Текст книги "Аистов-цвет"
Автор книги: Агата Турчинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
XVII. А ЧТО БЫЛО ПОТОМ
– В очередь! В очередь! Станьте в очередь, иначе ничего не получите! – неприятным тонким дискантом по-русски кричала светловолосая панночка и закрывала большой крышкой котел с супом.
Хлопы, старухи, женщины стояли вокруг нее, подставляя миски, кувшины и другую посуду.
– В очередь!
Но люди не двигались, чтобы стать в очередь, еще ближе подставляли посуду и оглядывались друг на друга, стараясь понять, что хочет от них эта панночка.
– В очередь! Нахалы! Какие неблагодарные!
Панночка злилась, и люди видели, что это на них, но ее крик тоже возбуждал злые огоньки в их глазах.
– Вы нам лучше скажите, что мы должны сделать, чтобы получить эту ложку постной зупы?
Тон мужчины был упрямый, жесткий, и панночка притихла. Потом показала, как надо стать, приговаривая: «Вот так».
– А, значит, надо стать один за другим, – и люди начали становиться.
– За постной водой да еще и порядка хотят. Муштруют тебя! – Человек, который тянулся к панночке первым, сплюнул и вышел без супа из барака.
– Еще подлейте чуть. Семья большая у нас, – просила какая-то женщина.
– Нельзя. Вас много. Всем не хватит.
Люди подходили по очереди, получали свое и отходили.
– А чтоб тебя черт побрал с этим богатством. Сидел бы человек на месте, не рыпался. – Такое говорили те, кто побогаче. Подходили, хмурые, к котлу, подставляли посуду и отходили в гневе.
А бедные стояли тихо, неслышно подходили, брали с благодарностью пшенную постную похлебку и так же тихо отходили.
– Нет, московское панство еще не спятило, чтобы открыть свои сундуки, раздать землю, пустить вас в свои дома и сказать: «Идите, люди добрые, за то, что слушали, как красно говорили ваши Качковские, Бобринские, за то, что тянули руку за ними. Идите! Ведь вас согнала с места война, добро ваше раскрадено, а села ваши сожжены». Нет, дураков там не найдется, одни только мы такие.
– Вы, кум, не очень язык распускайте, это не безопасно. За такие слова могут наложить на вас и арест. Разве не знаете, сколько народу уже арестовали, а все потому, что головы у нас дурные.
Так говорили хлопы в хвосте за похлебкой, а Маринця стояла и слушала. В барак вошли посторонние люди. Какие-то паны, подумала Маринця. Среди них были поп и полная краснолицая женщина, как видно, попадья. Люди притихли, ждали своей очереди.
Паны стояли возле светловолосой панночки и, улыбаясь, с видом благодетелей поглядывали на людей, подходивших за супом. Когда Маринця подставила свою большую миску, которую дала ей старушка, чтоб больше налили, попадья сказала:
– Смотрите, какая хорошенькая! Ты откуда?
И Маринце опять пришлось рассказывать свою историю.
– Оставайся у меня.
От такого предложения Маринця растерялась, не знала, что отвечать. Но к утру так и получилось.
Солнце еще стояло высоко, а уже многие люди запрягали возы, чтобы ехать дальше. Те, у кого не было своих лошадей, доставали на беженском пункте. Это были больше подводы крестьян, которых посылали в наряды, чтобы перевозить беженцев.
Невестки, дочери, зятья старушки складывали все на воз и собирались уезжать. А Маринце советовали:
– Оставайся, глупенькая. У них нет детей, вот ты и станешь дочкой, панночкой будешь. А сюда наведывайся, – может, еще и своих встретишь. Только зачем тебе свои? Это же счастье! Кто бы не хотел такого, только не каждого возьмут. Вот та, Мартуська, что потерялась так же, как ты, она не побоялась, пошла к одной пани.
Все уже влезли на воз, а Маринцю не приглашали. Старший зять свистнул кнутом, лошади тронулись.
И когда на другой день Маринця увидела в беженском лагере попадью, то уже сама начала просить:
– Возьмите меня, сладкая пани, возьмите. Я все вам буду делать.
Это было два дня назад, а сегодня домашняя челядь попадьи Ефронии суетилась больше, чем когда-нибудь. Готовились к именинам.
На именинах матушки должно было собраться много важных гостей. Среди них городской голова, который был в то же время и председателем комитета помощи беженцам.
Ему приходилось работать в этом комитете вместе с отцом Василием, у которого были солидные связи с центром, и потому на нынешние именины он шел весьма охотно.
И много других влиятельных гостей должно было прийти сегодня вечером. Поэтому челядь с ног сбилась от спешки и обливалась потом, ощипывая цыплят, обжигая поросят, жаря гусей. Звон посуды, голоса людей, крик кур, топот ног сливались с запахом моркови, лука, крови. Все здесь говорило: «Сегодня именины матушки Ефронии».
Маринця время от времени забегала в кухню и выносила из комнат мыть новые партии тарелок, ложек и прочего. Была она одета в светло-розовое платье, похожее на то, что было на Мартусе.
Только на голове был все тот же платочек, в котором еще из родного дома выходила. Как ни просили матушка и пан отец снять этот хлопский платочек, но Маринця ни за что не соглашалась. Платочек был куплен на те деньги, что дал ей жолнер, и потому Маринця решила никогда с ним не расставаться.
На кухне звенели вилки, ложки, ножи, и с ними вместе трещали языки челяди. С гневом, иронией и усмешкой выплескивали слова и вмиг стихали, когда на кухню заходила матушка. Маринци они не боялись, считали, что еще мала, и при ней продолжали свои пересуды. Но Маринця не пропускала ни слова, нарочно вертелась на кухне, то теребя горох, то вытирая тарелки.
– Вы видели? Кому смерть, а кому война несет и богатство. Городской голова на деньги, что собирают с людей для беженцев, новый себе дом отгрохал. Директор гимназии – приданое для дочки. И наш батюшка тоже не без прибытков. Как приехали перед войной сюда, такие были задрипанные, матушка в одной сорочке, а теперь, как стали в комитете, вон какие балы заводят. А вы думаете, что это так, за здорово живешь посрывали людей с места? Есть такие, что и на чужой беде карманы себе набивают. Для кого война, а для кого…
– Только кому их проверять, если у батюшки и наверху есть рука. Там есть самый старший, что деньги выдает на беженцев, так он их брат. А племянника своего думают посватать на директоровой дочке. А городской голова какой-то далекий родич матушке.
– Потому что всех голов, которые могли бы правды доискаться, послали на фронт… А беженцам – беда. Ведь им обещали здесь и то и другое. Вот люди и погнались…
– Э, вы войны еще не видели. Если бы такое, не дай бог, сталось и тут… Люди оттуда рассказывают про такие страхи!.. И вы бы сорвались и полетели, как они.
Разговоры не переставали литься, переплетаясь то смешками, то грустными восклицаниями. И Маринця слушала.
На кухню зашла горничная матушки Килина с красными, опухшими от плача веками. Молча принялась вытирать посуду.
– Ну как, узнали что-нибудь? – спросила тихо кухарка, у которой были большие коровьи глаза и в них светилась особенная ласка и тишина.
– Расстреляли!.. – Килина сжала губы, сдавила крик в груди.
– Р-а-с-с-т-р-е-л-я-л-и? – вытянулось это слово страхом на всех лицах.
Работа замерла, а полотенце из рук Маринци упало на пол.
Еще вчера, когда было совсем темно, Килину вызвал какой-то незнакомый и сказал, что должен передать что-то от мужа. Килина попросилась у матушки, чтобы эту ночь не ночевать дома, и пошла с незнакомым, который, как оказалось, был из соседнего села и служил с ее мужем в одном полку.
Килина бросила вытирать посуду и рыдала уже в голос. Последние слова будто выхлипывала:
– Присудили полевым судом к смерти, будто за то, что людей против войны подбивал.
«Верхового, наверно, верхового расстреляли», – толкнулась мысль в голове Маринци.
– Такая наша жизнь. Хоть бы тело где-нибудь найти, – убивалась Килина.
Все горько вздохнули и молча взялись опять за свою работу. Только Маринця сидела бледная и не двигалась. Глаза, как две замерзшие капли, смотрели стеклянно и мертво. Там отражалась рыдающая, сгорбленная Килина.
Вот и она уже перестала всхлипывать и принялась опять вытирать посуду, а Маринця сидела все так же.
На кухне залегла тишина. Шорох картошки, моркови, гороха, который чистили, будто подчеркивал ее.
И тут Маринця словно вырвалась из своей окаменелости, зарыдала.
– Что тебе? – спрашивали испуганно люди.
– Верховой!.. Верховой!.. – И Маринця с рыданиями выбежала из кухни.
XVIII. ИМЕНИНЫ МАТУШКИ ЕФРОНИИ
Гости сидят за столом. Собрались все.
Маринця время от времени вбегает в столовую, играет с директорской собакой Вулканом. Этот пес напоминает Маринце ее дом и соседскую собаку Найдика.
На ней новое белое платье, обшитое шелковыми ленточками.
Такое платье Маринця дома видела только на дочери помещика. Волосы подрезаны под польку, посредине – хохолок, перевязанный широкой голубой лентой. Может, в другое время это и было бы для нее радостью, но сегодня Маринця хотела быть в своем платке, в широкой юбке с перехватом. Она не может забыть, что ее верхового – солдата-кавалериста, – наверно, расстреляли, что мамы и всех родных ее нет.
Где они?
Маринця бегала утром потихоньку от попадьи на выгон, посмотреть, нет ли ее земляков.
Но выгон был пуст, никаких беженских фур там сегодня не было. Когда Маринця вернулась в свой новый дом, ее уже ждал парикмахер, чтобы обрезать ей косы. Маринця долго плакала и не давалась, но попадья и вся челядь ее уговорили. Косы обрезали и бросили в огонь. А потом вымыли, надели белое платье, а на ноги сандалии.
Играя, Вулкан тянул ее за подол.
– Муся, Муся, осторожно, порвет! – говорила попадья, обнимаясь с директором.
Батюшка, уже совсем пьяный, с маслянистыми глазами, наливал вина в рюмку, угощал свою соседку, молоденькую панночку, директорову дочь.
– Ну еще одну. Един-ствен-ную, – склонялся низко, заглядывал в глаза и улыбался.
– Единственную! – уже держал ее руку в своей, гладил, подносил к распухшим от вина губам и целовал.
– Гав, гав, гав! – Вулкан в восторге тащил за юбку.
Маринця бежала, хотела вырваться, и это еще больше раззадоривало пса.
– Муся, Муся, что я тебе говорила! Иди, сядь здесь, пусть гости посмотрят на мою дочь. – Попадья придвинула стул и велела Маринце сесть.
Муся. Так звали теперь Маринцю. Это имя ей вовсе не нравилось. Сидела с гостями и смотрела на стол. Ах, сколько здесь еды! Переводила взгляд то на жареного поросенка, что лежал на блюде, обложенный зеленью, то на пирожки и коржики, но ей ничего не хотелось есть.
Отец Василий, проглотив рюмку водки, уже разрезал поросенка надвое. Положил на тарелку себе, своей соседке, налил еще по рюмке, поднялся и, пьяно покачиваясь, сказал:
– За нашего святого государя. За единую Русь с Галицией!
– За наших героев офицеров, за сереньких солдат, которые так любят свою Россию! – воскликнул сладенько директор и чокнулся рюмкой с матушкой.
– А я, я пью за наших сестер милосердия! – сказала матушка и тяжело шлепнулась в свое кресло.
– За сестер? – подмигнул лукаво городской голова и добавил: – А я пью просто за войну. Потому, потому, потому… – Он ударил себя по карману, раскрыл рот, как черное гнилое дупло, шепнул что-то хитро батюшке и опорожнил рюмку.
Если бы он был трезвым, такое сказать побоялся бы.
– Оно конечно, один раз на свете живешь!
Батюшка в ответ только довольно усмехнулся. Потом, взглянув сладенько на панночку, сказал:
– Вы видели мою дочь? Красавица. – Теперь все внимание гостей перешло на Маринцю. Она уже успела выйти из-за стола и сидела в стороне на маленькой табуретке. Давно уже хотела уйти, но матушка говорила, что сегодня надо быть с родителями.
Маринця никогда не думала, что паны пьют и могут быть пьяными. Кто угодно, но не пан-отец. И, глядя на его бороду, по которой текла слюна, смешанная с вином и водкой, Маринця чувствовала тошноту.
– Муся, иди-ка к папе на руки! Пусть гости посмотрят, какая у меня красивая дочка.
Пан-отец уже расставил руки и, покачиваясь на стуле, причмокивал Маринце, как малому дитяти:
– Ну, иди сюда, иди!..
– Ну что же ты? Стесняешься?.. Если папа зовет, надо идти. – Матушке не нравилось, что Маринця не проявляет дочерней нежности.
– Муся, Муся, стыдно не слушаться! Ну иди же! Ты посмотри, как тебя красиво одели, – говорила панна.
Маринця поднялась и подошла к батюшке, а гости опять взялись за вилки, ножи, за рюмки.
Батюшка схватил Маринцю, посадил к себе на колени и обнял. Чужая рука обвилась вокруг ее тела. Батюшка наклонился совсем близко к ее лицу, а из его рта, словно из гнилой ямы, дохнуло водкой, гнилыми зубами и табаком.
У Маринци от этого всего закружилась голова, стало тошно. Батюшка приложил рюмку к ее губам.
– Выпей!
– Пустите!
– Ну, что ты, глупенькая? Вот выпей, тогда пущу. Ну? – И он еще крепче обнял ее и повел рукой по ее грудям.
– Я не хочу! Мне уже матушка давала, и оно нехорошее, горькое. Я хочу на пол.
– Э, глупенькая, это матушка давала, а у меня сладкое. Пей! – Батюшка все распалялся.
Гости, оторвавшись от своих разговоров, настаивали:
– Ну, что же ты боишься?
– Если папа хочет, надо выпить!
– Ишь какая непослушная!
– Ты всегда так будешь слушаться?
Пролив вино на платье, батюшка прижал рюмку к Маринциным губам, и ей пришлось выпить.
– Вот и молодец! А ты, глупенькая… хе-хе!
– Я хочу на землю. Пустите.
– Ну, ну, я тебе покажу баловаться…
Отец Василий еще крепче обнял ее, а потом схватил руками голову и опьянело прижался слюнявыми губами к ее рту.
«Смок, смочище», – ударила мысль, и все завертелось перед ее глазами. Он раскрывал свою пасть.
– Смок! – вскрикнула и потеряла сознание на руках у батюшки.
– Странная девочка… Зачем вы ее взяли?.. Она что-то не в себе! – говорили гости.
Маринцю положили в постель. Никто не знал причины ее крика и обморока. Она лежала несколько дней, выкрикивая какие-то странные непонятные слова. Матушка позвала доктора, она теперь не рада была, что устроила себе лишние хлопоты.
Придя в себя, Маринця попросила Килину найти ее одежду, которую давала ей на сохранение. Переоделась и потихоньку от всех убежала из богатого дома, оставила своих новых родителей.
XIX. КИЕВ И ЧЕРНАЯ КАРЕТА
Вечер голубыми сумерками касается светло-зеленых лугов Черниговщины, и они темнеют. А Киевщина с чубом золотых гор красным блеском играет под вечерним солнцем.
Пароход сопит, пыхтит, и временами плеск воды из-под колес напоминает фырканье разнузданных коней. На пароходе несколько беженских семей. Ганка с детьми расположилась на полу возле машины. Она лежит больная, обложенная с обеих сторон детьми и узлами. Колеса стучат ритмично, стройно, и Ганке кажется, что они выдалбливают боль из ее головы.
Хоть машина сильная, ей не вытащить эту боль из тела. Время от времени Иванко прикладывает мокрый платок к голове матери. Юлька, убаюканная шумом машины, словно песней, все спит, а Петру и Гандзуне не одолеть этого шума своими голосами, и потому они молчат. Но в голове Иванка мысли набегают, как волны, что плещут за окном.
– Мамо, ох какие там колеса, а как крутится железо! Кто его такое сделал? Мамо!
Иванко в восторге. Иванко не может опомниться: так величественно движется железо, так легок ход этой огромной плавучей хаты, где столько людей, мешков и всякого груза.
– Люди, сынку. Люди!
«Люди?» Иванко не может представить себе силу человеческих рук. Он с интересом посматривает на свои маленькие руки и старается представить себе, мог бы он сделать такое?
– Мамо, а всякие люди могут такое сделать? Мамо, а такие, как я?..
Но мама уже закрыла глаза. Ей трудно двигать губами, обожженными лихорадкой. Петро и Гандзуня тоже болеют животами и бегают то и дело в отхожее место, а Иванко должен ходить за ними и присматривать, чтобы они через дырку не попадали в воду.
Но Иванко все же ухитрялся и для себя урвать минутку и успел обежать уже весь пароход. Он не может надивиться на его красоту и величие. На пароходе много разных людей. Среди них беженцы, они больше лежат на полу – какая-то хворь ходит среди них, но есть и много здешних.
Иванко уже давно привык к ним. Еще когда перешли границу, он увидел, что все они с двумя глазами, как и галичане. А теперь приходит к мысли, что, наверно, все люди одинаковые – на всем свете.
– Иванко, принеси мне воды!
Иванко бежит. Уже вечер, он будто сошел вглубь, на самое дно Днепра. Ночь заглядывает в окна парохода. На ее голове много серебристых точек.
И звезды кажутся Иванко щелочками в какой-то другой мир. Ночь. А если заглянуть в эти серебристые щелочки, то там, наверно, откроется красивый край, который можно увидеть только в мечтах.
– Пейте воду. Дайте я вам подниму голову, вода на грудь льется. – Иванко поддерживает мамину голову, и мама жадно пьет. Он хочет воспользоваться тем, что мама раскрыла глаза, и спрашивает:
– Мамо, тато говорили, что звезды это тоже земли. Правда? И там живут люди. Только все с хвостами и с красной кожей, да?
– Живут! – Мать по-прежнему лежит, закрыв глаза, и он остается в одиночестве со своими мыслями.
На лавке под окном есть немного свободного места. Он очень хотел бы стать там и смотреть в окно. Но не решается. Все еще не знает, что здесь можно, а что нельзя. Но ему очень хочется к окну. Петро и Гандзуня заснули, так что ему можно немножко и одному побыть. Наконец решается, влезает на лавку, заглядывает в окно.
– Ой, мамо!
Иванко видит: серебристые звезды смешались с золотыми. Вверху серебристые, а понизу золотые. Они разбросаны неровно, будто повырастали на горах.
– Мамо!
Иванко смеется. Все, что он видит, будит в нем радость. Это все то, о чем он когда-то мечтал, когда смотрел на огни Высокого замка.
– Мамо, что это?
– То Киев, глупенький, – отвечают, улыбаясь, пассажиры.
«Киев?..» В его представлении он был снежный: дома облиты льдом и стоят, как ледяные скалы из зимних сказок.
– Киев!.. – Он выговаривает это слово задумчиво и протяжно. Потом высовывает голову из окна еще дальше. Вода плещет и пахнет холодком вечера, мечтами и красными огнями Киева.
– Мамо, уже Киев! Мы будем жить в Киеве!
Иванко соскакивает с лавки, становится на колени около мамы и наклоняется радостно к ее лицу. Он уже забыл о всех треволнениях и несчастьях дороги и живет одной мечтой – поскорее увидеть Киев.
– Мамо, вставайте, уже Киев!
Он мечется, будит Петра, Гандзуню и Юльку. Дети заспанно хнычут. Он приказывает им поскорее увязывать вещи, боясь, что они не успеют слезть и пропустят Киев.
– Вам бы все спать да в отхожее ходить. Хлопот с вами в дороге. А если бы не я, то уже давно попадали бы в воду. Вставайте скорее!
Дети все еще хнычут и трут руками глаза. Иванко ворчит, вытаскивает из-под них тряпье. Дети переворачиваются и ревут. Их голоса неприятно резко разносятся по всему пароходу, и некоторые пассажиры уже недовольно посматривают. А Иванко гремит:
– Перестаньте реветь. Это можно было делать дома, а здесь нельзя. – И толкает Петра под ребра. Тот ревет еще сильнее. Мать еле поднимается, садится.
– Иванко, будь умником, маме трудно говорить. А как мама умрет, ты, как старший среди них, будешь и за тато и за маму. Не бей их!
– Уже Киев, и надо поскорее сходить. Вон видите, какие огни горят. Лучше, чем во Львове.
– Мы, сынку, поедем дальше, вашей маме плохо, она не может встать. А надо ведь узлы вынести и вас забрать.
– Я хочу в Киев! – Иванко вдруг взрывается громким плачем. Петро и Гандзуня уже насмешливо смотрят на него: «Плачет!» – Слезем в Киеве, я хочу в Киев!
Иванко ревет, и ничто, даже трескучая машина, не может перекричать его. Около них собираются люди. Они расспрашивают о причине плача такого мудрого мальчика, а когда узнают, в чем дело, решают помочь вынести вещи. Пароход еще не пристал, а Иванко уже стоит наготове с узлом на плечах, держа за руку Петра.
Перед ними пристань, позади – гора камней и город. Ганка среди узлов и детей лежит в пыли на раскаленных камнях.
Целую ночь пролежала здесь, а теперь утро горячим солнцем обжигает ее лицо, которое она закрыла платочком. Время от времени около нее останавливаются люди. Посмотрят, поморщатся и спешат отойти, чтобы забыть поскорее грустную картину. Или хмуро, не останавливаясь, бросают детям копейки и сразу же отходят. Или же охают, плачут, стоят долго и смотрят печально на детей, а потом отходят, склонив головы. Некоторые из них поднимают платочек над лицом Ганки и смотрят: жива или умерла?
Дети, все четверо, сидят возле мамы, выставив руки, чтобы люди давали деньги. Все привыкли к своему новому положению, и эта новая забава кажется им очень интересной. Если кто из младших опускает руку, чтоб немного отдохнуть, Иванко прикрикивает:
– Тато вот, наверно, уже умерли, мама болеют, а я вам что буду давать есть? А жить как-то надо! – и дети опять подставляют руки и просят денег.
К ним подходит какой-то важный офицер и с ним под руку пышная пани. Иванко приказывает детям поскорее вытереть носы. Гандзуня трет запаской, а Петро проводит рукавом. Юльке Иванко вытирает сам.
Офицер смотрит на них и говорит своей пани:
– Беженцы. Жертвы зверства немцев. Я тебе, милочка, уже рассказывал об этом.
Дети вычистили носы и тянут руки.
– А почему вы не идете на беженский пункт? Здесь он недалеко, на Подоле, – советует офицер.
Ганка стаскивает платочек, открывает глаза.
– Я слышала, что там им очень хорошо. Лучше, чем дома, – говорит пани, морщась. – Фу! Какие они грязные!
Иванко видит, что паны разговаривают, а дать – ничего не дают. Говорит:
– Мы хотим пойти на беженский пункт, да мама идти не могут, потому как заболели, вот мы и сидим.
Но паны уже отходят и не слушают его. Иванко опускает руку, переводит грустный взгляд на Киев.
Вдали на склонах гор прилепились каменные дома, похожие издалека на гнезда ласточек. Там Киев должен быть красивым, Иванко еще верит в это. Но здесь, где между кучами мусора и камней сидят они, здесь Киев дышит на него горячей пылью, гнилью воды и грустным беспомощным взглядом больной мамы.
– Вы, мамо, может, подниметесь немножко и мы пойдем?
Мать хочет подняться и падает без сил на свою каменную постель.
– Может быть, я, сынку, как-нибудь и дошла бы. Только как нам быть с узлами?
– Я буду помогать, а Петро и Гандзуня тоже.
– Маленькие еще вы, сынку!
Солнце упрямо проходит свой утренний путь по небу, разбрасывая вокруг горячую солнечную пыль. От жары дети слабеют, делаются вялыми и начинают плакать. «Печет!»
– Иванко, возьми детей, бегите к воде. Немножко головы смочите и маме намочите платок.
Иванко берет Юльку за руку, а Петро и Гандзуня идти не хотят.
– Мы с ним боимся! Он еще нас утопит, а река широкая, как небо.
– Не утопит, детки, не утопит! Идите! Иванко, ты в воду не лезь, а только с краешка набирай руками. И детей не пускай…
– Я уж знаю, как.
Дети ушли, и Ганка остается одна. Люди, что пришли к пароходу, сидят на пристани или в тени у воды. Ждут. Они уже знают историю несчастья Ганки, бросили по несколько копеек детям, немного пожалели и теперь забыли. Ганка лежит одна. Только солнце не покидает ее. Все целует горячо.
– Идем туда. Вон туда! – Иванко показывает рукой и бежит впереди всех. В глазах его еще дрожат слезы, они не успели высохнуть после грустного рассказа, но на губах уже расцвела радость. За ним идут трое в рваных грязных сорочках. Это грузчики. Дети с мокрыми головами спешат за ними. И маленькая Юлька быстро перебирает ногами, но остается далеко позади. Один из грузчиков оглядывается, видит, что Юлька отстала, хочет взять ее на руки. Но Юлька боится и кричит.
Тогда Иванко возвращается и говорит:
– Это хороший дядя. Он тебе даст кеки!
И Юлька уже не перечит и идет к дяде на руки.
– Вон там, где куча камней. Там лежит, – Иванко опять опережает всех и первым подбегает к маме.
– Мамо, вставайте! Вот дяди идут. Они понесут узлы, они отведут нас на беженский пункт, а вас будут поддерживать, чтоб не падали.
Иванко поспешно складывает вещи, сдувает пыль, завязывает мокрым платком мамину голову.
– Так вам лучше будет идти. Ты, Гандзуня, будешь нести вот это, ты, Петро, – это, а я – Юльку.
Но дяди очень жалостливые. Они говорят, чтоб Иванко все сложил в кучу. Они все сами понесут: дети и так устали и набедовались. Тот, который нес Юльку, купил по дороге конфет и уже роздал детям. Они даже скачут от радости. Ганка от этого всего заливается обильными слезами, а Иванко горд – ведь это он добыл такую помощь.
Беженский пункт был на Подоле, в помещении Дома контрактов. Когда подходили, он показался Иванку серой крепостью, где сидят арестованные, и это немного опечалило его, он даже взгрустнул. Иванко думал, что в Киеве должно быть лучше, хотя этот беженский пункт совсем не был похож на другие. Прошли через ворота, сколоченные, судя по свежему дереву, совсем недавно, и ветер донес с широкого каменного подворья запах пота, карболки и мокрого белья, что раскачивалось на веревках и на заборе. Вокруг ходили и сидели люди, много людей.
Иванко с неприятным чувством заметил: некоторые, никого не стыдясь, сбрасывали сорочки и искали вшей.
– Значит, это здесь? – спросил с грустью у грузчиков, но в эту минуту из группы людей выбежал к ним с радостным воплем мальчик.
– Курилы приехали! Курилы! – Это был Федорко. Он подбежал к Иванку, завертелся перед ним на одной ноге, а потом как ветер – вприскочку – понесся через подворье в дом, выкрикивая: – Курилы приехали! Курилы!
На его крик выбежала Проциха, а за ней, перегоняя ее, бежали Проць и младшие дети. Грузчики, видя, что они уже не нужны, сбросили узлы на землю, усадили Ганку, попрощались и ушли.
Проциха по очереди оглядывала новоприезжих, и глаза ее заливала пустота.
– А где же мое дитя? Где моя девочка?
Федорко, поздоровавшись со всеми, ответил:
– Я вам говорил, что ее звери разорвали. Тато вам врали, что она с Курилами.
– Врал! Врал! Так мое сердце и чуяло. – Проциха, заливаясь слезами, упала на колени Ганки, всхлипывала: «Свел нас, кума, муж с родных мест, свел своим разумом, дурью набитым, дурью да политикой.
Потом подняла голову и, сидя на камнях возле Ганки, говорила сквозь слезы:
– Ведь это же моей Маринци нет! – И опять припала головой к Ганке, громко рыдая.
Проць растерянный стоял молча возле них, повесив голову. На плач Процихи собирались люди.
– Разорвали звери нашу Маринцю. Где-то в лесах, – рассказывал Федорко, а у Иванка так было нехорошо на сердце, что казалось, оно вот-вот растает и совсем в груди ничего не останется.
Федорко, чувствуя себя хозяином, взял Иванка за руку:
– Пойдем, покажу тебе, где мы спим. Мы уже завтра уйдем отсюда. Тато нанялись к какому-то пану на работу. Во-он там! – и Федорко махнул куда-то рукой. – Там горы глиняные и есть заводы. Тато будут делать кирпич, а мы будем там жить. Мама сварит есть, а я буду носить для тата, – Федорко от новых перспектив так и горел радостью.
В это время во двор въехала черная карета с красным крестиком. От нее несло противным духом карболки. Иванко был удивлен, он еще никогда не видел такой черной кареты. Федорко равнодушно махнул рукой:
– Пойдем! – и Иванко пошел за ним.
По пути Федорко серьезно, выдавая себя за взрослого, говорил:
– Это приехали забирать в шпиталь слабых или кто помер. Страх как люди мрут. Так и валит их холера да тиф. Как мух. Дед Сметана померли, невестка померла, двое детей померло, а Павло Сметана, говорят, утопился в Днепре с горя. Может, и твоя мама умрет, потому как слабая она. Наверно, у нее холера или тиф.
Федорко многозначительно посмотрел вверх, а потом усмехнулся и спросил:
– Ты боишься мертвяков? А я уже не боюсь. Наша Василина ой как боится. Только скажи ей «мертвяк» – тут же разревется, как корова.
Федорко был очень доволен, что он может много нового рассказать Иванку. Но Иванко от его слов грустнел и испуганно смотрел на серые дома Киева и на глиняные горы, чувствуя, что город скрывает много страшных тайн.
– Входи в эту дверь, та забита! – И Федорко повел Иванка внутрь серого дома. За ними туда вошли Проць с узлом, Проциха, вбежали притихшие Петро и Гандзуня и вошла, качаясь, Ганка с Юлькой на руках.
– Пока поместитесь тут. Будет немножко тесновато, всякий люд сюда понабился, как комары. Завтра мы уходим, уступим вам наше место.
Проць подвинул свои пожитки, а на голые доски вскочили Петро и Гандзуня.
– Мы будем здесь спать?
Вокруг них были доски, теснота, но дети после всех мытарств, казалось, были довольны этим местом.
Они попробовали встать и выпрямиться и тут же ударились головами о полки, что были над ними. Весь большой зал серого дома был в нарах, словно в строительных лесах. Везде лежали узлы, спали дети, стонали больные. Здесь нашли беженцы счастье, о котором мечтали, и защиту от войны. Со всех полок, заваленных узлами и тряпьем, несло потом, карболкой, цвелью. Воздух был удушливый. Весь зал напоминал большой вагон третьего класса, только больше было смрада, мусора, кашля, плача и сетований.
Ударившись головами, дети сели.
– Видите, деточки, какие у нас славные дворцы. Никогда, наверно, не жили в таких? – Проциха не могла сдержать слез.
– Вот так, кума, день и ночь плачу. Как он хотел идти, то надо было мне сказать: «Убирайся хоть на край света и давись своей Россией, Сибирями и богатствами, а я останусь с детьми при хате и пусть делают со мной что хотят». Или надо было мне умереть в лесу. Да вы же еще не видели моего малого! – Проциха развернула кучку тряпья и показала Ганке. – Вы только посмотрите, живет в такой беде, да еще и смеется! – сквозь слезы причмокивала ребенку, и малыш отвечал ей нежной улыбкой.
Проць развязывал узлы Ганки, доставал одежду и стелил.
– Подождите, сейчас постелю и ложитесь. Отдохните, – может, будет вам легче. Если хуже станет, заберут в шпиталь, а дети останутся одни. А если завтра будет ходить доктор и спросит вас, скажите, что здоровы и отдыхаете.
Ганка легла и положила Юльку возле себя.
– Скоро уже обед. Надо послать Федорка и вашего малого, пусть возьмут. Федорко!..
Мальчиков не было.
– Убежали куда-то.
Проць искал на полке котелок.
– Придется идти мне. Василина, иди поищи Федорка.
Василина отправилась искать.
– Да подожди, постой! Федорко, наверно, туда побежал, котелка нет.
– Вот получим зупы, пообедаете чуть, и мир покажется лучшим. – Проць старался быть веселым, чтобы отогнать печаль, но Проциха не переставала плакать.
– Теперь он мне не покажется лучшим, даже если нас золотом обсыплют. Эта беда, как ржа, въелась в сердце, и ножом не отскребешь. – Проциха грубо выругалась по адресу мужа, но Проць сдержался, как теперь он частенько сдерживался. Глубоко чувствовал крах своих фантазий и правду жены.
– Подожди, жена, подожди! Вот пойду на завод, буду зарабатывать и заживем. Такое счастье, какое было у нас дома, можно везде найти. А лучшее?.. Лучшее бежит от бедного человека. Убегает сквозь пальцы, как вода.
Федорко и Иванко за это время успели обойти весь дом, рассмотрели людей, побывали на улице, выпросили там денег да еще сбегали по ступенькам наверх, где была канцелярия. Федорко получил свой пай, который состоял из нескольких кусков хлеба и пшенной похлебки, но Иванко возвращался с пустыми руками. Федорко важно поставил котелок с едой на полку и приказал Василине доставать ложки и миску.








