412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агата Турчинская » Аистов-цвет » Текст книги (страница 14)
Аистов-цвет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:40

Текст книги "Аистов-цвет"


Автор книги: Агата Турчинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

– Не провожай меня. Это мой приказ. Девчат приказы тоже выполнять надо, – улыбнулась, обняла на прощанье. Теперь уже мы вместе поцеловались, мы были как одна песня, одна звезда, одно сердце.

– Иди, Юрко, иди. Сошлись наши дороги в этом саду и должны сейчас разойтись.

– Раз уж так нам суждено, чтобы мы встретились и разошлись, так возьми от меня, Улечка, эту ленточку, что когда-то мне подарила. С нею тебе свое сердце дарю. И глаза Ленина смотрели на нее. Пусть будет для тебя памятью, что я стал таким, каким ты хотела меня видеть. А со мною будет подаренная тобой звезда.

Снял ленточку с груди, и Уля приколола ее на своей фуражке. И мы попрощались там, под белыми березами. Она понесла на фуражке память обо мне, а я – о ней, о своем счастье. Что-то хорошее-хорошее хотелось мне людям сделать.

Поеду теперь в Москву, привезу кожу или, может быть, сразу сапоги, чтобы ноженьки бойцам согреть. Сколько-то они хлюпали по разным оврагам да по грязи, студеные реки босые переходили. Ноженьки, ноженьки солдатские! Согрею я и вас своим счастьем.

А матрос с цыганом уже волнуются, не подведу ли я. Ответ за это матросу пришлось бы по-военному держать.

– Встретил я, встретил, хлопцы, свою девушку. Спасибо тебе, матросик, что сердце человеческое имеешь. Если бы все люди были людьми, меньше бы горя росло на земле. Еду теперь с вами в Москву, буду вас своей радостью одаривать.

В дороге рассказываю им всякие веселые истории, а они как раз к месту, ведь едем так, что в вагоне негде и присесть. Такая в то время была езда. На каждой станции задержка и проверка, а то и стрельба.

Но до Москвы доехали. Находились и насмотрелись, наругались и нассорились. Нелегко было матросику это обмундирование для наших бойцов вырвать. Куда ни пойдет, меня и цыгана с собой берет, показывает, в каких лохмотьях ходим.

– Ведь глянуть стыдно на такого бойца. Смотрите, как пятками светят. Я до самого Ленина дойду, а что просим, достану.

Мне бы очень хотелось с Лениным еще раз повидаться. Но это же значит – хотеть, чтоб не удалось матросику достать то, за чем приехали! У Ленина достаточно всяких хлопот, достаточно фронтов. И не годится на каждую нашу беду время у него отнимать. Но если не добьемся своего, придется попроситься и к нему. Так и порешили и ходим куда надо. Но свое все-таки получили. Ленина не побеспокоили.

Везем целый эшелон добра для наших солдатиков, для наших соколов. То-то радости будет, как прибудем!

А прибыть – тоже дело не простое. Ой-ой! Что на станциях творится. Чем ближе к Украине, тем тревожнее слухи.

Армию Сиверса под Путивлем немцы наголову разбили, к Харькову кайзеровцы подбираются, вон, смотрите, сколько поездов надо пропускать назад. Харьков уже эвакуировался, а вы какую-то кожу да обмундирование туда везете. Подождите. Весна идет, а не зима на носу. Не вы, не вы теперь для фронта больше нужны. Вон, видите, как немец прет. До Петрограда не удалось, так он до Москвы захочет дойти. Подавиться бы ему этой жадностью к чужой земле. Остановить, остановить гадину надо. Другие эшелоны первыми пропускаем.

На станциях понабивалось много разных поездов, войсковые эшелоны, пленные. Домой возвращаются кто как может. Еще Брестским миром живут, там и про пленных была статья, что будут их возвращать. А мира этого уже нет: немец с Центральной радой его порвали. Горе, горе на наших фронтах, – сразу видно по тому, что творится на станциях.

Где-то за Орлом говорит мне матросик:

– Не можем добром, которое везем, рисковать. А если нам вернуться в Москву, могут кожу и обмундирование отобрать. А оно так нужно для наших бойцов, и мы ведь его с таким трудом вырвали. Пробирайся, Юрко, дальше один. Свяжись с нашими. Пусть скажут, куда нам эти вагоны доставить. Цыгана не посылаю, потому, если попадется немцу, конец. Немец цыгана всегда уничтожал, как и еврея. А ты парень разбитной.

Правду матросик говорит: цыгана послать нельзя. Мало того, что цыган, но еще и разболтанный какой-то, а человек без соображения – что сноп без перевясла. А на мне австрийский френч и по-немецки я могу калякать. Еду, еду. И опять же, ближе будет к моей Уле.

А матросик добавляет:

– Советую тебе красную звезду, которую ты нацепил на шапку, как будешь ближе к Харькову, спрятать. Иди.

Что это была за дорога. Хоть уже весна шла, снега еще не растаяли. Вода хлюпает в моих дырявых ботинках, и есть нечего.

А люди стали такие сторожкие, выжидают, посматривают – что будет дальше? У кого есть что-нибудь из еды, прячет, потому что время неверное, суровое. Дал мне матросик немножко на дорогу, да ничего из этого запаса уже не осталось – не такое скорое дело до Харькова добраться. По нескольку ночей на какой-нибудь станции слоняюсь, пока вскочу на поезд. А пешком иду – ноги человеческие не для скорой дороги. Но греет меня порыв горячий: должен дойти до цели! И вот я уже недалеко от Харькова. Зашил звезду и карточку, где мы с Улей сфотографированы, в подкладку австрийского френча. Как матросик советовал. Чую, немец то с одной, то с другой дороги нет-нет да и покажет свое паскудное рыло, Чтоб земля под ним разверзлась!

Матерь божья! А возле Харькова на реках мосты взорваны. Неужели наши уже оставили город? Верится и не верится, хоть рассказали мне люди, что это наши мосты взорвали, чтобы врага задержать. Куда же, куда отошел наш главный штаб? Смотрю на бурную весеннюю воду и вдруг слышу:

– Бочар, и ты тут?

Вижу перед собой одного вояку из отряда Руднева – с мешком на плечах, без ружья, и весь он уже не похож на военного.

– Над чем ты тут задумался? – спрашивает меня. – Может, и ты домой собрался? Ваши пленные так все станции позабивали, что и не пробиться. Перебирайся скорей через реку! Навоевались. Весна идет, кто будет возле земли ходить, если мы будем держать винтовку. Я знаю, и ты из деревни, понимаешь, как душа рыдает, если земля просит ее засеять, а ты где-то скитаешься.

Слышу я эти его слова и уже не открываюсь перед ним, откуда иду, кто меня послал. Только разведать хочу, где же наши, куда отошли. Вон как твоя совесть повернулась, вон как ты болеешь за революцию. Мог бы кое-что сказать и пристыдить, да удержался. Говорю:

– Был я в госпитале, не знаю, что кругом творится, где наши воевали, где воюют сейчас, куда главный штаб отошел.

Махнул он безнадежно рукой.

– Видно, кончилась уже революция. Немца нам не одолеть. Тяжело, очень тяжело нашему отряду пришлось, как Харьков мы обороняли. Наш командир Руднев со своими недобитками сейчас где-то в Купянске. А главный штаб чуть ли не в Славянске. Да что тебе до них? Вижу по тебе, домой возвращаешься, а меня вроде как боишься. Кому мне на тебя доносить, что ты от войны удираешь? Сам я такой же. Иди своей дорогой, а я повертаю в свое село. Будь здоров. Если голоден, на тебе кусок хлеба, видишь – делюсь с тобой. Еще не зверь я, еще человек. Прощевай!

Так мы распрощались с ним. Пошел я вдоль речки, а потом свернул от нее на восток. Теперь знал уже, куда идти, в какую сторону отошли наши, где главный штаб искать.

Но у каждой беды и у каждой смерти своя причина. Может, не надо было мне так долго задерживаться около той воды. Но тогда я не встретил бы дезертира из нашей части. И не разузнал бы, куда наши отступили. А тут получилось другое: как только я подошел к лесу и хотел уже свернуть туда, а из оврага как выскочит немецкая разведка.

– Куда идешь? Швайн, большевистский шпион!

– Какой я шпион, я военнопленный, домой возвращаюсь, – отвечаю по-немецки.

А они мне:

– Пленные идут на запад, а не на восток. Рус, шпион!

– Из Омска, из Омска добираюсь, из далекой Сибири. Компаса не имею при себе, могу и ошибиться. Спасибо вам, господа, что меня встретили, покажете хоть, как до станции добраться.

– Сам не пойдешь – поведем тебя. – И ведут и тащат за собой, как скотину.

Привели в город Харьков, в тюрьму посадили. Вот уже ведут меня каким-то тюремным двором, под скользкими каменными стенами: или на допрос, или, может, на смерть. Да стою пока еще перед молодым немецким офицером, смотрю в его надменные глаза и говорю свое:

– Какой я шпион, я военнопленный. Разве знал я, что вы подпишете Брестский мир, что нас будут эшелонами отправлять. Удрал я из лагеря, убежал, в том и признаюсь. И хорошо сделал, теперь я здесь, а не в Сибири, все домой ближе. Достаточно я нагоревался по этим лагерям. И вши и болезни ели. Слышали, что такое тиф и холера? Мы в лагерях все это имели. Боитесь? Успокойтесь, слава богу, меня это миновало. Болезнь тоже не каждого берет.

Жизнь, жизнь главное мне сейчас спасти и выбраться из немецкой тюрьмы, ведь хлопцы с эшелоном меня ждут, а я не выполнил их задания. А они так на меня надеялись.

Вот так мучусь со своими мыслями и снова отбрехиваюсь. Про Никитовку, где я был в лагере, и не поминаю. А что, если немцы уже там и захотят меня туда доставить и свести с кем-нибудь лицом к лицу. Ведь в том лагере были и такие, что как тянули за императора, так и тянут дальше. А были и такие, что к Петлюре ушли.

Вон полковник Коновалец из Дарницкого лагеря многих военнопленных в свои «сечевые стрельцы» перетянул. Рассказывал мне об этом один пленный, что был у Коновальца, а после боев под Крутами, где их разбила Красная гвардия, перешел в ее ряды. Нет, о Никитовке и спрашивать нельзя. Сразу прицепятся. А Омск далеко, у кого спросишь, бывал ли я в том лагере.

Да говорил мне мой отец: «Главное не то, каким человек родился, а каким будет умирать». Знаю, знаю, если немец обыщет меня и найдет красную звезду, зашитую в френч, то выдумки мои приговором мне станут. Немец за это сразу на виселицу пошлет, а в лучшем случае пулю в лоб пустит.

Если дойдет до этого, буду умирать, звезда моя, как большевик. Все им выпалю в глаза: и про их кайзера, и про нашего цисаря. А ты, звездочка, смертью моей осветишь другим дорогу к свободе. Уля, неужели нам с тобой больше не свидеться?

Везут меня уже куда-то дальше. Не в Киев ли? Так и есть. Опять стою, как на углях, на допросе перед немецким офицером. Только этот уже в летах, прожигает меня глазами, как голодный волк, и улыбается, будто куражится надо мной перед моей смертью. Смотрю на него и помню: «Не говори, что знаешь, но знай, что должен говорить». Надуваюсь, пыжусь, чтоб не побелеть, а говорю свое:

– Я австрийский военнопленный. Из Прикарпатья, из-под Тячева родом. Можете спросить в моем селе про Юрка Бочара. Истосковался я по дому, совсем устал от войн и болезней, потому и сбежал из лагеря.

– Ну если ты такая крыса, зачем же тебя здесь держать? Пошлем тебя в лагерь, а еще лучше, сунем хотя бы сегодня в вагоны для скотины, в те, что идут на Ужгород. Окажем тебе такую честь.

А глаза его добавляют:

«Немец не нуждается в военнопленных, да еще в таких, которые были в русском плену. Пусть за ними присматривают там, куда направим. И избавят нас от хлопот. У нас здесь своих хватит. Везде «фатерлянд» должен быть. А легко ли это сделать, если пленные обольшевичиваются? Подальше, подальше их отсюда».

Вот так настигаю своими мыслями его мысли и думаю:

«Хоть бы поскорее все это. Смерть я, кажется, уже обошел. Только бы в вагон меня поскорее спровадили, а там уж я соображу, что делать. Осмотрюсь, выберу минутку и сбегу. Ну-ка, что запоет матросик, когда встану перед ним и расскажу, как в беду попал».

Но прежде всего надо добраться до главного штаба, спросить у начальников, что делать нам с эшелоном, куда его доставить. И так больно мне за те вагоны, как будто это живые люди. Ждут, ждут они тебя, а ты…

Юрко, Юрко! Если бы ты знал, что эти истории с тобой – это только начало. А сколько их еще впереди? И вернешься ли ты назад и когда?..

Сидим уже в этих самых вагонах для скота, заколочены, как скотина. Выйти воды напиться и то не пускают. Везут нас словно злостных арестантов. Может, когда наш эшелон остановится в Галичине, там все-таки далеко от фронта, и никому не будет дела до пленных… И сбегу. Но вот мы подъехали ко Львову, а нам и остановиться не дают. Здесь поляки бьются с украинцами, и те и те боятся большевистского духа.

«Нех прендзей идзе той эшелон на Ужгород», – кричат поляки.

«Пусть та большевистская зараза поскорей уходит с нашей земли. У нас тут своя борьба!» – выкрикивают другие. И мы остаемся заколоченными, выйти бы хоть на минутку из вагонов – никак нас не пускают. Так-то, девушка моя, повезло нам с тобой. Только и всего, что звезду твою везу на свою землю. Но она и моя, эта звездочка красная. Моя. И эта карточка, где вместе сфотографированы, – дорогая память о тебе.

Вот уже должны переезжать через Карпаты. Не вижу их, да сквозь щели в вагоне уже долетают до меня смолистые запахи наших лесов.

Горы мои, как я по вас истосковался!

И эта тоска прибивает на какие-то часы мою боль, что приказ не выполнил, что с Улей в разлуке. Как-никак, земля родная – вот она, около меня, а война далеко… Все-таки не очень это приятно с пулями дружбу водить и знать, что какая-то из них будет твоей. Го, го! Еще повезло мне с немецкой тюрьмой. Еще смогу опять увидеть свои полонины, сыграть на трембите, ручьи послушать, с каждой пташкой поговорить. Вот бы, Уленька, быть нам тут с тобой вместе. Да возможно ли это? Как мне, как достать до тебя?

И опять в сердце боль: ведь матросик где-то ждет меня. Ноженьки, ноженьки солдатские! Обуетесь ли вы в то, что мы достали для вас в Москве? Вот что выпало вам и мне на нашей дороге…

Земля моя, земля, облегчи мне боль, чтоб совесть не туманила глаз. Земля родная! Как ты меня, как встретишь?

III

Тоску мою могли бы развеять только родные тропы детства, мои горы, мои полонины. Чую их дыхание, а не могу встретиться с ними, насмотреться на них. На своей я земле, да не на свободе.

Было у пленных всякое: спали в зловонных бараках в Томске, в Омске, Дарнице, Никитовке и где хотите, по всей царской России, а теперь получили карантин в селе Радванке, возле Ужгорода. И хоть это уже не те длинные бараки – обовшивленные, с тифозной и холерной заразой, набитые народом по триста и четыреста человек, – хоть не бараки, а конюшни, хлева и всякие прочие загородки, куда нас рассовали, как скотину, но на каждом шагу ждет нас и здесь своя беда. Шарит среди нас детективный глаз, а ухо прислушивается, не был ли кто в Красной гвардии, не несет ли это пламя революции и сюда. Это самая страшная для австрийских и венгерских жандармов хворь. От нее, от нее они прежде всего сделали этот карантин. Разве я не вижу?

А неподалеку река Уж плещет волной, которую несет откуда-то с Великоберезнянских гор. Залетает сюда и полонинский ветер и тревожит сердце воспоминаниями и думами про родные дороги. И выступают – вот они, совсем близко – отроги Карпат, которые отделяют от меня мечту моего сердца. Да ведь не они разлучают нас, девушка моя, косица шелковая, не они. И ясно мне говорит мысль, что не эти стены разделяют нас, не их надо пробивать, а другие, чтобы мы могли быть вместе. И пальцем те стены не пробьешь, а надо объединяться для борьбы. Но пока еще скрываю свои мысли, не доверяюсь сразу людям, хоть чувствую: очень он распален гневом Октябрьской революции, этот военнопленный люд. И так боятся его здесь, так боятся. Уже, наверно, детективы донесли, что опасно держать его вот так разрозненно по хлевам (за всеми не углядишь), потому и строят для нас казармы. А в них легче ввести и чрезвычайное положение. О, да разве мне это не понять. Уже самых голосистых из нас похватали и увели куда-то, может быть даже в тюрьму, но я этого не хочу. Хотя сердце у меня такое, что поджег бы всю Австро-Венгрию с ее цисарем и цисарятами. Так все и будет – будто клянусь себе. Не для того мне Уля сердце разожгла там, за Карпатами, чтобы ему здесь, в Радванке, погаснуть. Голубок мой, ты словно знала, что так со мной получится, когда говорила: «Присматривайся, прислушивайся, как у нас все делается, чтобы там, на родине, мог использовать наш опыт». Разве мне забыть эти слова? Несу, несу твою звезду, чтобы разгоралась здесь на все четыре стороны.

Да, пока еще приглядываюсь, прячу себя, никому не открываюсь. Уже письмами позволили нам с родными обменяться. Знаю, что остались у меня только две сестры. Потому что когда еще в 1914 году возвращался с заработков из Бельгии, а меня в Хусте схватили и погнали на войну, то один мой земляк в войске рассказал, как погибли в селе мои старики. Сестры мои, сестрицы! Услышать бы весточку от вас. Живы ли вы или…

Не хочу выговорить и в мыслях этого слова, что живет рядом со всем живым. Пишу сестрам, а весточки не получаю. Карантин, карантин, до каких пор будешь ты у меня? Сбежал бы от тебя, будь что будет. Да вот уже и нет тебя. Говорят: в Вене революция. Нет уже Австро-Венгрии. Прощай, Радванка, возвращаюсь домой. Гей, гей! Что там меня ждет?

Вот уже, словно на дне глубокой тарелки, вижу среди гор свое село. Осень ласково заглядывает мне в глаза. Такая она праздничная, брызжет солнечным сиянием в лицо, встречает улетающими птицами, которым говорит: «Счастливой дороги», а мне: «Иди, иди, паренек, соскучилась я по тебе, как и ты по нас. Вот мы перед тобой, любуйся своей землей. Я ее так славно для тебя разукрасила, чтобы красотой своих гор нарадовался, пока дойдешь до родительских могил. Радуйся, молодец, воин нахоженный, нагореванный, радуйся!»

И радуюсь, это мне только и остается. А дома хата разобрана, сестер не застаю. Одна отдана замуж в соседнее село, а меньшая где-то чуть ли не на Раховщине в услужении. Село пухнет тревогой: «Цисаря нет, что дальше будет? Чья теперь будет власть над нашим краем?»

Поклонился я родительским могилам, стал на месте разобранной хаты, люди обступили меня. Я звезду Ленина показываю, рассказываю, как виделся с ним, какие слова слышал от него самого.

– Так здесь быть должно, как там, где живет Ленин. Землю панскую, поповскую надо меж людей поделить, сами должны править!

– Да разве такое у нас возможно?

– А что же мы, не такие люди, как там? Почему для нас должно быть другое право? – отвечаю людям.

Слушают мои слова земляки и настораживаются. Говорят, в Будапеште уже есть какая-то власть графа Карольи. И она будто наши горы берет в свои руки. Ой-ой! И кто только их не брал, что с ними дальше будет? И слышали мы, что тот граф Карольи не может так за землю постоять, как хотелось бы народу.

– Ваша земля, а ждете, чтобы какие-то графы о ней решали. Сами это сделаем, сами, как там, в России и над Днепром, сделали, – бросаю в народ слова.

А у них и на это есть свое слово:

– Там – Ленин, он знает, какую дорогу народу проложить. А кто у нас будет?

Вон как разошлось эхо про ленинскую силу. И в наших горах уже про Ленина слышали. Понимаю их тревогу и отвечаю народу:

– Ленин, люди, для нас и для всего мира. Слышал я своими ушами, как Ленин говорил: самим надо брать панскую землю и делить между собой. Выбирайте комитет и начинайте.

А тут прибегает сестра из соседнего села и как услышала, на что я людей нацеливаю, отзывает меня, плачет и шепчет:

– Юрко, Юрко, один ты брат у нас остался на нашу сиротскую долю. И не насмотрелись мы на тебя, и не наговорились мы с тобой – все беда гнала тебя в свет за куском хлеба. А теперь за такие слова тебя могут тут же в тюрьму. Цисаря нет, а нотари[16]16
  Нотарь – начальник, впасть которого распространялась на несколько сел.


[Закрыть]
и жандармы остались. Видим, слышим, что сердце имеешь правдивое и слова твои нравятся народу. Только разберись, Юрко, получше, что может выйти из этой революции здесь у нас.

Подался я с сестрой в соседнее село, пожил у нее недельку, отдохнул от военной жизни, присматриваюсь, прислушиваюсь. А слушать есть что. Вон в нашем селе крестьяне уже отказались отдавать попу коблину[17]17
  Коблина – натуральный церковный налог.


[Закрыть]
и отрабатывать положенное на его земле. А возле Хуста, говорят, будто солдаты, что вернулись с фронта, поколотили судью, посрывали венгерские надписи и гербы. А в селе Дубовом солдаты сломали склад военных припасов и обеспечили себя патронами и ручными гранатами. Панам и кабатчикам, слыхать, дали двадцать четыре часа, чтобы убрались восвояси.

– И к чему, к чему было им этот срок давать? – уже кричу Юлине. – Всякую такую нечисть надо уничтожать.

Сестра моя испуганно смотрит на меня. Знаю, знаю, сестрица, что можешь мне сказать.

Но на этот раз Юлина ничего не говорит, хоть и каменеет в ее глазах своя, упрямая мысль. А слухи летят и летят.

Говорят, что в селе Иза люди решили перейти в православную веру и присоединиться к Советской Украине. И в других мараморошских селах такое же творится, только одни хотят соединиться с Галичиной, а другие с Надднепровой Украиной.

Подбил и я людей из того села, где прижился возле сестры, чтобы и они сказали свое слово.

– Не Карпаты нас, люди, разделяют с нашими братьями, а разъединили враги. И нам надо воссоединиться с Советской Украиной. Мы одна семья, один народ. До каких пор мадьярские графы да разные жупаны[18]18
  Жупан – окружной начальник, которому подчинялись нотари.


[Закрыть]
и нотари будут здесь землю нашу поедать? А мы пухнем с голоду, а скот наш без пастьбы, а лес наш вырубают и продают бог знает куда.

Много ли таких слов надо говорить людям, если у каждого вся жизнь изболелась, изгоревалась. Каждое такое слово у него в сердце кровью написано, а у меня здесь и своя мечта: земли воссоединим, – значит, с девушкой своей встречусь. Это вернейшая дорога к цели.

А тут как раз сестрица мне одну бумажку подсовывает.

– Почитай, почитай, Юрко. Говорят, здесь что-то доброе есть для тебя.

А в той писульке, подписанной комиссаром Мараморошской жупы[19]19
  Все Закарпатье было разделено на несколько жуп (приблизительно наш округ).


[Закрыть]
написано:

«Пан урядовый комиссар доводит до сведения, что все бедные солдаты и инвалиды, которые будут вести себя хорошо, остаются верными венгерской державе и не будут требовать отрыва от державы и воссоединения с Украиной, получат от венгерской державы 10 гольдов земли».

– Юрко, разве не пригодилась бы тебе эта земля? Женишься, хибару поставишь на отцовском месте, да и хозяйствуй. А за эти твои горячие слова можешь и пострадать. Говорят, тех военных, что бунтовали, уже судят полевым судом. И на нас ты, брат, беду накликаешь. А мы уже столько знали ее, Юрчик. Не сердись, что так тебе говорю. У меня дети и больной муж.

Такие-то слова слышу от Юлины.

– Купить этим обещанием меня хочешь. Вижу, вижу, кто-то подговорил тебя показать мне это обращение. Не туда, сестра, ты смотришь. Не для того на Украине свою кровь проливал, чтобы здесь изменить революции.

А тут листовка еще мне в руки попалась:

«10 ноября 1918 года, по поручению Центрального Исполнительного Комитета Российских Советов рабоче-солдатских и крестьянских депутатов народный комиссар т. Свердлов из Москвы прислал Венгерскому революционному правительству телеграмму – молнию на восемьсот слов: «Освобожденным народам». В телеграмме приветствует Венгерское правительство и призывает к созданию Всемирной Республики.

Одновременно предупреждает освобожденные народы, чтобы они не дали себя обмануть буржуазии, которая маскируется революционностью, потому что революцию только тогда можно назвать успешной, когда она заканчивается победой трудящегося народа. Это послание до нынешнего дня скрывала «народная власть», которая ликвидирует тайную дипломатию. Требуйте, чтобы дословный текст телеграммы немедленно опубликовали! Надо положить конец тайным манипуляциям. Нашу судьбу мы сами хотим решать.

Требуем социалистической республики!»

И подписано было: «Революционные социалисты».

Да уже видно по всему, какая это народная власть у графа Карольи. Не то ли у нее на уме, что и у Керенского с Милюковым.

А тут через два денька дошел до меня слух, что в Будапеште Коммунистическая партия организовалась, газету свою выпускает. Можешь ли ты, парень, при таких делах усидеть в сестрином доме, слушать просьбы Юлины быть тихим, не накликать беду на ее семью?

Поеду в Будапешт, посмотрю, разведаю, расспрошу.

И камень надо с толком кидать, не то что поднимать народ на борьбу. А особенно, если один хочет присоединиться ко Львову, а другой говорит, пусть церковью мы будем соединены со Львовом, а политикой с великой Советской Украиной. Как это все уяснить себе и людям?

И если уж есть Коммунистическая партия, то я хочу быть в ее рядах.

Разве не так ты мне заповедала, девушка моя?

– Не плачь, Юлина, нет у меня гнева на тебя. Иду на белый свет посмотреть. Может, вернусь, а может, и нет. Везде есть люди и есть наша борьба. Верю, и ты поймешь: тихо нам сидеть нельзя. Разве не учил нас отец: «Не жди посылки с неба, трудись и будешь с хлебом». Так что сейчас мы свою судьбу должны сами – в борьбе решать.

И уже я в поезде. А осень еще больше разожгла разными красками наши горы. Гордо стоят в темно-красной листве буки, пылает маковым цветом вишня, между зелеными сосенками – оранжевые, как подсолнухи, светятся клены.

Природа говорит с моими думами, она со мною заодно, кличет мое сердце к песне. И я потихоньку один начинаю, а все ее подхватывают. Со мной в вагоне едет в Будапешт много солдат, которые вернулись с итальянского и русского фронтов. В высокие палаты хотят попасть, чтоб заплатили им за войну и дали какую-нибудь писульку, что они отвоевали свое и можно их на работу брать. Первым подхватил мою песню молоденький рыжеватый солдат с ясно-синими глазами.

Как напелись мы с ним, то и простые слова между нами к сердцу дорогу нашли. Уже знаю, что зовут его Янош Баклай, живет под Раховом, работал там до армии по лесам и на плотах. Вижу, что он хоть и мадьяр, но не из таких, кто нас называет «комарами», а любит наши песни и язык наш за свой принял. Быстро мы с ним породнились здесь в дороге. Я с ним тоже нацелился идти в палаты. Что? Посылали на войну? Значит, платите и мне.

Уже рассказываю Яношу Баклаю свою историю, как с Улей повстречался, а потом с Лениным. Какие слова про наши Карпаты он говорил. И закидываю в сердце Яноша такое свое слово:

– Вот если бы революция и здесь обернулась так, как Ленин там у себя наметил. – Смотрю на Яноша, что он мне на это скажет. Хочу достать своими словами до дна его души. А он молчит, пока только слушает. Но что-то доброе в Яношевых синих глазах говорит моему сердцу: мы заодно.

Уже звезду ему показываю – ту, что Уля мне подарила. Рассказываю, как второй раз встретился с ней и как расстались.

– Любовь моя теперь к той девушке горит в сердце этой звездой. И ничто не сможет ее погасить. Это звезда Ленина.

– Ленина, – повторяет Янош Баклай, берет звезду из моих рук, долго смотрит, и уже чует моя душа, что звезда эта кладет начало нашей дружбе, что она ее утвердит и скрепит навеки.

«Если нет друга – найди. А как нашел – глаз не своди». Вот и смотрим друг на друга в дороге, радуемся, что нашлись.

Уже пролетели перед нашими глазами Солотвино, Хуст, Севлюш. А там, за Чопом, встречает своими равнинами и высокими тополями вокруг усадеб венгерская земля. И она словно еще больше раскрывает душу Яноша Баклая. Доверяет и он мне свою историю, а военные дороги у него еще потруднее, чем у меня. Слушаю его рассказ, и время от Чопа до Будапешта пролетает, как стрела. И вы послушайте, что выпало пережить Баклаю.

Бился он в городе Герце с Антантой, что наступала с моря, был в боях на речке Пияве под городом Арзи, где за одну ночь погибло семьдесят две тысячи военного люда, просидел несколько лет в пещерах каменистых гор Монтелло и Монтеграпе. Вши заедали, тоска по дому раздирала сердце. Убежать? Но как выбраться из этих скал, с позиций, где и пищу передавали для них в вагонетке по висячей канатной дороге.

Мысль о побеге не отступала и грызла, долбила голову. И от нее не боль растекалась по телу, а светлая надежда, радость, что вернется домой, невесту свою увидит, родные горы и Тису возле Рахова и те ручейки, что шумели ему так радостно, когда шел в лес работать. А, будь что будет, убегу! Забрался тихонько ночью в вагонетку, что припасы им подвозила через пропасть, притаился под каким-то мешком, как мышь, и уже едет. Везет его эта вагонетка над безднами с одной горы на другую, и вот уже кончилась война для Яноша Баклая. Скорей, скорей бежать подальше от этих итальянских гор, что так и дышат войной. Вот уже достиг Хорватии. А таких, как он, дезертиров войны в дороге встречается все больше и больше. И все они стремятся к тому же, что и он. Домой, только домой: не пули пускать, а работать. Работать в лесах, сплавлять плоты, засевать поля.

Повстречаются где-нибудь на тропе их судьбы и расходятся: одному беглецу с войны легче справляться со своими бедами, чем вдвоем или втроем. А если больше? О, это обязательно бросится в глаза как раз тому, кому не надо. Расходятся тихо, как и сошлись.

А он уже и к Дунаю подбирается, еще несколько ночей пройдет – и будет возле Тисы, дома. Да беда беду видит по следу.

В Венгрии, близ города Темешвара цап его, хвать – и уже везут в Келенфельде[20]20
  Келенфельде – район в Будапеште, где были военные казармы.


[Закрыть]
, а там сажают в одиночную камеру. Что его ждет? Смерть? Да нет, еще подождите с нею. Переводят Яноша из этой камеры в кадер – военную тюрьму, а оттуда ведут пешком в город Герц, возвращают в ту часть, где был. Пусть там тебя судит полевой суд, поганый дезертир. И вот уже Янош Баклай опять сидит в кадере, ждет суда, ждет смерти. Но хоть и говорят: «Пусти беду во двор, а со двора уже не выгонишь», но чует Янош – случилось что-то, блеснула для него надежда на жизнь.

На улице везде такая пальба поднялась, словно все горы начали стрелять. Лети, лети, долгожданная весть, и к нему. Ведь это солдаты от радости палят вверх из всяческого оружия, – долетела к ним весточка, что война окончилась. Возвращайтесь, мученики, домой. И весть эту ни стенам, ни ветрам, ни суровым офицерским приказам не остановить.

А Янош? Неужели и теперь ему ждать этого самого полевого суда? И вот узнает он, что суд этот или притаился так, что даже не дышит, или удрал куда, потому что солдаты начали пульки пускать в офицеров, которые заворачивали их назад на позиции. «Вы еще хотите войны, вот и получайте: война несет смерть. И обнимайтесь с нею в земле, и пусть вами черви наедаются».

Вот и двери того погреба, где сидел Янош, какая-то добрая душа открыла:

– Покарал бог люд – наслал было на него суд. Да вот уже и конец и войне и суду. Выходи, выходи, солдатик, домой пойдем. Не хотим об этом человекоубийстве больше и вспоминать.

И уже Янош Баклай в Рахове. Напился воды из родных источников, с девушкой повидался, поговорил. А была эта краля из Бычкова.

Теперь бы ему только свадьбу справить. Но на это нужны деньги. Мог бы пойти в лес и заработать, да нотарь смотрит на него такими глазами, что после этого только в тюрьму сажать. Наверно, узнал, что Яноша ждал полевой суд, для нотаря он дезертир и должен ожидать кары. Цисаря нет – нотарь теперь в своих селах цисарь и делает что хочет. А тут слух горы качнул, что в Будапеште платят солдатам за войну, что там уже новое право. И говорят, этот самый граф Карольи таков, что имения свои людям сам пораздал и никого из вояк, сбежавших с войны при цисаре, не трогает, а платит, что им полагается. Яношу очень надо заполучить эти деньги. Тогда он и нотарю может сказать: «Теперь ты меня бойся, а не я тебя. Видишь, мне в самом Будапеште заплатили».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю