Текст книги "Плач домбры"
Автор книги: Ахияр Хакимов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
Ночью вернулись гонцы, посланные к бурзянам. Охрана, помня наказ Богары, тут же разбудила его. Бурзяны, как и тамьяны, решили пока разом не подниматься, однако уверили, что триста всадников сразу же следом за гонцами выйдут в путь. Но только раздастся клич, под начало Богары будет послано еще пятьсот джигитов.
У бея весь сон пропал. До сна ли теперь, когда такие вести! Гонцы вышли, и он глубоко, так что высоко поднялись и опали под накинутым халатом плечи, облегченно вздохнул, словно тяжкий груз свалил с загорбка. Потом кликнул двух охранников. Ему тут же привели любимого коня. Богара молодцевато, словно юный джигит, взлетел в седло и на плавной иноходи направился к перепутью, куда съезжались объединенные башкирские войска.
13
Посмотришь, так сэсэн вроде птицы, что летает себе вольными небесными угодьями. Вся земля, все дороги перед ним, певцом, в какую сторону душа потянется, туда и завернет коня. Слова и песни, что вызревают в душе, намерения-помыслы – все в его воле, и никто сэсэну не хозяин.
Но впереди сэсэна, гонцом от него, бежит его слово. Звуки его домбры, как громкое эхо в ясный день, летят по отрогам, расходятся из племени в племя, от кочевья к кочевью. Значит, его желания должны совпадать с помыслами всей страны. Птица, что свила гнездо в его душе, не будет какую ни стало мелодию выпевать.
Об этом, пустив лошадь мерным шагом, думает Хабрау. И еще с горечью вспоминает прошедший дней десять назад йыйын – съезд родовых старейшин, – который собрался на бурзянской земле, и свой айтыш со знаменитым Акаем.
Хотя лицом к лицу с сэсэном юрматинцев он повстречался впервые, Хабрау много раз слышал из других уст его кубаиры, где он воспевает красоты Урала и берегов Акхыу, красоту девушек, восхваляет турэ достойных и справедливых. Наслышан и о том, что голь неимущую Акай не очень-то жалует, корит за строптивость, за непослушание, призывает быть терпеливой и за все что ни есть благодарить аллаха. Против Орды, против безжалостных мурз шайбанского рода хоть бы словом обмолвился, за то и ногаи готовы на руках его носить – сэсэн, говорят они, божий человек, а с чего божьему человеку ясак платить, с небесных выпасов? – и сняли с него ясак.
Когда на йыйыне толстый, с тройным подбородком и сытым взглядом Акай, сдвинув дорогую шапку набекрень, засучив рукава богатого шелкового зиляна, играл на курае, Хабрау забыл про все на свете. Долгая нежная мелодия будто из сердца самого Хабрау тянется. Но потом старик Акай, отложив курай, взял в руки домбру и начал напевать кубаир во славу привольной жизни башкирского народа и его беспечального житья-бытья. Хабрау не вытерпел.
– То, что хвалишь ты как счастье, – это стонет бедный люд. Кого кличешь ты батыром – то ногайский нар-верблюд, – перебил он старика.
Люди засмеялись, шумно поддержали Хабрау. Старейшины же стали упрекать его, обвиняя в невоспитанности. Один даже, зажав нос, прогнусил:
– Разве из кипчаков выйдет приличный сэсэн? Гоните его в шею, ходит тут, воздух портит!
– Айтыш, коли так! – закричала беднота. – Пусть состязаются!
Обычно об айтышах сообщается заранее, каждая сторона задолго готовится к состязанию. В тот раз словесный бой завязался сразу.
Акай-сэсэн, вскидывая мохнатые брови, передал от юрматинских турэ, затейливо переплетая слова, множество длинных и пышных приветов, хвалил смелость бурзянов, их спокойный нрав, некичливое достоинство, а кипчаков ругал ворами. Еще он говорил о том, что в тяготах, которые падают на плечи страны, повинны и сэсэны, бесчестные и бессовестные, вроде Хабрау и Йылкыбая. Ибо они для своей пустой потехи задирают медведя, который спокойно лежит в своей берлоге, и будят в нем ярость. Саруа[36] должна почитать власть Орды и своих турэ, и за это в будущем, в ином то есть мире, им воздастся пятикратно. Сэсэн слагает кубаир, чтоб песнею восславить мир, не станет он вороной каркать, не станет он лягушкой квакать, и разжигать в стране раздора, и насылать на край разора. Нет, не станет, ау, не станет!..
Расчет Акая прост: во-первых, крепко-накрепко запечатать Хабрау рот, во-вторых, вызвать в слушателях недовольство им и, того более, возбудить негодование против кипчаков. И действительно, пока он пел, разомлевшие от мяса и кумыса старейшины, прищелкивая языком, перекидывались исполненными глубокого значения взглядами, когда же Акай опустил домбру, шумно выразили одобрение, в своих похвалах вознесли старого сэсэна чуть не до небес.
Хабрау заиграл, даже не дождавшись, когда шум стихнет. Пальцы на струнах то убыстряют мелодию, и тогда слышен гулкий топот копыт, то придержат ее – и текут тихие струи неспешного потока. Вдруг в эти звуки влился сильный голос певца. «Скажешь: «Говори», – скажу я, скажешь: «Говори», – скажу я», – начал Хабрау свое пение. Акай-сэсэн годами своими многим из нас в дедушки годится, слава его – безмерна, беспредельна, песни его во славу могучему Уралу – любой душе исцеление. Но этот йырау – словно птица, которая сама себя посадила в золотую клетку. Бросит кто зернышко, тому и хвалу поет. Если же у сэсэна народным горем сердце не изъязвлено, если в эти страшные смутные дни живет он, льстясь на выдровую шубу да на сладкий кус, кому отрада от его медоточивых слов? То не вода в стремительной Акхыу, в неумолчном Инзере и в бурном плеске Янка и Сакмары – это кровь башкир. Вот чем славна горькая наша земля, вот ее песня! Не слышит разве Акай этого рыдания? Не видит разве этих слез?
Известно, на кровавом пути ногаев из слов засеки не положишь, из кубаиров частоколов не воздвигнешь. Но разве башкирским джигитам, которые вставали когда-то с оружием в руках против коварного Узбек-хана, били ногаев хана Шайбана, не прибавляли отваги сэсэны Акман и Суяргул, слова которых были острее меча? Разве у бурзянов и юрматинцев, у кипчаков и усергенов не одни и те же песни и не один и тот же язык, разве не одна общая судьба? Не верьте сэсэну, который подстрекает на брата! Кто отстанет, того медведь съест, кто в сторону собьется, того волки загрызут! Эх, почтенный, уважаемый Акай-йырау! Кто вороной каркает, кто лягушкой квакает, кто горе людей во счастье считает, а богатырей, способных меч поднять, в пугливых тетеревов обращает – это не я, ау, это не я!
Мудрость турэ не оспаривай, на сильного не замахивайся, к мстительному не цепляйся, говорил в ответ Акай и позорил Хабрау: «Что у тебя, кроме паршивой клячи да старого чекменя, за душой? Придет война – ничего у тебя нет, ни добра, ни скота, чтобы потерять, ни жены, ни детей, чтобы плакали вослед. Оттого и других на сильного науськиваешь». Турэ громко хвалят старого сэсэна. А народ криками поддерживает Хабрау. Но и сегодня, как и вчера, время сильного. Главы йыйына на этом оборвали айтыш и признали победителем Акая.
Хабрау, воспользовавшись суматохой, вышел из толпы и пошел искать Арслана, сопровождавшего его джигита. Хотелось быстрее уехать с места своего позора. Обиделся йырау. Нарушили аксакалы древний обычай – в самый разгар состязания встали между певцами. Если бы в угоду богатому Акаю не подставили ему ногу, дали Хабрау сказать до конца – такое услышали бы, чего не слышали никогда. Огонь, который горит в его душе, охватил бы всех, весь йыйын и всю толпу. Ладно, пусть победителем будет Акай, не это обидно. Слово, которое хотел сказать, не успел высказать – вот что обидно.
К тому же слова Акая, что, коль придет война, мол, ничего у Хабрау нет, ни добра, ни скота, чтобы потерять, ни жены, ни детей, чтобы плакали ему вослед, – отравленной стрелой вонзились ему в сердце. Стада и богатство – это пустое, не о том печаль Хабрау. Но сказал Акай, что некому слезы лить по Хабрау, и разбередил его неизбывное горе. Знает, что говорит, старый лис, в самую боль ударил…
Мгла застлала светлый день. Шум, праздничная суета кругом, а он в глухой кромешной ночи. И только зов ее: «Хабрау, Хабрау! Спаси меня…» – звенит в ушах. Хабрау рукавом стер слезу, горькой солью обжегшую щеку, и бросился на землю. Шесть лет, как погасла светлая звезда, озарившая небо его души. И нет ему больше отрады в этом мире. «Эх, Энжеташ, страны моей певчая птица, песня курая, звон родника, сердца частица, отзвенела песня твоя, больше ей не звучать. Надломилась душа моя, крыльев ей не поднять!..»
Долго лежал Хабрау. От холодной земли остудилось тело. Он всхлипнул, освободился от застрявшего в горле комка. Поднялся, сел и словно бы в удивлении посмотрел вокруг. Нет, воспоминания о любимой, о несбывшихся мечтах не должны нести уныние в его душу. Горькая судьба Энжеташ зовет его на борьбу. Пусть же песни Хабрау острым копьем вонзятся в злое сердце врага. А иначе не будет успокоения горестной душе Энжеташ, заблудшей птицей в небесных чертогах Тенгри будет биться она, не находя себе места…
Сейчас он доберется до какого-нибудь бедного кочевья, там переночует, а с зарею направится к отрогам Баштау, спустится в долину Акхыу и, пройдя через земли бурзян, выйдет к кочевьям тамьянов.
Но вдруг перед ним встали с десяток парней.
– Из сил выбились, пока тебя разыскали, а ты, оказывается, вон где, – сказал один.
Джигиты взяли сэсэна под руки и, как он ни отказывался, повели на берег Инзера, где уже была расстелена скатерть, расставлена еда.
– На то они и турэ, чтобы неправду творить, – говорили джигиты, – и ты вправе обидеться, сэсэн. Однако знай, мы думаем по-другому. У нас нет вражды к кипчакам.
Один из парней играл на курае, другой пел. Потом попросили Хабрау сыграть на домбре. Все больше и больше стягивалось людей к берегу Инзера. И сэсэн допел оборванный давеча кубаир:
Что нам терзает сердце злой порой?
Неутоленный гнев земли родной.
Сплотись в одно, мы встали бы горой,
Едины стали б, как гудящий рой.
На поясе есть меч, чтоб насмерть сечь,
Урал есть за плечами, чтоб сберечь.
Не сядет птица счастья на гольцы,
Пока ее пугают пришельцы.
Язык мой, семь племен объедини,
От корня одного взошли они.
Прерви междоусобную войну,
На недруга направь батыра меч,
На части расчлененную страну
Сумей сопрячь, отеческая речь!
Нахмурив брови, род встает на род,
Терпеть междоусобицу невмочь!
Приди чистосердечия черед,
Приди, как белый день сменяет ночь.
Пусть под ногами будет Млечный Путь,
Пусть единенья будет вечный путь.
Страну объединяя, чтоб сберечь,
Передавайте всем сэсэна речь,
Несите вдаль с собой сэсэна речь…
В тот день выйти в путь сэсэн не смог. После угощения он смотрел, как джигиты состязались в стрельбе из лука, борьбе и скачках, и отошло изболевшееся сердце. Правду сказали джигиты: пусть продажный Акай унизил его, но племя бурзянское было за Хабрау. Еще одна радость – от Богары прибыли гонцы. Бей собирает войско. Только вот куда, в какую сторону направит его Богара? И пойдут ли тамьяны за ним? Хабрау должен ехать туда, узнать, что у них на душе. Надо спешить.
На другой день проводили сэсэна в путь, посадили взамен его заморившейся лошадки на резвую, с широкой спиной кобылу-трехлетку, приторочили к седлу набитый едой куржин. У Хабрау в глазах словно бы посветлело и на душе развиднелось, хоть немного, но нашел горю утешение. Что его обиды, когда весь народ готовится сесть на коней…
Хабрау с Арсланом миновали рассыпавшиеся по горным склонам и долинам быстрых рек бурзянские аулы и дней через десять, где ночь застанет, там и ночуя, вышли к отрогам Кырктау.
Вот они и приехали – впереди лежала земля тамь-янов.
Остановив лошадь, сэсэн оглядел окрестности и, пораженный красотой этой земли, тихонько запел. Слова и мелодия рождались сами собой и, пробиваясь сквозь застрявший в груди комок, устремлялись на волю. Куда ни глянь, острые вершины гор, зеленые леса, а внизу, среди широкой, колышущейся в волнах марева степи, зеркалами сияют светлые озера. Эх, Тенгри! Коли и на этих привольных землях не может судьба-удача разбить себе становье, есть ли в этом подлунном мире справедливость?
Справедливость, справедливость… Где он видел, где нашел ее? В славном Самарканде, в могучем Мавераннахре? Или в своей на сотни и сотни верст раскинувшейся отчей земле?
Уже год, как Хабрау ездит по стране. Прошлым летом, когда прославленный его учитель Иылкыбай лег на смертную перину, положил он руку на голову молодого сэсэна и сказал: «Знаю, сердце твое полно горя, не можешь забыть Энжеташ… Иди, дитя, обойди все великое наше кочевье. Может, сыщешь душе хоть малое утешение. И еще… Пусть надежды и мечты народа дадут крылья твоей душе, пусть его судьба, и горе его, и чаяния станут твоими. Нет сегодня у башкир сэсэна выше и славней тебя. Будь же совестью уральской земли». Таково было его завещание. Еще сказал: «Орда – страшней бешеной собаки. Пусть слова, что рвутся из твоей груди, станут острым мечом против этого чудища!» Наказал остерегаться Акая-сэсэна. Будет случай – выводить его на чистую воду, чтоб все видели лживость его песен. Свою домбру, которую берег как зеницу ока, Иылкыбай вручил Хабрау. И, глядя в глаза молодому сэсэну, сказал слова прощания:
Гнутся камыши, сплелись,
Жизнь и смерть в клубок свились.
Злая времени напасть —
Тохтамыша-хана власть.
Звоны звезд средь тишины.
Ложь и правда сплетены.
Разве во дворце вселенной
Слышен стон одной страны?
Кругом кочевым иди
С думой огненной в груди,
Пусть терзают сердце дни,
Мысль об отдыхе гони,
Каждый скорбный кров в пути
Словом правды освети!
В собственной юрте, в окружении уважаемых аксакалов и всей большой родни закрыл глаза старый сэсэн. Но чувствует Хабрау, да и слухи ходят, что смерть эта Иылкыбаю не от аллаха и не от Тенгри пришла, земная рука навела ее. После долгих и настойчивых приглашений поехал он как-то к ногаям на празднество по случаю рождения ребенка, с их сэсэнами и юрматинцем Акаем сходился там в айтыше и вернулся оттуда уже хворым. Слег Иылкыбай, все нутро горело. От этой болезни так и не оправился. А ведь и старики без причины не умирают. Давно выслеживали его прихвостни Кутлыяра, вот и поймали случай.
Нрав змеи известен. Старики рассказывали, что лет пятьдесят назад Акмана-йырау тоже подкараулили ночью армаи Узбек-хана и всадили в него отравленную стрелу. Да, жизнь сэсэнов на волоске висит. Если не будут, как этот спесивец Акай, торговать родиной, если не сойдут с пути правды и справедливости – не жить им спокойной жизнью, да и ту до срока оборвет рука врага. Взять хотя бы Миркасима Айдына, с которым Хабрау подружился в Самарканде. Тоже попал в беду оттого, что обличал неправедных вельмож и правителей.
Верный наказу своего учителя, Хабрау объездил долины рек Ашкадара и Уршака, пожил на Деме и Асли-куле, у минцев, познакомился с их укладом и обычаями, перезимовал на берегах Юрюзани, а с весной, побывав у Инзера, завернул в кочевья канлы.
Если в мире будет спокойно, вернется он из этого путешествия и отправится в Дешти-Кипчак, а оттуда – к каракалпакам, они башкирам родственны по крови. Хабрау еще постранствует, лишь бы Тенгри продлил ему век. «Кто мир не повидал, тот большим йырау не станет», – говаривал покойный Иылкыбай. Истинно так.
Дорога выпала нелегкая. Не зря говорят; дорожные тяготы сродни смертным мукам. Но не пугала Хабрау ни тряска в седле дни напролет, ни ветер и дождь, ни лютые морозы или слепящие зимние бураны. Да и забот о пропитании не было. В какое бы кочевье ни завернул, стоило ему передать последний привет Иылкыбая-сэсэна и назвать свое имя – навстречу ему открывались широкие объятия. Всюду почет и внимание. Когда же приходит час прощания, вооруженные всадники провожают, пока не минуют сэсэн и его спутник опасных мест.
Ни в малых, в пять-шесть кибиток, ни в великих, в несколько сот юрт, кочевых аулах – нигде Хабрау не встречал человека, который не роптал бы на Орду. Куда ни глянь, везде жестокость и произвол. Коли подсчитать ясак и всякие подати – диву даешься, как еще жив этот башкир. Каждый год из десяти голов скота две головы отдай баскаку, еще шесть-семь хвостов пушнины да несколько шкур лесного зверья положи у его ног, ставь липовые кадки с медом и воском, посади ему на руку охотничьего беркута, и аллах знает, что еще потребует ненасытная Орда! Вдобавок к неподъемному ясаку – мор, бескормица, падеж скота. А нет мора, так голод и холод выбьют бедноту любого мора почище. Но всего страшней – кровный ясак. Сколько раз видел Хабрау, как лучших джигитов страны, завязав руки за спиной, отправляли или заложниками, или в ордынское войско, сколько раз слышал рыдания юных девушек, которых уводили в гаремы богатых ногаев, погрязших в грехе и разврате. В такие минуты он вспоминал горькую свою любовь, свою Энжеташ, ярость затмевала разум. Случалось, он бросался защищать этих несчастных. И чуть не находил свою смерть. Вот так и остался на спине рубец от камчи ордынского ясачника.
Прошлым летом Хабрау заехал в кочевья племени минцев. В большом ауле старейшины по имени Янбек собрались аксакалы. Хабрау играл на курае, пел песни под домбру. Сидели они так, ели мясо, пили кумыс, вели степенную беседу, и вдруг с другого конца аула донесся истошный крик. И тут же к накрытому в тени деревьев дастархану с плачем подбежал мальчик лет двенадцати. Рубашка разорвана, еле держится на одном плече, по щеке струится кровь. «Вы тут сидите… А там моего отца убивают!» – крикнул он и кинулся обратно.
Все вскочили и поспешили за ним. По дороге, давясь слезами, мальчик рассказал, что его отец не сдал в счет подати нынешнего года волчьей шкуры. Все остальное сдал, но вдруг заболел и сходить на волка не смог. А сейчас приехали ясачники и решили, что в счет волчьей шкуры они заберут его пятнадцатилетнюю дочь, сестру этого мальчика. Отец просил их подождать немного, чуть не в ногах у них валялся. Но разве есть у ордынца жалость? Отчаялся отец и, когда ногай поднял на него камчу, сам замахнулся жердиной. Тогда остальные накинулись на него, повалили и стали избивать. Мальчика же, пытавшегося защитить отца, ударили по голове камчой. А когда стали выволакивать из юрты сестру, мальчик бросился за помощью.
Хабрау с Арсланом прибежали первыми. Пятеро ясачников, перекинув девушку поперек одной из вьючных лошадей, уже собрались уезжать. Около юрты, обняв окровавленного, лежащего без памяти мужа, навзрыд плакала одетая в лохмотья женщина. Задыхаясь от ярости, Хабрау ринулся наперерез богато одетому ясачнику и схватил его коня под уздцы. С криком сбегался народ, вскоре подоспели и старики. Пятеро всадников оказались в окружении толпы.
– Как? Что такое? Бунтовать вздумали? – крикнул ясачник, размахивая камчой. – Вы что?
– Девушку оставь, мирза… Если уж нужда такая… долг за шкуру заплатит аул, – сдерживая гнев, сказал Хабрау. Нарочно бездушного разбойника поднял до мирзы.
– Да, да, – сказали собравшиеся, – заплатим!
– Прочь с дороги! Все ваше кочевье золой в небо взлетит!
– Ну, чего смотрите, ротозеи? Тащи их с лошадей! – крикнул Арслан и начал стаскивать одного из них с лошади.
Старший ясачник закричал:
– Стойте! Остановитесь! Пайцза хана! – И что-то сверкнуло в его взлетевшей вверх руке. – Что, две головы у вас?! – поднял лошадь на дыбы, и камча со свистом ожгла спину Хабрау.
– Уй черное твое лицо! На йырау руку поднял, бешеная собака! – Арслан ухватил его за кушак и сбросил на землю.
Следом за ним и остальные повышибали ясачников из седел. Встающих на дыбы ржущих лошадей вывели за круг. Девушка-пленница побежала и бросилась в объятия матери.
– Ну, что с этими делать будем? – Один из джигитов встал перед Янбеком.
– Слышите? Что, говорит, с ними будем делать? – зашумели вокруг. – Как что? Камень на шею и – в Уршак. И поделом будет за такие-то зверства!
Глава рода молчал. Да, круто дело заварилось. Видать, легкой бедой не обойдется. Он покашлял, почесал в раздумье шею.
Теперь, когда отобрали у ясачников оружие и собственными же кушаками крепко-накрепко скрутили руки, отвага покинула их. Гневные крики невесть когда сбежавшейся толпы, сжатые кулаки, сверкающие ненавистью глаза – ясно, к чему идет дело.
– Эй, Янбек-турэ! Мы на службе у хана. Что нам велено, то и исполняем. Смотри, поднимешь руку на нас, потом своею кровью расплатишься! – крикнул старший ясачник. Но уже не было прежней спеси в его дрожащем голосе.
– О себе позаботься! – бросил через плечо Янбек и повернулся к аксакалам: – Ваш приговор, почтенные?
Опять шум, опять крики.
– Верно джигиты говорят, убить – ив воду! – крикнул Арслан.
Ясачники один за другим на четвереньках подползли к старикам и склонили головы.
– Прости на первый случай, не убивай, – сказал старший. – Пусть девчонка остается. А тот ваш оборванец за шкуру потом заплатит.
– Уй, бешеная собака! Обманом хочет спастись, не верь ему, Янбек-агай! – неистовствовал Арслан.
– Да что с ними разговаривать? Размозжить им головы – ив воду! – опять зашумели парни.
– Тихо вы! – оборвал их Янбек. – Есть тут и постарше вас…
Короче, посоветовались старики и отпустили ясачников восвояси. Цену волчьей шкуры Янбек заплатил сам, но за это вызволенная из плена девушка должна была отработать в его подворье все лето, до самой глубокой осени. Не то, дескать, ясачники могут вернуться и увезти ее, а здесь, под рукой старейшины рода, она будет в безопасности. На самом же деле – все равно что рабыня, только в своем кочевье.
Вот эти события с горечью перебирает в памяти Хабрау. В каждом бы случае вот так окорачивать этих ясачников, вставать всем миром и гнать в шею – небось, меньше бы размахивали плетью и самоуправствовали. Нет, конечно, Хабрау не хотел, как Арслан, чтобы дело кончалось смертью, убийством. От крови кровь, от мести месть множатся. И все же и горько, и странно, что великая, в сотни тысяч юрт, земля башкир не может стряхнуть с себя гнет Орды. И как не пожалеть девушку, которая у себя дома, в своем кочевье стала рабыней?
Волнение улеглось, народ разошелся, и Янбек как-то враз охладел к своим гостям. Дескать, всю свару эти двое начали. Хорошо еще, так обошлось. И – неслыханное дело! – через стариков турэ передал гостям, чтобы они скорее уезжали.
Мало гнета Орды, сами башкирские племена все никак не уживутся. Из-за малой малости готовы в горло друг другу вцепиться, биться хоть в кровь, хоть до смерти. Если один ради дарового богатства барантой идет на соседа, то другой, ограбленный, в жажде мести решается на еще большее злодеяние. Какое там единство! Где уж тут всем разом подняться против Орды! «Мы – юрматинцы!» – говорит один, свысока глядя на соседей. «А мы – усергены!» – выпячивает грудь другой. Или: «Мы – минцы!», «Мы – кипчаки?» Конечно, человек должен помнить свои древние корни, в этом дурного нет. Но насколько было бы лучше, когда бы все роды, все племена жили вместе, дружно и говорили: «Мы – башкиры!» – а враг придет – то все вместе, широким морем, высокой горой, встали перед врагом.
Это уже не первое путешествие Хабрау. Повидал он в свое время дальние страны, пожил в городе, слава о котором гремит по всему миру, среди народа, искусство и просвещение которого далеко ушло вперед. И там бедный люд хуже собаки живет, и там на пути правды и справедливости стоят неодолимые препятствия. Но такого зла, такого горя, как здесь, нет, пожалуй, нигде. Почему так? Почему от берегов Урала и Итиля и до самого Самарканда, где солнце такое ярое, что плавит песок, известная своим мужеством башкирская земля не может стать самостоятельным государством? Когда же из своего народа поднимется смелый, как лев, мудрый хан?
Из рода в род ездил Хабрау, из кочевья в кочевье, испытующим оком вглядывался в каждого знатного турэ и хотел понять, вытянуть в беседе, о чем думает этот почтенный муж, когда остается их двое – он и Тенгри. Но кого искал, не нашел нигде. Все интересы турэ здесь, в кругу своих кочевок, замыслы коротенькие, укладываются в срок до ближнего яуляу или зимовки, мысленный же взор турэ… руки у него и то длинней. Живет только сегодняшним. Не то что бедных сородичей от ордынского грабежа защитить, сам готов их как липу ободрать, а случись с голытьбой несчастье – глаза в сторону, уши закрыты. Все оттого, что каждый турэ Орде хочет угодить, за свое угодничанье ярлык на тарханство получить.
Но были у сэсэна такие минуты, когда чувством радости и гордости наполнялась душа и на глаза наворачивались слезы. На праздниках восхищался он мелодией курая, древними песнями, тем, как яростно и страстно неслись в пляске джигиты и водяными кувшинками проплывали девушки. Видел отважных воинов, готовых сегодня же вскочить на коней и ринуться в бой – лишь бы нашелся вождь, который поведет их. Исцелением израненному сердцу сэсэна была удивительная природа отчей земли. Словно пил он живую воду – и тело набиралось сил, а душа вдохновения. Радость сливалась с горем, ненависть с высоким вдохновением, и так закалялся его дух.
И всегда поражали Хабрау терпение, жизненная сила народа, его усердие. В какое кочевье ни зайди, в каждом – собственный промысел и собственное, только ему присущее ремесло. В лесных краях из дерева изготовляют остовы юрт, древки копий, седла, резную посуду. В горных каменистых местностях плавят руду, отливают наконечники стрел и копий, куют сабли и кинжалы, пряжки на сбрую и узорчатые обклады на седла. Выделка кожи, валяние войлока, ткание паласов, полотенец, скатертей – это повсеместное, издревле идущее ремесло.
Дары природы – самая верная народу подмога. С начала лета женщины, дети высыпают в леса, в уремы. Прежде всех подходят борщевник, щавель, дикий лук, саранка. Потом настает пора земляники, малины, смородины. К осени собирают черемуху, калину, орехи, лекарственные травы, сушат ягоды, пастилу.
Летом и осенью хватает забот охотникам и бортникам. Хотя большая часть добытых мехов и собранного меда уходит в счет дани, но и себя народ совсем уж не обделяет. Сильные, многолюдные роды знают, как спрятать от глаз ясачника и сохранить припасы на зиму…
Арслан, кажется, удивлен тем, что Хабрау никак не может стронуть коня с места, все стоит и оглядывает окрестности из-под руки. Тогда Арслан улыбается во всю ширь своего лица и поводит плечами, так он выказывает нетерпение.
Вдалеке, у подножия гор, вольно раскинулись аулы с пестрыми юртами. Неудивительно, что Арслан хочет быстрее добраться туда, дать отдых телу, ноет оно, болит от долгой тряски в седле. Последние два дня они прокладывали себе путь по диким горам, сквозь лесные чащобы, где не ступала нога человека.
Наконец сэсэн ослабил уздечку. Тропинка пологим склоном пошла с горы в низину и нырнула в заросли под высокой скалой, похожей на какого-то страшного вздыбленного зверя, Лошади стали фыркать, запрядали ушами и пошли боком.
– Осторожней, агай, кажись, где-то медведюшка гуляет, – сказал Арслан, перехватив поудобнее палицу.
Только они поравнялись со скалой, кто-то пронзительно свистнул. В мгновение ока из-за деревьев выскочили двое и схватили кобылу Хабрау под уздцы, а еще один стал стаскивать его с седла. Арслан же двумя взмахами палицы отложил на две стороны двух накинувшихся на него разбойников и бросился на выручку Хабрау. Но не успел – грудь ему со свистом обвил волосяной аркан, и он слетел с седла.
Двум путникам скрутили руки, тычками дотолкали до пещеры, вход в которую был закрыт колючей чилигой, молодыми березами и кустами черемухи.
Арслан беснуется, рвется как зверь из петли разбойников, заломивших ему руки за спину, норовит или головой двинуть, или же ногой достать.
– Отпустите! Не трогайте йырау! Воры! – В схватке он потерял шапку, из носа течет кровь.
Когда его насилу усадили на землю, ладный, крепкий телом человек лет тридцати погладил бородку и, поигрывая кистенем, сказал:
– Этот бесноватый назвал тебя йырау. Из какого ты племени? Куда путь держишь? – И пронзительный взгляд его впился в Хабрау.
– Видно, ты эмир этого войска. Прикажи своим сарбазам, пусть развяжут руки, – усмехнулся сэсэн, кивнув на разбойников.
Они, человек десять, вооруженные кто палицей, кто луком, стояли в стороне. Бородач вздрогнул от насмешки, острые глаза сузились, но все же усмирил гнев и кивнул одному из своих: развяжи, дескать. Потом обернулся к йырау.
– Ты не ответил на мой вопрос, – напомнил он.
Хабрау, растирая запястья с врезавшимися в кожу следами от веревки, сказал:
– В старину один известный своей мудростью аксакал показал троим усталым, падающим от жажды путникам, молодым парням, большое красное яблоко и спросил: «Чем оно примечательно?» Один ответил: «Цветом», другой ответил: «Вкусом», третий ответил: «Как и все плоды, оно, почтенный отец, примечательно семенами». И старец отдал яблоко третьему парню.
– Ну и что?
– Для забавы рассказал. Ни по возрасту, ни по одежде, ни даже по словам о человеке судить нельзя. Чтобы составить о нем суждение, надо узнать, семена каких намерений он несет в себе. А вы прежде расспросов за дубинки схватились.
При этих словах один из джигитов одобрительно щелкнул языком, но другие, будто устыдившись, стали смотреть в сторону.
– Издалека петляешь, – насупился бородатый. Но тон уже был мягче, не такой резкий, как вначале.
– Если эти леса и горы под твоей властью – не очень-то для хозяина ты гостеприимен, – улыбнулся Хабрау. – Путь я держу в страну тамьянов. Имени моего, может, и не слыхал. Хабра-йырау зовут меня…
Он не успел договорить, как бородач вскочил с места.
– Кто-кто? Хабрау, говоришь? Ай-хай, ну, если врешь… – Он встал перед сэсэном, еще раз в сомнении быстро оглядел его: старый выцветший зилян, шапчонка из черно-бурой лисы. – Правду говоришь?
– А нужна ли правда тому, кто ходит путями неправедными?
– До моих путей тебе дела нет! – Брови главаря резко переломились, на виске вздулась жилка. – Повторяю: коли врешь, на этой березе вздерну.
– Воля твоя, – улыбнулся Хабрау. – Но сначала отведи меня к кусимам. Может, там найдется хоть один человек, который меня признает.
– К кусимам? Слышали, джигиты? К кусимам, говорит, отведи нас.
Те расхохотались. Но в этом смехе больше слышалось горечи, чем удовольствия от забавной шутки.
– Мы сами кусимы, – сказал бородач. Он не смеялся. – А глава кусимов, бешеный пес Игэш-тархан, если хочешь знать, поехал в гости к соседям. Я его подкарауливаю. Уж того-то я точно на березе подвешу… Хм, Хабрау, говоришь…
– Вроде был такой слух, что Хабра-йырау в наши края собирается. Только смотри-ка, агай, это… совсем ты на йырау не похож, – скребя в затылке, сказал один из разбойников.
– А что, разве у йырау должны быть рога? Такой же человек, как и мы все… – улыбнулся Хабрау.
– Вот сказал! Как и мы, а? Да про него говорили, что он ростом и статью настоящий богатырь, а слово его – острее сабли!
– Вот оно как… А вы что же, сами кусимы, а на кусимов держите зло?
– Только ли зло? – Бородач стиснул дубовое ядро кистеня так, что побелели пальцы. – Жена моя, работая на этого Игэша, надорвалась и умерла. Единственного моего ребенка, тринадцатилетнюю дочку мою, ягодку наливную, заветную, в счет ясака продали в Орду. Ну, Игэш! Он еще получит у меня! Коли не перегрызу ему глотку, не зваться мне Айсурой! – Распалившись от собственного крика, он отошел, сел на камень и стиснул голову. Потом показал на товарищей: – Эти вот бедняги… У всех горе, все от мести Игэша бежали. Один не захотел в войске Орды повинность отбыть, другой, как и я, всех своих родных лишился, остальных, когда гнали заложниками, по пути отбили. У каждого на спине следы от ногайской камчи. Вот она, правда, о которой ты говоришь!








