка, дрожа как в лихорадке, заметалась по дому. Так же, склонив голову на плечо, она продолжала:
– Я мать, невестушка. Больше твоего сердце надрывается. На твоих глазах волосы мои поседели, как ковыль стали… Четыре года каждая в своем углу ночами слезы льем. Иссякли мои слезы, сердце иссохлось. Значит, правда: от судьбы не уйдешь.
Алтынсес, не помня себя, схватила свекровь за плечи и затрясла ее:
– Что ты говоришь! Он живой, живой! Не знаешь, где он, что с ним, а завела упокойную!
Мастура только подняла глаза и снова опустила. Алтынсес без сил села на пол и уткнулась лбом в край кровати. Свекровь провела рукой по сверкающим, как соломенное свясло, волосам:
– Сама вдова, и вдовьи муки знаю… За троих ты, дочка, работала, не спала, недоедала, дом в чистоте держала, себя в строгости, была скромна, почтительна. Кроме спасибо, ничего не скажу… Теперь время тебе самой любить и радоваться. Век свой возле меня не просидишь. Мне уже помирать пора, а у тебя вся жизнь впереди. Обиды у меня нет, благословляю: возвращайся к отцу и матери. Пройдет время, успокоишься, утешишься. Одна не живи, вдова – полова, найди себе пару…
– Жив Хайбулла! Я его здесь ждать буду! – со страхом чувствуя, как тяжелое холодное сомнение затопляет все внутри, и пытаясь выплеснуть его, она твердила: – Жив, жив, жив…
Но свекровь будто ничего не слышала. Видно, слова свои она вынашивала давно и теперь, уверенная в своей правоте, лишь сообщала твердое, принятое за годы решение.
– Люди поймут, не осудят. Имя твое незапятнано, помыслы чисты. Честь свою берегла, несла достойно, а честь – ноша нелегкая.
– О какой ноше говоришь, мама! Разве я вьюк несла, кем-то навьюченный? Разве я Хайбуллу по приказу жду? Этой надежды даже ты меня лишить не можешь, нет у тебя права.
– Эх, дочка! Какое может быть право у матери? У нее только и есть – долг да обязанность.
– Тогда не гони, – Алтынсес, давясь слезами, положила голову ей на колени. Свекровь сняла с себя шаль, укрыла ее. Алтынсес плакала и все не могла выплакать обиды. – Куда мне идти, что делать? Все мои радости, все надежды – здесь, возле твоего очага. Или ты забыла все… все, что мы вместе пережили за четыре года?
– Очаг… – повторила Мастура. – А кого он согреет, очаг, в котором пламени на полвершка? У такого огня не греться, на такой огонь только смотреть и печалиться хорошо. Одной печали человеку мало, доченька. В груди у женщины неувядаемый цветок живет, ему другое тепло нужно.
– Надежда его согреет.
– Согреет, если не напрасная. А твоя надежда от слез солона… Постой, постой, знаю, что скажешь… Другое время настало, невестушка, а то, которое свело нас, уже прошло. Вместе тянули воз судьбы, спасибо, дальше потяну одна.
– Никуда я не уйду, мой дом здесь, – сказала Алтынсес. Сказала твердо, уверенно – так ей показалось. Но где-то в уголке души шевельнулось сомнение. А может, неспроста говорит все это свекровь? Может, узнала что-то? И значит, доводы у нее крепкие… А что у Алтынсес, что у нее-то есть? Любовь и вера – вот и все ее доводы.
А старуха гладила ее по голове и говорила свое:
– Коли встретишь хорошего человека, опять тот цветок оживет. Совсем ты молодая… Есть джигиты – за тебя в огонь и воду пойдут.
– Ох, мама! – Алтынсес закрыла лицо ладонями.
– Не стыдись, нечего стыдиться. Какой листик на ветру не колыхнется? Откуда знать, может, там твоя судьба?
– Нет, нет!
– Ложись-ка, вон как замерзла, – Мастура вдруг оживилась, уложила ее, как малого ребенка по спине похлопала, накрыла одеялом, подоткнула. – Больше ничего не скажу. Думай сама.
А невестке есть о чем подумать. Свекровь ведь не тех джигитов помянула, что, блестя глазами, пестрые слова рассыпают, случайной поживы ищут. Такие раза два обожглись и теперь Алтынсес далеко обходят. Она Сынтимера вспомнила.
Эх, Сынтимер, Сынтимер, разве мало тебе девушек в ауле?
Четыре года уже, как вернулся он с фронта, и до сих пор ни к кому сердцем не привязался, четыре года по улыбке Алтынсес, хотя бы одной, томится… Оба они надеждой живут, но каждый – своей. Жалеет его Алтынсес, уважает, если что – горой за него встанет, но того чувства, которого ждет Сынтимер, нет и не придет оно к ней никогда. Сынтимер и сам это знает, но тоже ждет, на какое-то чудо надеется.
В прошлом году на Майский праздник Алтынсес крепко на него обиделась. И было за что…
Вечером в клубе состоялось собрание, а потом концерт. Алтынсес отчего-то растревожилась и, как только молодежь начала расставлять скамейки вдоль стен, поспешила домой. Выйдя в темноту, она поначалу ничего не видела, осторожно прошла по крыльцу, и тут кто-то схватил ее за руку. Пахнуло водкой. У Алтынсес мурашки пробежали по телу – она узнала Сынтимера.
От стыда, от обиды, не зная, что делать, она сильно толкнула его. А он, под смех куривших у крыльца мужиков, под взглядами возвращавшихся домой женщин и детворы, опять ухватил ее за локоть. Алтынсес никогда не видела Сынтимера пьяным и не слышала, чтобы он пил. Наоборот, в ауле его хвалили за трезвость. Потому она, удивленная, испуганная, опять стала вырываться. Из темноты подали совет: «Смелее, Сынтимер! Баба – что лошадь норовистая, узду крепкую любит». Парень совсем расхрабрился, заговорил горячо: «Эх, Малика, Малика! Веришь, при всем народе говорю: больше жизни люблю тебя… выходи за меня. Хайбулла твой…» Алтынсес резко отшатнулась, и, не удержавшись, Сынтимер вытянулся во весь рост и скатился с крыльца. Все вокруг – и когда только набежать успели! – рассмеялись. Тот же голос сказал: «Эх, брат, такую бабу рукой, из пары одной, и не обротаешь. Тут полная пара нужна», – но сразу оборвался. Видать, по губам получил советчик.
Алтынсес уже отбежала немного, но остановилась и вернулась обратно. Сынтимер лежал лицом вниз, не шевелился. Смех все не умолкал, еще бы, такую потеху и за деньги не увидишь!
Алтынсес присела на корточки, нащупала фуражку, надела на него, потянула за рукав: «Вставай, Сынтимер-агай, вставай, пойдем домой». Он поднял голову, сел: «А? Это ты, Малика?» Наверное, во всем ауле только он и Фариза называли ее прежним именем. «Ты это?» – повторил он. Потом вдруг уткнулся лбом в плечо Алтынсес и всхлипнул, но тут же тряхнул головой, встал тяжело и, пошатываясь, пошел по улице. Уже порядком отойдя, громко, срывающимся голосом запел:
Чем сжигать в тоске-печали,
Лучше брось меня в огонь…
Алтынсес бегом догнала его, взяла под руку и довела до самых ворот.
После этого Сынтимер долго никому не показывался на глаза. И только через неделю, потемневший, исхудавший лицом, стал появляться на людях. И без того-то скупой на слова, он совсем замкнулся, нелюдимым стал. Женщины пошушукались было: «Сынтимер Алтынсес сватает, и, кажись, дело слажено», – но вскоре и этот досужий слух затих. Сплетня, что огонь, все новых происшествий требует, иначе затухнет. Но Сынтимер больше оказий не подбрасывал. Бледный, худой, волоча взгляд по земле, ходил своей дорогой. Алтынсес – своей. Самый вид его на какое-то время был подсыпкой пересудам, но тоже набил оскомину, замолчали совсем. Пришлось досужим куштиряковским языкам что-нибудь другое для обмолота искать.
Кадрия попробовала выведать у подружки, что к чему, но поняв, что ничего-то и не было, усмехнулась: «Значит-таки, на мою долю он выпал». Год после Углича на лице у нее даже тусклая улыбка не шевельнулась, только сейчас начала отходить.
…Проплыла эта усмешка подруги в ее утомленном тяжелым разговором со свекровью сознании, и Алтынсес уснула.
А Мастура при каждом удобном случае твердила свое. Видать, все уже у ней обдумано, взвешено. И в той жизни, которую ей осталось прожить, на Хайбуллу и Алтынсес расчета не держит. Потому решение твердо, суждения безоговорочны.
Алтынсес же затаила в душе обиду: «Эх, свекровь, свекровь, думаешь, для добра стараешься, а сама последней опоры лишаешь!»
Фариза тоже в последнее время в дом к сватье зачастила. Она, как Мастура, обиняком не ведет, говорит прямо: «Если тебе Сынтимер не подходит, выбирай другого. А по мне, так лучше и не надо, хоть и однорукий, а за четыре руки работящий, добрый, нравом спокойный, за тебя душу отдать готов. Только вот табак курит…» И тоже дочкиной души не понимает, все к повседневным заботам сводит. Ее винить трудно, тоже настрадалась. Сын, первенец, самый любимый, за два месяца до конца войны погиб на Карпатах, муж вернулся наполовину калека, никакая работа не по силам, даже почту разносить не смог, оставил, целыми днями, кашляя надсадно, возится во дворе. Ладно, хоть есть Нафиса. Она, как и Алтынсес, и зимой, и летом в работе, любое дело с руки – и сена накосить, и дров заготовить. Одна отрада, на нее только и смотрят отец с матерью. Младшему сыну еще двенадцать и ростом мал, на послевоенных хлебах не шибко растет.
Как и говорила когда-то Мастура, Гайнислам сильно изменился: утихомирился, покладистым стал. И не только потому, что легкими маялся – весь нрав другой, ничего от ревнивого Гайнислама не осталось. Раньше говорили: «Это какой Гайнислам? Их в Куштиряке трое». – «А тот, ревнивый». Теперь же со всеми мягок, с женой на каждом шагу советуется: «А что, мать, если вот это так сделаем, а вот это – так?», а заспорит жена, он уже согласен: «Ладно, Фариза, я и сам так думал».
Оттого ли, что и сам страдал, оттого ли, что в войну всякого пережил, под старость Гайнислам к людям, к чужой беде понятлив стал. И дочку лучше, чем жена и сватья, понимал. По-своему заботился, входил в ее печали. «Хайбулла смалу смышленый был. На отца похож, смелый, решительный. Этот все одолеет и домой вернется. Такие люди не пропадают», – ободрял он дочь. По присказке «тебе, сын, говорю, а ты, сноха, слушай» слова эти, кажется, больше были предназначены Фаризе. И жена к этому же склоняться начинала. Зайдет среди женщин разговор о Хайбулле, у нее мужнины слова наготове, еще и от себя подбавит: «От Фаризы родилась дочка, от Фаризы! Весь род у нас такой: коли полюбила, так уж навек. Вот и ждет. Что она, в девках засиделась, чтобы мужа искать? И зять Хайбулла каждый раз в белой рубашке снится, и все время смеется! Вернется, непременно вернется!»
Но Фариза – она Фариза и есть. Посидит вечерок со сватьей, опустошат самовар, и она уже ее песню поет. Сначала точит мужа, а потом при случае и за дочку берется.
Она-то хоть «при случае», а свекровь все время рядом, настойчива, одно твердит: «Эх, дочка, дочка, день и ночь до изнеможения работала, никакие лишения тебя не обошли. Не тот изведал, кто жил, тот изведал, кто пережил. Так что пора тебе лишениям своим закрыть счет».
Пусть так, пусть поверит Алтынсес, что не вернется Хайбулла, и уйдет из этого дома. А если тогда-то и начнутся настоящие лишения? Полюбит ли кого-нибудь, сможет ли? Пусть заведет она семью, пусть. Но ведь Хайбулла-то все равно вернется. Он вернется, а у нее – семья! Нет! Уж если столько мучилась – будет терпеть и дальше. Вернется муж и закроет счет. А она при свекрови будет, там, где ее оставил Хайбулла.
В этом году ей исполнится двадцать один год.
И свекровь, и мать говорят: тебе свою семью строить надо. Семейная жизнь… Алтынсес и узнать не успела, что это такое. Словно и не замуж вышла, а от родной матери к матери-свекрови перешла. Семейная жизнь, да безмужняя. И материнское счастье улыбнулось скупо, как низкое зимнее солнце, и закатилось. Порой она свое тело ку-раем-сухостоем ощущает – все соки в тоску, на ветер ушли, уже не женщина. Полый курай на ветру. Спит, бодрствует – гудит в ней, как в курае, тонко гудит, горько. Опадет, затихнет этот гул, но только случись какая самая маленькая беда – снова ползет, ползет, поднимается, расширяется, так гудит, что кажется: и его, это гудение, как свекровино мычанье, уже другим слышно.
Вот это гудение и согнало сегодня Алтынсес с телеги, и она со сломанной косой пошла сюда, на Змеиное лежбище. Шелест одинокой березы, тайной наперсницы, заглушил его, а потом он совсем стих.
6
…Так, оцепенев, долго стояла Алтынсес. Потом открыла глаза, нежно погладила ствол, мягко отвела молодые побеги. «Малика. Хайбулла» – два имени были глубоко вырезаны на стволе. Тамга любви. Пропал Хайбулла. Мета осталась.
Четыре года ни весточки от Хайбуллы. Есть ли он на этом свете? Жив ли хоть? Или четыре года уже… Даже это неведомо. Ждет Алтынсес. А когда совсем уже невмоготу, приходит к этой березе. Рядышком два имени, тесно друг к другу прижались, нет между ними четырех лет. Только чуть заплыли буквы. Потому что живет береза. Тело, говорят, заплывчиво, а память забывчива. Алтынсес же и телом, и памятью помнит Хайбуллу.
Она подняла голову и огляделась. Все было так же, как в прошлом году, и в позапрошлом, и четыре года назад, когда приходила сюда с Хайбуллой. Как в ту далекую пору, когда Алтынсес была не Алтынсес, а Маликой, как в тот вечер, когда Хайбулла впервые погладил ее по волосам.
Солнце зашло за отроги и печальный багрянец покрыл всю землю. Внизу, у подножия скалы, билась вода. Все так же. Для бескрайнего мира четыре года – один вздох. И для нее тоже. И она прожила, как один вздох. Только вздох тяжелый, много в него вместилось горя и страданий.
Все как тогда. И береза такая же, только одна ветка высохла. И даже, усмехнулась она, косу сломала так же, как четыре года назад. А косу эту в первый раз отбил для нее Хайбулла. Такой уже не найдешь.
По в район все равно пойти надо, теперь и повод есть – коса. Там она пойдет к учительнице Алмабике, поговорит с ней, уж в этот раз подробно расспросит о том директоре. Может, и с ним самим удастся поговорить.
С тех пор как познакомились весной на базаре, она с Алмабикой больше не встречалась. Начался сев, потом прополка, а там уже и сенокос. Раза два только послала через Кадрию немного картошки, масла, корота, получала от нее приветы. Но повидаться, поговорить никак не удавалось. Алтынсес казалось, что именно у этой женщины с таким приветливым именем и таким же приветливым, как яблоко, лицом, и к тому же учительницы, есть какие-то слова, которые по-особому утешат ее, и она знает что-то такое, какую-то правду, которая укрепит ее надежду.
…Утром свекровь помогла собраться в дорогу. Зная, что невестка зайдет к Алмабике, с вечера сварила и вывесила отжиматься свежий творог, из последней чашки заветной белой муки приготовила баурсак, положила в кружку масла, завернула в старый платок два десятка яиц, твердые, словно осколки камня, куски корота, два листа сухой пастилы, – смородиновой и рябиновой – все это уложила и увязала в скатерть.
Алтынсес без всяких происшествий еще до полудня пришла в райцентр. Впрочем, одно маленькое происшествие было.
Выйдя из аула, она, чтобы сократить хоть немного путь, пошла через кусты, по тропкам, вытоптанным бродившей здесь скотиной. День тихий, светлый. Пахнут цветы, с куста на куст, трепеща крылышками, перелетают мелкие птицы, от ног то ящерица юркнет, то, распустив огненные крылья, отпрыгнет похожий на маленького дракона кузнечик, то важно отползет жук.
Быстро шагала Алтынсес. Вдруг услышала в кустах жалобный верезг, звякнуло железо, затрещали ветки. Она остановилась, прислушалась. Снова лязг, и снова треск ветвей. Подавив страх, она развела кусты рукой, заглянула, и сердце зашлось. Под молодой ольхой, весь в крови, бился в капкане заяц. Дернет перебитую зубьями лапку, проверещит жалобно и замолкнет. Кто-то занялся таким вот промыслом в скудное время, кому-то пропитание этот заяц. Но Алтынсес об этом не думала. Чуть не плача от жалости, она осторожно подошла к зайцу. Тот заметался, задергался отчаянно, звеня цепью, потащил капкан в сторону. Алтынсес подняла с земли сук и, приговаривая: «Постой, постой, дурачок… спасу тебя, выпущу, пока никого нет… Ну, не дергайся, ладно?» начала разжимать челюсти капкана. Пальцы, рукава выпачкала в крови. Заяц то ли от ужаса, то ли поняв, что человек хочет помочь ему, совсем затих. Даже когда она освободила ему лапку, какое-то время сидел неподвижно. Потом, прихрамывая, наискось, запрыгал в кусты, ветки качнулись, и он исчез.
Алтынсес, растревоженная, пошла дальше. Придя в райцентр, она заглянула в два-три магазина, обошла весь базар, но косы, разумеется, не нашла. Так уж заведено, ищешь вещь – ее-то и нет. Сынтимер вчера сказал: «Ладно, в случае чего, мою возьмешь». Пусть что угодно болтают, вечером же зайдет и возьмет у него косу. Хватит об этом думать, надо идти к Алмабике, улица Коммунаров, пятый дом. Может, повезет и с тем директором встретиться.
Низкий длинный дом, похожий на барак, глянул на нее неприветливыми окнами, и Алтынсес в недобром предчувствии замедлила шаг.
В конце коридора, откуда вместе с угаром от гудящих примусов тянуло запахом пригоревшего лука и паленой шерсти, то ли бранились, то ли галдели просто так четыре женщины. Алтынсес с опаской подошла к ним. Поначалу на ее вопрос об Алмабике женщины, занятые своим разговором, не обратили внимания. Кричат, смеются, руками машут, кому-то косточки перемывают. Наконец высокая рыхлая женщина, прервав раскатистый смех, ткнула пальцем в одну из дверей. Другая, запахивая руками халат на груди, кланяясь, дурашливо залюбезничала:
– Милости просим, красавица, проходи, скоро и угощение готово будет. Коли взаправду плачешь – из бельма слезы побегут. И животворненькой капли две найдется…
Алтынсес готова была броситься к выходу, но тут на шум вышла сама Алмабика.
– Хы, с нами и знаться не желают! – сказала женщина. – Ладно, нам больше достанется.
Алмабика, не ввязываясь в разговор, сразу ввела гостью к себе.
– Опять выпили. Ты не сердись на них. Несчастные, вот и бывает, с горя…
Пока Алтынсес развязывала скатерть и раскладывала гостинцы, Алмабика поставила самовар, накрыла на стол.
– Апай, как бы этого директора повидать? – сказала Алтынсес, когда сели за стол.
– Какого директора?
– Ну… директора школы. Вы же рассказывали – который столько лет пропадал, а нынче вернулся, помните?
– A-а, этого… Его сейчас нет, в город уехал, по школьным делам, – с запинкой ответила Алмабика. – Не повезло тебе, в другой раз повидаешь. – Чтобы скрыть растерянность, она сходила за перегородку, помешала в кастрюле.
Беседа потекла дальше. Алмабика все улыбалась, расспрашивала о новостях, потчевала чаем. Словно не замечая, что гостья молчит, только отвечает коротко «да» или «нет», рассказывала, что обоих сыновей проводила в пионерский лагерь, а сама, как вышла в отпуск, вместе с остальными учителями ремонтирует школу.
Алтынсес сидела и не могла одолеть внезапного отчуждения, уже понимала, что слов, за которыми приехала, не будет. Потому, слушая сквозь свои думы рассказ Алмабики, укоряла себя, что ходит, только людям хлопот доставляет. Тут еще звякнула ложка, и звук этот будто по спине ударил, напомнил лязг капкана. Перед глазами косо, как-то заваливаясь, прыгнул заяц, и качнулись кусты.
– На той неделе Кадрия заходила. Мой привет, наверное, передала? – спросила Алмабика. Алтынсес кивнула. – О тебе рассказывала. Не знаю, уместен ли будет мой совет…
Алтынсес настороженно посмотрела на нее. Что еще наговорила эта Кадрия? Словечка даже за зубами удержать не может. Наверное, рассказала о том, что свекровь уговаривает ее вернуться в отцовский дом. О чем еще могла рассказать? Впрочем, напрасно злится Алтынсес. Она ведь и сама совета хотела просить, за этим пришла.
– Что же делать, всю жизнь одна не проживешь, – осторожно сказала Алмабика. Гостья молчала, и она заговорила смелей. – Трудно такой, как я: двое детей, не один даже. А у тебя самая пора, и человек есть, который за тебя в огонь пойдет. Не обижайся, милая, говорю, что думаю.
Вначале, поддавшись ее уговорам, Алтынсес согласилась остаться ночевать. Но чем ближе день клонился к вечеру, тем отчего-то тревожнее становилось на душе. Сама не заметила, как начала собираться домой. На удивленный вопрос хозяйки сказала:
– Спасибо, апай. В следующий раз, как только посвободней буду…
– Воля твоя. Думала, поговорим с тобой всласть, ночь напролет. Свекрови привет передай. Вот, чем уж богаты, эти две пачки чая возьми, к чаю изюма немножко, подруга из Узбекистана прислала.
Она проводила гостью до самого большака.
Алтынсес подавленно молчала. Глупо: шла, чтобы о настояниях свекрови поговорить, посоветоваться, а когда Алмабика сама начала разговор, почувствовала неприязнь. Нет, другого она совета ждала. Думала, что хоть здесь пошатнувшейся надежде опору найдет.
– Апай, – сказала она, – может, вы о том директоре просто так сказали?
– Как это – просто так?
– Может, нет его вовсе? Так, для моего утешения выдумали?
– Вот уж нет! Правда вернулся. И снова директором работает.
Алмабика замолчала и стала смотреть на заходящее солнце. Но вряд ли что видела, в глазах стояли слезы. Шла, разговаривала спокойно и вдруг встала в растерянности, с горькой обидой на лице. Алтынсес виновато обняла ее.
– Все война, все она мутит, – помолчав, сказала Алмабика. – Не хотела я рассказывать, да разве скроешь… Да, вернулся, весело, радостно зажили, будто заново свадьбу справили, в любви и согласье. Я про директора говорю. Галляма-агая, и его жену Асию… А теперь на глазах все рушится… Асия-то уже и не ждала его. Ведь три года малой даже весточки не было! Не выдержала одиночества, с другим сошлась. Того-то давно уже нет, и след простыл…
И опять перед глазами Алтынсес косо скакнул заяц и качнулись кусты. Ну куда он поскакал? Нет, не выживет…
Каждое слово из рассказа Алмабики тяжелой каплей падало в ее переполненное сердце. Еще раз, еще… и вот-вот тоска перельется через край.
– Нет, не может быть… – еле шевельнула губами Алтынсес.
– Осудить просто, – сказала Алмабика. – Но человека и понять нужно. Да, понять… Я Асию не оправдываю, губы не кусай. Вы, молодые, сплеча рубите. А тут все не просто. Когда Галлям пропал без вести, куда только она не писала, даже в Москву поехала. Там сказали: погиб твой муж. Что делать, как жить? Поплакала-попла-кала и смирилась. Вернулся Галлям, ничего не сказала, хотела скрыть свою невольную вину. Да ведь к чужому рту сито не подставишь, услужили, открыли Галляму глаза.
– Не надо, апай… – сказала Алтынсес, вся изнутри сжавшись. А мысли вдруг пошли куда-то не туда: смотри-ка ты, совсем уже вечер, завтра чуть свет опять на сенокос, давно уже дома надо быть, о косе похлопотать, а она, будто и забот никаких, стоит, разговаривает. Она быстро и сухо попрощалась, чем немало удивила Алмабику, и поспешила в аул.
Коса-то косой, но в душе Алтынсес крепло неожиданное решение. Оно было твердым и острым, оно кололо в груди, как длинный осколок косы, но Алтынсес только растравливала боль, в этой-то злорадной боли и находя долгожданное успокоение.
Четыре года назад на этой же дороге встретила она Сынтимера. «Только проводила – скоро домой не жди», – сказал тогда Сынтимер. Раньше она часто вспоминала это и злилась на него: накликал. Он-то в чем виноват? А теперь и коса, которую пуще глаза берегла, коса Хайбуллы, сломалась. Теперь ее не починишь.
Когда она подошла к мосту через Кызбаткан, было уже темно. Немного над землей, во впадине между пологими холмами горели тусклые огни Куштиряка. Алтынсес перебежала мост и, только шагнула на берег, услышала, что рядом фыркнула лошадь. Перед ней, держа коня под уздцы, стоял Сынтимер. Огонек самокрутки слабо освещал его лицо.
– Привязал к столбу возле правления, а он оборвал поводья и убежал… – кивнул Сынтимер на коня. – Еле поймал.
У Алтынсес пересохло в горле, она переложила узелок в левую руку, потом снова в правую взяла. Вместо того чтобы, как положено, когда встречаешь мужчину, опустить глаза и быстро пройти мимо, почему-то стояла и не двигалась. Сынтимер помолчал и снова заговорил о коне:
– Норов у него такой, не любит, чтобы привязывали. Брось поводья на луку седла, он и будет стоять. А я забыл.
– Не нашла я косу, – перебила его Алтынсес.
Сынтимер тут же забыл про коня.
– Сказал же, возьми мою. Я ее как надо отбил. Старинная коса, не чета нынешним.
– Ни в магазине нет, ни на базаре, – и она взяла у него повод из руки. – Меня ждешь?
Сынтимер глубоко затянулся самокруткой, потом еще раз и, бросив окурок, придавил каблуком.
– Знаю, сердишься, – вздохнул он. – Может, и я на твоем месте…
– Нет, Сынтимер-агай, за что я буду сердиться? Просто…
– Что просто?
– Полон аул девушек. Чем я лучше их?
– Нет мне жизни без тебя. Не смотри, что без руки: никому в обиду не дам. Эх, Малика, Малика! – он поймал ее руку. – Верь мне!
Алтынсес не возмутилась, руки не вырвала, уткнулась лицом ему в грудь и заплакала…
– Прошлой ночью Хайбуллу во сне видела, – такими словами встретила ее свекровь. – Сено косил, жеребеночек мой, в точности как сватья рассказывала – в белой рубашке, а сам все смеется. Странно, за эту неделю второй раз вижу. Сказала бы, что к дальней дороге, да никому, кроме меня, в дальнюю дорогу еще не пора…
Алтынсес долго лежала с открытыми глазами. Последнюю ночь проводит она в доме, в который четыре года назад привела ее любовь. Подушка под головой, тонкое одеяло, которым она укрывалась четыре года, еще вчера, когда ложилась, хранили неостывающее тепло Хайбуллы. А теперь – все чужое. Будто не родное гнездовье, а случайное пристанище: встанешь утром, скажешь спасибо хозяевам и отправишься дальше своим путем – ты их позабудешь, они тебя.
Мастура тоже не спала. Ходила, выходила, словно искала что-то. Когда появлялось в белесом свете луны ее суровое лицо, Алтынсес испуганно зажмуривалась. Вдруг свекровь подойдет и о чем-нибудь заговорит! Но старуха только метнет взгляд в угол, где лежит невестка, и снова опустит глаза. Или не замечает, что та не спит, или замечает, но не хочет донимать расспросами.
А душа Алтынсес – река, вернувшаяся в берега, очаг, в котором пламя в пепел ушло. Нет обид и нет надежд. И новая жизнь, которая начнется с утра, не радовала ее и не страшила. Да, ради нее Сынтимер в огонь готов войти. Пусть. Женщины Куштиряка шум поднимут. Пусть. Пошумят и перестанут. Одного хочется – чтоб душа унялась. Устала она, одного просит – покоя. А жгучую саднящую надежду нужно затоптать, затоптать так, чтобы пепел только разлетелся, чтобы даже искры малой не осталось. Она и малая жжется, насквозь проест.
Алтынсес задремала только на рассвете, пугливо и ненадолго. Даже забыться не успела, проснулась и чуть не закричала в отчаянье – тот, давно уже знакомый сои!
– Ох, детка, что с тобой? Так кричала… Сон не выпускал? На другой бок повернись, – погладила ее по плечу Мастура. Было уже светло. – Спи, спи, сегодня вряд ли на покос пойдете. И стадо сегодня не вышло. Вон как льет.
По стеклу бежали струи дождя, гнулись под напором ливня ветки росшего под окошком молодого вяза. В открытую дверь врывался свежий воздух, и было слышно, как шумит на перекате Казаяк.
– Спи, рано еще, – повторила Мастура и вернулась к казану, под которым уже трещали щепки.
Днем Алтынсес долго сидела у окна. Она не могла решить, к кому, в чей дом должен пойти свататься Сынти-мер? К отцу и матери, которые уже один раз выдали ее замуж, или к свекрови, из дома которой он возьмет ее в свой дом? Хоть то хорошо, что идет дождь, что все сидят по домам, и еще какое-то время можно вот так помолчать…
Но слух у аула чуткий. Новость, которую Сынтимер сообщил родителям, несмотря на дождь, услышал весь Куштиряк. Фариза, не зная, радоваться или горевать, весь день не находила места, бегала по избе, и дверь открывала, и в окно глядела, не идет ли дочь. Ближе к вечеру и дождь перестал, а Алтынсес все не было. Больше Фариза не выдержала, надела мужнины сапоги и побежала в дом сватьи. С ней увязалась Нафиса.
Недоенная корова, мыча дурным голосом, уже выламывала плетеные ворота хлева.
Фариза вбежала на крыльцо, осторожно заглянула в дом, Мастура сидела в сенях, словно мать-гусыня под крыльями держала, обняв двух девочек. Фариза не знала, как заговорить со сватьей, но тут опять замычала корова.
– О господи! – сказала Фариза и, схватив ведро, бросилась доить, только дочери рукой махнула: нет, дескать, Алтынсес.
– Я знаю, где она! – крикнула Нафиса и побежала на берег Казаяка.
Но до одинокой березы не дошла, на полпути встретила Алтынсес.
– Апай, это правда? – спросила она, шагая рядом с сестрой. Алтынсес не ответила. – Аул как улей гудит.
– Сердишься? – Алтынсес услышала в словах сестренки укор. – Что ты изводишь меня! – сказала она с болью. – Черное дело, что ли, совершила твоя сестра?
– Эх, апай! – заплакала Нафиса. – Если уж ты так, что же с остальных-то спрашивать? Дед Салях в Якты-куль за водкой поехал, наказал одну овцу в стадо не выпускать. Я помню, он говорил на твоей свадьбе: после войны тебе новую свадьбу справим, я все помню! Вот и делает свадьбу, обрадовался, старый черт! – со злостью сказала Нафиса и снова залилась слезами, причитая по-детски. – Что же это такое? А? Даже подождать не могли, когда дождь кончится!
– Дождь ли, вёдро ли – коли на роду написано…
– Написано? Кто написал? Эх, сестра! Сейчас же пойди и скажи, что пошутила только, останови суматоху!
Алтынсес медленно покачала головой:
– Нет, Нафиса, поздно. Я Сынтимеру слово дала… Я теперь его – и душой, и телом…








