Текст книги "Плач домбры"
Автор книги: Ахияр Хакимов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
Алтынсес остановилась, попыталась собраться с мыслями. Как же это? Выходит, Кадрия считает ее одинокой? Вдовой ее считает? Наверное, уже весь аул так думает, а эта, душа бесхитростная, то повторяет, что женщины между собой давно решили. Значит… Нет, нет, жив Хайбулла! Жив! А Сынтимер… Смотри-ка, вот ведь какой оказался… двуличный. Когда-то у Хайбуллы в закадычных друзьях был, за ним как на привязи ходил. А теперь маленький только перебой с письмами случился, и живому человеку, другу своему, уже могилу роет. Какое у него право на Алтынсес! Ведь знает, чья она жена!
А легкая, переменчивая душа Кадрии на другом уже ветру трепещет.
– Реет ласточка-касатка, черны крылья, грудь бела, – тоскливо запела она. Взгляд, пробившись сквозь слезы, устремился к далекой гряде. Сейчас рванется Кадрия ладным, живым телом, оторвется от земли и полетит туда по ниточке взора.
Песня все плачет, горьким туманом поднимается к небу. А заботы Алтынсес на земле. Странный рассказ Кадрии покоя не дает.
Вспомнила Алтынсес, как в день, когда проводила Хайбуллу, повстречала Сынтимера. Он сказал тогда: «Только проводила – скоро назад не жди». Алтынсес вздрогнула. Почему он так сказал? Почему именно тогда вернулся, в тот день, через час, как уехал Хайбулла? Мало других дней? Вон сколько дней раньше было и сколько потом! Нет, в тот самый день явился! А теперь насчет нее, Алтынсес, что-то задумал. Но упрекнуть его не в чем: не то что заговорить о чем-то таком, даже взгляда пристального на нее не бросил. И чтобы выпивал или там с женщинами путался – такого тоже не слыхать. Спокойный, сдержанный парень. Откуда Кадрия все это взяла? А расспрашивать неудобно. И без ответа оставлять нельзя, бог знает что подумает Кадрия.
Она уже хотела прервать песню и выяснить все до конца, как сзади послышался стук тарантаса, кто-то пронзительно свистнул. Едва они успели отскочить на обочину, в оплетку их телеги мордой уткнулась лошадь.
– Здравствуйте, красавицы! – Тахау спрыгнул с тарантаса и пошел рядом с ними, веселым глазом заглядывая снизу подружкам в лицо. – Привет, Кадруш! Как живешь, сноха-свояченица-сватья?
Алтынсес отвернулась.
– Не подкатывайся, бочка с суслом! – отступила в сторону Кадрия.
Тахау расхохотался, подошел к Алтынсес и, моргнув единственным глазом, мол, дело есть, придержал ее за рукав.
– Ну, сноха-свояченица-сватья, не очень устаешь?
Ты, как зимний цветок на подоконнике, день от дня все краше становишься. И-эх, на чью удачу так цветешь?
– Известно, на чью. Я мужняя жена, – резко сказала Алтынсес.
– Ну-ну, слова не скажи – взвилась!
– Убери руки! Не то…
– Ай-хай, сердитая какая! Ты хоть послушай сначала, что человек скажет. Плохо сейчас без друзей, время такое. Вот здесь, в этом портфеле, бумага есть. В ней сказано: двадцать пять человек в лес на работу отправить. – Тахау закашлялся, и Алтынсес почувствовала запах перегара. – Понятливой будешь – возьмешь и останешься в ауле. Дело за тобой.
– Как люди, так и я, – еще не понимая, сказала Алтынсес, прибавила шагу и хотела сесть на телегу рядом с Кадрией, но Тахау снова удержал за рукав.
– Подожди же, подожди, не брыкайся. Лесоповал – не чай с медом, сноха-свояченица-сватья… Как стемнеет, к сестре моей, Фатиме-апай, загляни.
– Я там ничего не потеряла.
– Там тебя один человек будет ждать.
– Кто это?
– Я.
Алтынсес встала как вкопанная, ознобом и жаром омыло все тело. Онемев, она смотрела в выжидающий, злоприветливый взгляд Тахау.
– Посидим часок-другой, поболтаем…
– Вот ка-ак… дядя-сват-зятек… – сдерживая ярость, прошептала Алтынсес. – И Хайбуллы, значит, не боишься?
– Эх, война, война! Где лежит теперь Хайбулла? И где все наши ребята? Какие ведь богатыри были. Жди не жди, уже не вернутся. Жить надо, жить, переболит, перегорит…
– Хайбулла жив! – крикнула Алтынсес, стиснув рукоять кнута.
– Дай бог. Только прождешь, пронадеешься, зазря молодость уйдет… Постой, постой!.. Ты что? С ума…
Алтынсес всей силой, со всей накопившейся злостью толкнула его в грудь. Тахау упал навзничь. Кожаная шапка откатилась в одну сторону, портфель отлетел в другую. Алтынсес, плача от стыда, от ярости, пошла хлестать его кнутом!
– Вот тебе, вот тебе! Дядя… сват… зятек… Это дяде!.. Это свату! Это зятьку! За Хайбуллу! За Кадрию! За меня! Вот тебе от снохи! Вот тебе от свояченицы! И от сватьи… получи!
Спрыгнув с отъехавшей телеги, подбежала Кадрия.
– Хай, подружка, тысячи жизней тебе! Так его! Еще за подружку подбавь! Ишь извивается, как змея под вилами! Не все такие дуры, как Кадрия!
Тахау отполз, встал на корточки, нащупал портфель и, спотыкаясь, потрусил вдогонку тарантасу. Шапку Кадрия с хохотом швырнула ему вслед. Алтынсес отошла, села на кочку возле обочины, обеими руками стиснула голову. Ее вырвало. Тахау, перемешивая угрозы с матом, завернул на лесную дорогу и, нахлестывая лошадь, исчез.
Вот так сор на мусор пришелся, напасть на беду. Нет, Алтынсес кривого не боялась. Тот лишь свое получил, заслуженное. И то не сполна. Другое тревожило ее: Сынтимер.
До сих пор Алтынсес, помня, что он друг и ровесник Хайбуллы, уважала его и доверяла ему. И Сынтимер, застенчивый, немногословный, при встречах длинных разговоров не затевал, спрашивал только, не нужна ли помощь. Нет, никакой особой помощи семье друга он не оказывал, да Алтынсес и не позволила бы. Если же нужно было во дворе или в хлеву подбить, подправить чего, забор починить, что женщинам-было не с руки, прежде Сынтимера без всякого зова появлялся его отец Салях. Но Алтынсес помнила: есть этот сдержанный, тихий парень и в трудную минуту он поможет.
А сейчас? Кто он, друг или враг? Теперь Алтынсес и в самый трудный час нельзя искать в нем поддержки. Нужно быть настороже и близко к себе не подпускать. Стыдно… И обидно. Выходит, порой и любовь бывает обидной для человека… Может, пустого наболтала Кадрия? В досаде, что Сынтимер взбалмошных ее чувств не принял, решила подружку испытать: может, отсюда к джигиту уже ниточку протянули?
Как бы ни храбрилась Алтынсес, но и Тахау со счетов не сбросишь. Он уже ославил двух-трех неподатливых солдаток, отплатил за неуступчивость. Он и Алтынсес не пожалеет. Ославит, да как еще ославит. Кадрию, как яблочко наливное, вон до чего довел, проклятый.
Если бы в это тяжкое время пришло письмо от Хайбуллы! Хоть крошечное, с ладошку величиной. Гора бы с плеч свалилась. Нет, блуждает где-то ее радость, ее надежда. Эх, Каскалак, Каскалак!
Уже подмерзло, в воздухе закружились редкие хлопья снега. И в это безвременье женщин, числом двадцать пять, в том числе и Алтынсес, назначили на лесозаготовки.
Последние дни Алтынсес отчего-то недомогала, то и дело ее подташнивало. Но никому, ни матери, ни свекрови, она ничего не сказала. Не такое время, чтобы свою хворь на чужие плечи перекладывать. У каждой своих забот полно. Мастура меж двух домов клубком каталась. Фариза, несмотря на свои почти пятьдесят, от темна до темна на току хлопотала, а то и ночную смену прихватывала. По всякой колхозной нужде носилась: посмотришь, будто не одна, а четыре Фаризы по аулу снуют. Словно назло бедам и лишениям, работала до изнеможения. А бед хватало, даже с избытком. Сын воюет, старый муж солдатскую лямку тянет. Тут еще от дочкиной тоски сердце изныло. И Кадрии Алтынсес ничего не сказала. Нрав ее известен, чего доброго, в глаза разбранит: от работы увильнуть хочешь! Или того хуже – заохает, затрещит, ласкать, обхаживать начнет. Что будет, то будет, промолчала Алтынсес.
Женщинам, которые должны были ехать в лес, отдыха дали всего два дня. Алтынсес постирала, вымылась и, приготовив все в дорогу, собралась проведать мать и сестренку с братишкой. Только начала одеваться, как ее вырвало. Хорошо, хоть девочек не было дома. От головной боли и ломоты во всем теле Алтынсес захотела прилечь.
Мастура насторожилась: веретеном вертевшаяся невестка среди бела дня вдруг пошла и легла на хике. Подошла, увидела, что та задремала, и успокоилась. Но уже вечер наступил, Зоя с Надей пришли домой, завозились, зашумели, а Алтынсес все не вставала. И лишь когда невестка начала что-то бормотать и постанывать, Мастура, жалея сон, легонько похлопала ее по спине.
– Уж не надорвалась ли ты, дочка? – потрогала лоб. – Господи, простудилась! Голова огнем горит!
– Сейчас встану, – сказала Алтынсес, приподнялась, и весь дом закружился у нее перед глазами.
Свекровь поспешно села на край хике. Шершавой ладонью погладила по лбу, по щеке. Кровь отхлынула с обветренного, обожженного солнцем лица Алтынсес, и старуха с испугом увидела матежные пятна. Она медленно опустила ладонь и положила на живот Алтынсес.
Алтынсес уже немного пришла в себя. Застеснявшись свекровьей руки, она шаль, которой укрывалась, подтянула к подбородку. Старуха же озабоченно ощупала ее живот.
– Ничего у меня не болит, я встану…
– «Встану, встану…» Глупая! Не мутит тебя? Не вырвало? А как у тебя… с той стороны?
– Не знаю, уже три месяца ничего нет…
– Так я и думала! Ай, дурная, ай глупая старуха! Правда, господи, правда!
– Что – правда?
– Ай, бестолковая старуха! И ты тоже, дочка… Молчишь ведь, ничего не говоришь. В тягости ты – вот что! И как только ты эти проклятые мешки ворочала? Ой, алла! Нажия, Зайтуна, сбегайте, сватью позовите. Лежи, сношенька, полежи, полежи…
Эта внезапная суетливость показалась Алтынсес забавной. В последние дни старуха все молчала, ходила сама не своя, глаз от земли не поднимала, будто потеряла что-то. А тут вспыхнула, ожила – ходит быстро, легко, на чердак слазила, достала душистых трав, разожгла очаг, поставила самовар, накалила сковородку, высыпала мелко нарезанное говяжье сало, и зашипели, поджариваясь в собственной вытопке, румяные шкварки.
А что же с ней-то… с ней самой? Правда, Алтынсес, когда в бане мылась, заметила, что пополнела немного в талии, но такое и на ум не пришло. А вдруг права свекровь? Странно как-то и боязно. Но ведь сама Алтынсес ничего не чувствует. Утомлена, в сон тянет – так это от усталости. Тошнит… чего не бывает, приболела малость. Может, простудилась. На дню по пять раз и в пот вгонит, и прознобит. Полно, завтра в лес ехать, а она разлеглась, стыд надо знать.
– Лежи! – прикрикнула Мастура, когда невестка попыталась встать. А саму так и носит от стола к печке, от печки в чулан. На длинный развевающийся подол уже два раза котенок бросился. Лицо старушки, словно цветок, раскрылось, даже морщины разгладились, глаза светятся. Пробегая, то подушку под головой у невестки поправит, то одеяло подоткнет. – Не раскрывайся, не раскрывайся, дочка, не дай бог, простудишься. Это надо же, до такого часа, и ничего не заметить…
Несмотря на легкий страх, Алтынсес с любопытством следила за этой суетой. Тело ее, казалось, навечно продрогшее под осенними дождями и пронзительным ветром, отходило, отходило, наполнялось блаженным теплом. Затянул свою песню самовар. Запах душистых трав щекочет ноздри, душу ласкает – это запах цветов, которые собирал для нее Хайбулла, когда возвращались с покоса… Далеко остались те вечера, наяву их уже нет. Будут ли еще… Не может быть, чтобы упавшей звездой, отшумевшей водой прошло ее счастье, нет…
Только Мастура накрыла стол к чаепитию, как в избу ветром влетела Фариза.
– Аллах милостивый! Вот радость нечаянная! – Села, встала, к дочери подбежала, отошла, со сватьей пошепталась. Будто небывалая для нее новость – женщина в тягости. Сама ведь четверых родила, четверых вырастила. Но руки трясутся, радостная оторопь вышла на лицо, на ресницах слезы дрожат.
– Уж не говори, сватья, и какая ведь радость. Узнал бы Хайбулла, от счастья макушка неба коснулась бы, у жеребеночка моего! – подхватила Мастура. – Ты только подумай, сватьюшка, ни ты, ни я ничего не заметили. Ты только на нее посмотри – в таком положении целый месяц подводы гоняла!
Фариза, не обращая внимания на недовольные охи-ахи Алтынсес, с боку на бок так и эдак перевернула, погладила ее, приласкала.
– Иншалла![55] – сказала она, отойдя от дочери. – Тело у дочки что твоя репка, ни синяков, ни ушибов, живот на месте. Только… ничего я что-то не нащупала.
– Сказала! Три месяца всего. Еще бы нащупала. – Мастура усмехнулась. – Ты на мою невестку не греши.
– Ладно, ладно, дай бог, чтобы все хорошо было. – И Фариза рассмеялась. – Вот найдет дочка себе подружку величиной с сосновую шишку!
Довольная, что есть с кем поделиться неожиданной радостью, Мастура вздохнула и села к самовару разливать чай.
– Подружка, говоришь… Дай бог рядом с отцом и матерью расти и радоваться. А если родится такой беркутенок, как мой Хайбулла, тоже лишним не будет. Отцу помощник, матери опора, – улыбнулась Мастура. Подставила табуретку к хике, принесла со стола еду, начала потчевать Алтынсес: – Ешь, невестушка, досыта ешь, тебе сейчас впроголодь ходить нельзя. И ты, сватья, не стесняйся, ешь. Нажия, Зайтуна, идите сюда! Что вы там притихли? Чего не доиграли – завтра доиграете.
Зоя и Надя, перешептываясь, подошли к Алтынсес. Надя подтолкнула Зою.
– Невестушка! – оглядевшись по сторонам, тихо сказала Зоя.
– Что, маленькая золовка?
Но Зоя не успела сказать, Надя вышла вперед и, прижавшись к Алтынсес, сказала сама:
– Мы с Зоей за ним смотреть будем.
– За кем – за ним? – обняла их Алтынсес.
– Ну за ним… за маленьким. В прошлом году Шамсикамар-апай с базара вот такую, – она пальчиками показала какую, – сестренку Файрузе привезла. Файруза теперь за ней смотрит, молочком поит, соску из тряпки дает. Нам сестренку не дает, уроните, говорит.
– А нашего, значит, и уронить можно? – спросила Мастура, пряча улыбку.
– Ну, вострушки, уже дознались! В доме, где дети, вор не спрячется, говорят, – сказала Фариза.
– Не уроним! Что мы, меньше Файрузы, что ли? – поджала губы Надя.
– Ладно уж, пошутила я. Будете, будете смотреть. Дай бог, вместе играть, вместе расти, – сказала старая Мастура, вытирая глаза кончиком платка.
Под сдержанно радостную беседу свекрови, матери и самовара, легко дыша от целебных трав, Атлынсес уснула.
* * *
Наутро женщин, назначенных на работу в лес, позвали в правление. Алтынсес, наконец-то выспавшаяся, проснулась свежей. Не тошнит, как вчера, тело не болит. Зря, выходит, свекровь с матерью всполошились. Она быстро встала, умылась, попила чаю и начала одеваться.
– Ты куда собралась? – спросила свекровь. – В лес не поедешь, и не думай. И другой работы в колхозе хватает.
– Мама, я не поеду, так и другие начнут причины искать.
– Ничего! Такую причину не скоро заимеют, все мужья на фронте. Чтоб и рта больше не раскрыла, не пущу!
Мастура, не слушая больше невестки, оделась и пошла объясняться сама. Но и четверти часа не прошло, прибежали за Алтынсес.
Когда она вошла в правление, женщины уже разошлись, только свекровь молча сидела в углу, а Тахау расхаживал от стола к порогу и назидательно говорил:
– Ты давай, Мастура-апай, не очень. Знаешь, сколько фронту леса требуется? Не знаешь? Политически не вникла, а шум поднимаешь.
– Ты жизнь повидал, Тахаутдин, детей вырастил, должен понять ее состояние, – вставила слово Мастура.
– Понимаю или нет, не ваше дело, – о стол опереться ему было высоко, упер руку в бок. – Двадцать пять человек назначено. Двадцать пять. Кто докажет, что сноха твоя беременна? Справка есть? Молчишь. Нет бумаги, значит, вранье, если даже правда.
– И здесь работы хватит…
– Баста! – хлопнул Тахау ладонью по столу. – Я вместо твоей невестки не поеду. Председатель болеет, вся ответственность на мне. Завтра же и поедешь, – сказал он, отыскав глазом Алтынсес.
Старуха, видно, поняла, что уговорами тут не возьмешь. Она встала, выпрямилась, оттеснила невестку, словно прикрывая ее, и, вскинув голову, сказала негромко:
– Кто тебе дал право так обращаться с семьей солдата?
– Мама… – Алтынсес потянула ее за рукав, но старуха и не шелохнулась.
– Мы тоже законы знаем! – шагнула она к Тахау.
Тахау быстро моргнул несколько раз.
– Сядь! Вон туда сядь, подальше! – показал он пальцем и издевательски протянул: – Семья солдата!.. А где он, твой солдат? Ты знаешь, что это такое: пропал без вести?
Мастура удивленно посмотрела на него и села на скамейку, точно туда, куда указывал палец Тахау. Алтынсес подбежала к внезапно обессилевшей свекрови и обняла ее. Круглыми от страха глазами она смотрела то на свекольно-багрового Тахау, то на белое как известка лицо свекрови.
– Вот так, гражданка… ну, скажем, апай… плохо ты законы знаешь. Не слышала, так услышь: пропал без вести – это что угодно может значить. Бывает, солдат и сам… по своей воле… к врагу… – он не успел договорить, Мастура вскочила.
– Ах ты упырь кривой! Я тебе второй бесстыжий глаз выбью! – схватила со стола большую каменную чернильницу и что было сил запустила в ненавистное лицо.
Не отскочи Тахау, тут бы и всему конец. Огромная, украшенная двумя ребристыми минаретами чернильница врезалась в стену, прямо в плакат, на котором фашист направлял штык в грудь женщины с ребенком, и порвала вражине морду.
Алтынсес обеими руками вцепилась свекрови в локоть, потащила к двери. Дверь открылась сама, на пороге стоял Салях, то ли по делу пришел, то ли прибежал на крики. А Алтынсес проволокла старуху мимо него и чуть не на руках снесла с крыльца.
Мастура молча, смотря перед собой, шагала по улице. Алтынсес плакала. От стыда, от унижения, от слов Та-хау, что не замолкали в ушах, посмотреть по сторонам не могла. Лечь бы и умереть.
Вошла в дом и повалилась на хике. То плакала, то вскакивала от нестерпимого жара в теле и металась по избе. К полудню Мастура, кажется, пришла в себя. Выбралась из своего закутка возле печи и села рядом с невесткой.
– Слезами добра не наплачешь, дочка. Иди к Сын-тимеру, попроси лошадь, езжай в район, покажись доктору. Без справки этому псу кривому глотку не заткнешь.
Слух о стычке в правлении уже разлетелся по аулу. Вся в черной пыли прибежала с тока Фариза. Следом примчалась Кадрия, попеняла Мастуре, что промахнулась, поздравила с тем, что один фашист, хоть и с плаката, на счету у нее уже есть. Все трое начали уговаривать Алтынсес ехать в район. Она же как лежала ничком, так и не пошевелилась. Долго лежала, потом встала, не спеша оделась, Кадрию, тоже потянувшуюся к своей стеганке, взглядом посадила обратно на хике, вышла из дома и побрела на берег Казаяка.
Берег тих, пуст, безлюден. Лес гол, черен, высок. Ни птичьего пересвиста, ни шума ветвей, даже мышь в кустах не прошуршит. Только темная холодная вода мчится куда-то, уносит мысли. Упавшие в воду листья покрутятся, покрутятся, и – у судьбы не выкрутишься – захватит их стремнина, собьет вместе, как птичий клин, и отправит в подневольное странствие. И уходят, уходят вниз по Казаяку клочья прекрасного лета.
И ту, их с Хайбуллой, березу не узнать. Голые ветви – словно простертые к небу руки. На вершине сиротливое гнездо какой-то птицы, давно улетевшей на юг, покачивается – точь-в-точь шапка утонувшего человека колышется на воде.
Алтынсес вплотную подошла к стволу и сказала: «Эй, Хайбулла, где же ты ходишь? Почему весточки нет…» И только сказала, кто-то мягкой ладонью провел по глазам. Алтынсес закрыла руками лицо и села на кочку.
«Не плачь, родная. Вот увидишь, я вернусь. Наш сын у тебя под сердцем, береги его».
«Сберегу… Но почему ты мучаешь меня, почему не напишешь? Нет моих сил больше… Про тебя страшное говорят».
«Ни слову не верь. Верь только мне, Алтынсес. Я жив. И буду жив, покуда будет жива твоя любовь».
Она не успела ответить, со стороны аула донеслось:
– А-па-ай!
Алтынсес вздрогнула и встала. От досады чуть опять не расплакалась. Но все равно что-то случилось с ней. От недавней безысходности и следа не осталось, неведомую тяжесть, от которой клонилась голова и ныло тело, кто-то снял с нее. Она поняла, кто снял: Хайбулла. И Алтынсес, блестя глазами, начала спускаться к берегу.
– Э-ге-гей! Я здесь!
И тут же из-за деревьев показалась Нафиса, ее сестренка.
– Уф, апай! – Нафиса с разбега обняла ее. – Пойдем быстрее домой. Дедушка Салях тебя ищет, на лошади приехал.
– …скользок, не ухватишься. «Я, говорит, дм фронта стараюсь и по закону прав: справки нет», – поймала Алтынсес конец разговора.
Старик Салях расхаживал из угла в угол, мать и свекровь, обняв Зою и Надю, сидели на хике, Кадрия растапливала печку.
– И чего он к нам прицепился? Был бы совсем чужой, а то вроде бы как родня, – вздохнула Фариза.
– С трех сторон даже, – повернула раскрасневшееся лицо Кадрия.
– Что с человеком власть делает! – вздохнул дед Салях. – А ведь какой до войны приветливый, услужливый был. И народ его жалел, с налогами он не очень жал, мог подождать.
– Но за уступку тянул водку с должника! – сказала Фариза. – Дома шестеро, их кормить надо, а выпить хочется.
– Нет, все же он другой был, – сказал старик. – С детства, как гусенок в чужой стае, всегда заклеванный ходил. Ростом мал, силенок нет – ни пахать, ни косить, да еще глаз один… Как дразнили его, как шпыняли, кроме «пса кривого», другого слова не слышал. А он только моргает единственным глазом, от обидчика взгляд оторвать не может.
– Зато зубы у него красивые были, прямо куском льда сверкали, – вдруг засмеялась Фариза. – Он еще мальчишкой был, а мы уже девушки на выданье, скажем, бывало: «Тахау, дай зубы на вечер, на свидание сходить» – так глянет: действительно, взял бы и дал, если бы можно было.
– Жениться очень хотел, – подала голос Мастура. – И долго не мог, все жаловался мне: «Вот, тетушка, никто за меня идти не хочет, боятся, что дети кривые пойдут».
– А как женился, тут же шестерых и слепил: вот, дескать, получите, все двуглазые, – сказала, вставая с корточек, Кадрия. – Вас послушать, так беднее кривого и человека нет.
– Это все власть, дочка, – опять вздохнул дед Салях. – Сама подумай, он и не злой, но всю жизнь на побегушках был, а тут привык за два года: сходи да подай. В таких руках власть всего страшнее, всех калечит: и того, кто наверху, и того, кто внизу.
– Власть! Моя бы власть, я бы ему и второй глаз вот этой головешкой выткнула. Пожалели, нашли кого!
Помолчали.
Салях подождал, пока Алтынсес разденется, потом сел за стол. Всем своим видом он сейчас походил на старого заезженного коня: втащил тяжелую кладь в гору и встал, вконец утомленный, не веря, что одолел все же кручу.
Старик помолчал немного, расправил поникшие плечи, поднял голову:
– В правлении я договорился, тебя учетчицей на току оставляют. Только, доченька, закон есть закон. Лошадь запряжена, поезжай в район, покажись врачу, еще сегодня успеешь.
Мать, словно наперед зная, какой будет ответ, торопливо добавила:
– Да, да, дочка, без этого кривой и слушать не захочет.
– Нет, как люди, так и я, – ответила Алтынсес, поджав губы. После разговора с Хайбуллой прошел страх, и она почувствовала, как прибыли в ней силы. К тому же было стыдно суматохи, поднявшейся из-за нее, будто у людей других забот нет. Завтра она вместе со всеми уедет в лес. А там будь что будет, У Тахау одолжаться, еще чего не хватало!
Видя, что ни уговоры, ни упреки не помогают, старик встал.
– Подождите-ка, не шумите!
– Эх, свойственник… – начала было Мастура, но он оборвал ее:
– Ладно, как русские говорят: бог не выдаст, свинья не съест.
– Ой, аллах, какие страсти! – охнула Фариза.
– Это значит: обойдется, – пояснил Салях. Он пошел к двери, но на пороге остановился и посмотрел на Алтынсес. – Коли решила, будь по-твоему, но помни: возьми работу полегче – сучья рубить, ветки собирать. Бригадиру я сам скажу. Матри, девушка!
Утром, в глухие сумерки Алтынсес пошла в правление, где собирались уезжающие в лес. Свекровь осталась стоять у ворот. Слова, какие хотела сказать, видно, все высказала. Опустив голову, прошептала только: «Береги себя, дочка».
* * *
Уже третий год, как началась война, каждой осенью колхоз, отрывая от своих работ, отправлял двадцать – тридцать человек на лесозаготовки. Как вырастали, доходили до призывного возраста и уходили на фронт парни, так с каждой осенью приходил срок и для лесозаготовок. Не отменить и не отложить. А колхоз со своими-то работами управиться не мог. Во-первых, поджимал план сдачи хлеба государству, во-вторых, нужно было подготовить фермы к зиме, в-третьих, завезти корма, в-четвертых, в-пятых, в-десятых… А людей нет. Нет! Лошадей, телеги, упряжь – каждое на пять раздели, все равно не хватит. А тут еще четыре подводы в лес – вынь да положь. Удивительно, откуда только Куштиряк находил людей? Лошадей, подводы, которых у себя-то не было? Находил!.. И хлеб вовремя сдавал, и план по лесозаготовкам, хоть и с опозданием, каждый год выполнял.
Не было лошадей, так женщины сами впрягались и волокли бревна к большаку; нет подвод для зерна – а заплечные мешки на что? – засыпь зерном и шагай в район: получай, страна, поставки, трепещи, проклятый фриц! Все вынесли, все вытерпели куштиряковские женщины и даже шутили при этом. А шутили, чтоб лишний раз не заплакать.
Алтынсес послушалась совета и ходила на легкую работу. Женщины, обступив, как муравьи, бревна, катили их по кустам, с криком «Хау-ал-ле-ле!» затаскивали комлем на телеги: Алтынсес же и близко не подпускали.
Могучая сосна, примяв молодую поросль, со вздохом падала на землю, и Алтынсес принималась за дело. Обрубала сучья, ровняла вершину, относила в сторону ветви. Поначалу она не соглашалась на такую работу. «Что я, малый ребенок, что ли?» – обижалась она. То за пилу бралась, то за бревно с комля хваталась. Но подруги гнали ее да еще ругались: «Иди лучше ветки собирай. Шагу ступить нельзя, чтоб не споткнуться, так и ногу сломать недолго». Алтынсес казалось, что она всем в обузу. И, памятуя, что по работе и ложка, за стол садилась последней, за куском не тянулась, из-за стола вставала первой. Но глаз Кадрии приметлив. «Дура! Тебе сейчас за двоих есть надо!» – и наполняла ее миску похлебкой или картошкой до краев, а свою дневную норму, двести граммов хлеба, такого, что сожми в горсти, и сто граммов меж пальцев вытечет, делила на двоих.
С утренних сумерек до вечерней зари Алтынсес махала топором, таскала тяжелые ветки, к ночи с ног валилась, но заснуть не могла долго. Железная печь в маленькой землянке докрасна раскалена, последний воздух выжигает. Душно, жарко невыносимо. Но женщины, разметав усталые руки, без памяти спят. Все тихо. Только порой кто-то глубоко, со всхлипом, вздохнет, кто-то измученно застонет сквозь сон, и снова тихо. Только Алтын-сес томится без сна. Опять перед глазами колышется маета прошедшего дня. Вспоминаются невеселые деревенские дела. Страшные слова Тахау звенят в ушах, и оседает перед глазами, падает, долго падает и все никак не опустится на лавку подкошенная этими словами свекровь. Ей, матери, особенно тяжело. А тут еще и домашние хлопоты, и несчастная Ханифа на руках. Может, зря Алтынсес заупрямилась и поехала в лес? Осталась бы в ауле, была бы подмогой свекрови. Какой же толк от невестки, если даже в таких тяготах бросила? Вернется Хайбулла, что Алтынсес ему ответит?
Вот так, днем в работе, ночью в думах, то в надежде, то в отчаянии прошли три недели. Женщины, соскучившиеся по дому, по детям, радуясь скорому отъезду, работали горячо. То в одном конце делянки, то в другом слышится смех. Заглушая звонкий визг пяти-шести пил, перестук топоров, разносится песня Кадрии:
Твой конь сквозь пули пролетит стрелой,
А я не засыпаю до рассвета.
Исходит сердце по тебе тоской, —
Как долго нет ни писем, ни привета!
И слова, и мелодия новые, незнакомые. Может, в чужом ауле услышала, может, по обыкновению, сама придумала. Печальная песня, но будит не тоску, а надежду. Если заметит Кадрия чье-то угрюмое лицо, так на это у нее веселые припевки готовы. А то – байка, да такая, что женщины, будто бы в смущении, начинают закрываться краем шали, но почему-то рот закрывают, а не уши. Нет, нет, смущены женщины, сердятся, не подобает им такое слушать, фыркают, на Кадрию руками машут, но Отчего-то блестят глаза, и улыбка – сгонишь ее, а она снова из-под шали выплывает.
Алтынсес украдкой наблюдала за подругой, восхищалась ею и даже завидовала. Сколько горя вынесла, каких только злых слов не наслышалась! Откуда только силы берутся? Почему она, Алтынсес, не такая?
Удивительно. Вот люди перед глазами, у каждого свой нрав, свои желания, а судьба – одна. И этот лес. Все деревья вместе – величественны, красивы. Но вот пришли, свалили самые прямые, самые высокие, и у оставшихся деревьев открылись невидимые раньше изъяны: одно кривовато, у другого все ветви на южной стороне, а с северной – голый ствол, в третьем дупло светится…
Были, наверное, и женщины, что от дела увиливали, работали кое-как, но таких Алтынсес не запомнила. Потому что там, на лесозаготовках, все были вместе, оттого и казались – одна к одной.
В эти три недели Алтынсес словно заново разглядела своих односельчан. Во время жатвы или когда хлеб возили на элеватор, она была сама с собой. Сколько снопов свяжешь, сколько ездок сделаешь – за себя ты только сама отвечаешь. А тут совсем другое. Работа одной связана со старанием другой. Свалят подруги дерево, а ты его не очистишь быстро от сучьев, не уберешь в сторону ветки, провозишься больше чем нужно, – значит, те, кто должен это бревно вытащить на большак, будут стоят и ждать. Так и дневную норму не выработаешь. А нет нормы – и с едой туго. К тому же на большаке, подставив промозглому ветру спины, стоят и ждут возчики, те, кто увезет эти бревна дальше. У них тоже норма жесткая. Начинается свара, попреки. У голодного злости вдвое, тут уже и кнуты подняты, и родичи до пятого колена помянуты. Здесь до твоей хвори-устатка дела нет, умри, а свое сделай.
Исхудала Алтынсес, лицо осунулось, скулы вылезли, но держалась. «Напрасно мама и свекровь боялись. Вот и еще один день прошел. Зато и перед людьми не стыдно», – подбадривала она себя.
Однажды утром Алтынсес, как обычно, встала раньше всех, вышла из землянки и, прижав руку к горлу, в изумлении застыла.
Она не узнала мира. Вчерашнего мира уже не было!
И стебли жесткой сухой травы, и кочки, и ямы, и слипшиеся листья на сырой земле, все осталось под белым-белым снегом. Солнце еще не взошло, но лес был наполнен светом. Раздвигая черные деревья, тянулись серебристо-голубые лучи.
Это зима пришла, и пришла, чтобы не уходить. Тихо. И удивительно тепло. Нет холодного, до костей пробирающего ветра, нет нудного, душу знобящего дождя. И словно краешек светлого дня, над горным увалом поднимается заря.
Ни страха, ни обид. Все хорошо, скоро пройдут горестные дни. Хайбулла жив, Алтынсес жива, а под сердцем у нее – новая жизнь, день ото дня все настойчивее стучится, дает о себе знать.








