412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агата Турчинская » Аистов-цвет » Текст книги (страница 20)
Аистов-цвет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:40

Текст книги "Аистов-цвет"


Автор книги: Агата Турчинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

XI

Кто знает, что у них было на уме, но не убили меня на месте. Может, нужен был им «язык» или хотели для меня какой-то особенной смерти. Война злобит человеческое сердце, наполняет его лютой ненавистью.

На конях, наверно, сидели простые крестьянские хлопцы. Они так красовались, так хороши были лицом. На каждом – темно-зеленый мундир, шляпа с пером. Перекинув через плечо карабины, румынские кавалеристы статно покачивались в седлах. Один впереди. К хвосту его коня меня и привязали, как делала когда-то татарва. А двое ехали позади, подгоняли меня и пускали мне вслед всякие слова, полные злой радости. Я немного понимал по-румынски, они говорили:

– О, теперь ты воссоединишься с большевистскими коммунистами. Река Тиса впадает в Дунай, а Дунай течет в Черное море. Вот и ты поплывешь и воссоединишься с ними, ха-ха-ха!

Хохотали и хлестали меня по спине длинными лозинами.

В селе возле самого Хуста на площади перед церковью уже шла расправа над крестьянами.

– Ун, дой, три, петру, тинче! – выкрикивали, сидя на конях, такие же, как и те, что вели меня, – с перьями на шляпах и длинными лозинами в руках.

Били, наверно, людей за то, что порастаскивали что-нибудь из государственного, или господского, или монастырского имущества. Или, может быть, за то, что сыновья их не были дома, а ушли в Красную гвардию.

Наверно, и меня перед тем, как убить, а потом утопить в Тисе, сейчас разденут догола так же, как этих, несчастных, и будут сечь. Уже досчитали одному до тридцати и все продолжали хлестать.

– Как же я отдам то сало, что взял из лесной лавки, если я его съел! – кричал крестьянин, он лежал голый, лицом к земле.

А ему с хохотом отвечали:

– Мы его выбьем из тебя, выбьем! – и били дальше.

Но меня только провели мимо этого побоища, чтобы я видел, чтобы знал: не это, а худшее меня ожидает.

Уленька моя! Не наслушался я тебя, не насмотрелся – и вот, не последний ли час мой шагает со мной? Уже нам не закукует кукушка, не скажу я тебе о своей любви. А когда я упаду, чтобы не подняться больше, то знай: я, мы все стояли тут, чтобы от тебя отвести удары Антанты, на себя принять. И умирали за то, чтобы легче было тебе бороть своих врагов. И я верю, вы их поборете. С этой верой и буду умирать. До последней минуты и даже перед самой смертью жизнь дает человеку какую-то радость. А мне сейчас эту веру.

И вот пригнали меня румынские басурманы пред очи одного офицера, на лице которого было написано: «Каждый петух на своей навозной куче пан». А этот офицер в такой же австрийской форме, как я, и он венгр, и я у него служил в императорской армии. И того офицера мы с Яношем Баклаем видели в Будапеште в высоких палатах в восемнадцатом году, когда там добивались своих денег.

А в четырнадцатом году так было, что я выхватил его из огня на поле боя. И он, выходит, был сначала за революцию, а теперь уже бьет ее.

И вот я стою перед этим изменником и хочу ему сказать: «Если бы я тогда был умнее, не стал бы тебя спасать. А я-то думал тогда: как же нам воевать дальше без нашего офицера? А теперь, выходит, ты меня будешь убивать».

Смотрим пока друг на друга, и я думаю: «Захочет он меня узнать или нет?» Я хоть и узнал, да пока не признаюсь. А где-то поблизости под нами, в темнице должно быть, пытают людей. Страшные крики доносятся до моих ушей.

– Как же это так вышло, Юрко Бочар, что ты здесь? – наконец выцеживает он.

– И я над этим задумываюсь, как это могло статься, что офицер венгерской революционной армии будет меня уничтожать.

Вот так мы начали разговор, ведем бой глазами, изучаем друг друга.

– А твой Бела Кун жидам продался и большевикам. И мы его покинули. Вся Сейкельская дивизия отступилась от него. А ты, выходит, еще за него бился?

Надежда на жизнь все больше теплится в моем сердце. Надежда… Ведь когда оставляют нас все человеческие чувства и последняя радость, последнее горе уже покидают сердце, надежда все равно отходит последней. И я стал думать, как бы мне, не теряя своей чести, схитрить и спастись.

Но в глазах этого офицера, этого изменника горела жестокость и говорила мне, что он сделает со мной все, что ему велит его черная совесть. Потому что нет худшего люда на войне, чем предатели. Но я вызывающе, без страха смотрел на него и, словно играя словами, ответил:

– По вашей вере выходит, можно было поступить, как вы поступили. А по моей – нет. А что держит солдата на войне, если не вера? Когда-то и у нас с вами была одна, когда мы за Франца-Иосифа стояли. И не к добру получилось, что теперь мы не заодно. Видите, как стою я перед вами.

– А ты хочешь лежать? Будешь, будешь, и притом скоро, – начал кричать он на меня. Встал из-за стола, скомандовал, как когда-то командовал нами, а часовым возле дверей процедил: «А с этим я сам сведу наши счеты» – и повел, повел в направлении Тисы.

«Это уже мой последний час», – выстукивало в моей голове, а в сердце все еще не угасала надежда на жизнь. И словно бросала свои проблески в густую темень ночи.

Земля уже успела всосать в себя большую воду, что вступала на ее лоно после дождей. И эту вернувшуюся к ней твердость я почувствовал под ногами и в сердце, как бледный блеск надежды на жизнь. Но гнетущее молчание офицера, который шел неотступно за мной, говорило, что выстрел каждую минуту может пробить мою голову.

И уже возле самой реки офицер процедил:

– Сейчас я расплачусь с тобой. Иди, иди, псина, со своей верой домой. Падай! – И выстрелил.

Я упал, но был живой. А когда встал и оглянулся, того офицера возле меня уже не было! Вот и получается, что человеческое победило. В эту темную апрельскую ночь он по-рыцарски расплатился со мной за то, что в четырнадцатом году я спас его от смерти или от плена.

Я живой и чувствую: холод прохватывает мое тело, а мокрые ноги теплеют от ходьбы. И опять, Уленька моя, я иду, иду к тебе. А ты в эту минуту для меня – это те, кто, наверно, еще держит оборону возле мостов в Королеве. Я должен идти им на помощь. Но помню, что советовал мне петроградский матросик сделать со звездочкой, которую ты мне подарила, если бы я дошел до фронта под Харьковом, а там бы были враги. Сейчас я ведь тоже не знаю, что меня может встретить впереди, и опять прячу твою звездочку. Заворачиваю ее в землю из могилы Юлины, а землица эта – в твоем платочке. И платочек этот теперь будто роднит нас всех. Говорят: чтоб гриб найти и то надо иметь счастье. А я в который уже раз стоял над своей могилой, а вот живу, выходит, счастливый я. И держу я это счастье вместе со звездочкой в платочке.

Это не беда, что вода пересекает мою дорогу, что все широкие луга над Тисой, все Красное поле, как его называют, стало сейчас болотом. Я выйду на дорогу и обойду его, девушка моя. А мысль, что дорога эта опасна, что мне надо беречься, обращает мою счастливую минуту в гнев. И я опять им наполнен до конца, как Красное поле весенними водами, и уже не счастье мое ведет меня к тебе, а гнев, гнев на подлую Антанту, что науськала на нас румын, хочет перерезать все пути к тебе, задушить нашу революцию.

А каково сейчас тем, кто подставлял свою грудь на мостах под Королевом? Не там ли где-то, Уленька, и твой брат Ларион?

Спрашиваю тебя, словно должен услышать твой голос…

Рассвет застал меня еще возле Тисы, она была здесь полноводная, широкая. Бледное небо, словно истомленное непогодой, вздохнуло на востоке светлым проблеском. Но взор мой тянулся через широкую воду в ту сторону, где за селом Кирвой туманилось Королево, а перед ним и за ним переброшены были мосты, и там должны были держать оборону красногвардейцы Севлюша. Выстрелы не нарушали эту утреннюю тишь. Может быть, под натиском врага красногвардейцам пришлось отойти, или все погибли, или все еще сдерживали румынский натиск и притихли, выжидая минуту, когда им лучше ударить.

Я подошел ближе к берегу, словно река должна была дать ответ на мои думы.

Ой, ой, а разве не дала? Посреди этой широкой воды плыли убитые наши красные воины, а трех, связанных вместе – рука к руке, – прибило к берегу. К веревкам, которыми они были перетянуты, убийцы привязали дощечку, а на ней красными буквами вывели слова, то же самое, что цедили мне вслед румынские кавалеристы:

«Тиса впадает в Дунай, а Дунай – в Черное море, вы хотели воссоединиться с красной большевистской бандой, так плывите и воссоединяйтесь».

Эта дощечка с надписью так ранила мои глаза, так приковала к себе мой взгляд, что я не посмотрел сразу на лица убитых воинов. Тела их уже разбухли, но еще кровавилась на них одежда и ее омывала волна Тисы.

«Я обмою ваши раны, вояченьки наши, соберу все капли крови с вашей одежды. Кто, кто это сделает, кроме меня? Вы первыми пали за свободу, которой и я жду, не дождусь», – словно шумела эта волна, прокалывая мне сердце острой тоской. И она стала еще; острее, прошла через каждую частицу моего тела, когда взгляд мой остановился на лице того, среднего, к груди которого и была привязана или прибита дощечка с надписью. Посиневшее, разбухшее от принятых мук и от воды лицо этого погибшего воина кричало мне всем своим ужасным видом: это Ларион. Об этом же мне говорила теперь и его одежда, та самая, в которой я его оставил в Севлюше.

Вот как посмотрели мы с тобой вместе в овеянные моей мечтой воды Тисы.

Где же свет твоих глаз, что напоминал мне Улины? Где же его погасили? Но если волна Тисы принесла тебя сюда, значит, ты нашел свою смерть там, где она таращила глаза и на меня.

Слеза текла по моей щеке, прожигая ее огнем, и моя щека приняла его, чтобы дальше я мог жить – за Лариона, за мою сестру Юлину, за всех, кого я видел, кого несли вперед полные воды Тисы.

Я не мог даже похоронить Лариона и его друзей по смерти. Вокруг и палки простой не было видно, не то что какой-нибудь железины – чтобы мог я выкопать могилу. И вся земля была пропитана водой – как болото. И легче было для сердца оттолкнуть их от берега, чтобы плыли они дальше по Тисе, туда, где враг не погасил еще огней нашей революции. Я не посмел это сделать ногой, вошел в воду и, обхватив голову Лариона руками, отдал ее дальше волнам Тисы. А с нею поплыли и те, кого с ним соединила судьба в последние минуты их жизни. Так я начал терять своих родных и друзей.

Но у жизни больше силы, чем у смерти, и я уже летел мыслями к тем, кто еще в моей памяти был живым. Где сейчас Янош Баклай, где Кароль, где Митро Молдавчук? Теперь мне оставалось думать об одном: как дойти до своих, до наших, что где-то стояли в обороне. И я повернул от берега Тисы, чтобы пробираться туда какими-нибудь иными дорогами. Уже под Великой Копаней у встречной женщины я узнал, что мосты в Королеве заняты румынами, что они уже и в селах под Севлюшем и в самом Севлюше. Ой, ой, может быть, уже и в Берегове и в Мукачеве?

И я пошел, пошел верхами гор, ущельями и лесами. Это верный дом для таких, как я, кто ничего не имеет, кроме своих рук, кто хочет жить, надеется на жизнь и верит в революцию.

И опять, моя Уленька, иду я к тебе. Что я тебе расскажу, какую принесу радость? Но ты поймешь: где борьба, там и смерть. И звездочке нашей не погаснуть, как солнцу на небе.

И вот я уже опять при оружии, уже выдыхаю в бою под Чопом свою боль по Лариону и Юлине. И по тебе, девушка моя, за горами и перевалами, ахтырочка моя красная! Когда еще, когда приду я к тебе?

А какие вояки стоят вокруг меня… Как они одеты, как вооружены. Сердце сжимается, когда смотрю на них. Но и я, и я такой же. Среди этих красных воинов вижу многих босых, и не военные шапки у них на головах, а рваные какие-то шляпы, и есть такие, что носят ружье на веревочке. Но каждый из них сам пришел сюда. Никто силой не брал, никто не гнал. Сам.

И стоит, и жизнью своей обороняет красную звезду, нашу советскую власть. Найдется ли слово, достойное о том рассказать, песня, чтобы пропеть. Если нет – должна быть, потому что такое забыть нельзя.

И там под Чопом пришли ко мне новые радости. Потому что жизнь всегда норовит горе, которое она приносит, поставить рядом с радостью. Что у кого перевесит. И первой моей радостью была та, что под Чопом я встретил Золтана Коваши.

Рассказал он мне, что они пережили, когда, оставив нас под Великой Копаней, пошли на мятежников в Берегове и Мукачеве. Их командиры капитан Кишгази и Шмидт там же, под Великой Копаней, сразу переметнулись к врагам. Но красное воинство не разбежалось кто куда, дошли все-таки до Мукачева. По дороге их догнал еще отряд будапештских красногвардейцев. Ой, ой! Если бы не они, вряд ли удалось бы захватить тех поганцев мятежников. Не одного уже отвезли на суд в Будапешт. Среди изменников оказались я сам народный комиссар Русской Крайны Августин Штефан и политический уполномоченный Иосиф Каминский. Но неизвестно, схватили ли этих главных заводил или же им удалось удрать. Ведь чем больше лиса, тем хитрее. Да достаточно и того, что советскую власть в Берегове и Мукачеве восстановили.

Но… прожила она там лишь два дня. А он, Золтан Коваши, и их полк сразу же после одного боя должен был вступать в новый – под Чопом. А хитрая пани Антанта с волчьими зубами пошла на новую хитрость: науськала на венгерскую революцию и чехов, приказала, чтобы они и румыны как можно скорее соединились на закарпатской земле.

– А что это значит, Юрко, что? Хотят зажать всю нашу силу в кольцо. Румыны и чехи согласились, сказали друг другу «сервус». Хорошо о них отозвался один комиссарик Кароль Варга, который прибыл сюда из Будапешта с красногвардейцами: «Ворон ворону глаз не выклюет, если сойдутся. Нам будут выкалывать. Так помните, хлопцы, нам надо обороняться и отбивать это черное воронье, что слетелось со всех сторон клевать нашу революцию».

– Золтан! Ты упомянул Кароля Варгу. Если это тот, которого я знаю, кто в партию меня привел, с кем мы простились в Будапеште, когда я уезжал сюда, и кто стал мне навек другом, то на мою печаль, что я сестру потерял и убитого товарища в Тисе увидел, и на ту первую радость, что я здесь встретил тебя, еще и другая мне, как радуга, объявляется. Золтан! Где бы я мог повидать Кароля Варгу?

– Мы, Юрко, прибыли, чтоб чехи остановили здесь свой скорый бег. Кто им перегородил дорогу под Чопом, кто? Мы, красные воины, наша русинская бригада. И стоим здесь, чтобы наши могли в порядке отойти из Берегова и Мукачева. Там и Кароль остался с частью своих вояк. А где сейчас будет, не знаю.

Бои под Чопом не утихали. Уже здесь я увидел бронепоезд с будапештскими красногвардейцами, о которых рассказывал Золтан Коваши. Он появлялся то тут, то там, как стальная надежда. Но Кароля на нем не было видно. Вот уже девятый день наш батальон не отходил ни на шаг с того места, где стоял. Против нас наступал не батальон, а чешские полки, с пушками и минометами. А у нас были только старые императорские ружья и не у каждого – ручные гранаты. Чехам и румынам гнала оружие Антанта, а мы своего еще не успели сработать.

А весна все ярче зеленила травкой просторы вокруг. И так эта росистая травка искрилась – как наша охота биться, сломить врага. А в каждой росинке, Уленька, я видел твои глаза, они светили мне и придавали силы. В твои глаза я мог бы посмотреть и на карточке, где я стоял возле тебя в форме донского казака. Она была при мне. Но в боях не часто удается это сделать. Бывало, по нескольку раз на день мы ходили в атаку, а после нее мертвые от усталости лежали на мокрой траве. Но зато и вражеских трупов немало положили на весеннем поле под Чопом. Хоть силой нам было не сравниться с врагами.

Но для революции мы были сила, и она не хотела напрасно нас губить. И когда из Берегова и Мукачева красные вывезли все, что надо было взять, чтоб не осталось врагам, пришел и нам приказ отойти.

Чехам и румынам хотелось бы поскорее сжать кольцо и не дать нам выйти. И мы эту их хитрость разгадали и продержали врага под Чопом десять дней. И это вселяло в нас веру, что мы сможем еще пойти и вперед.

Много значит для бойца это слово: «Вперед!» Но нам пришел приказ отходить. И когда мы уже стали переходить Тису, чтобы свернуть потом на Мишкольц, эта дорога нашего отступления разверзлась передо мной, как рана.

Наверно, то же чувствовал и каждый наш боец. Отступаем… Ведь нет на войне более тяжкой муки.

Свет словно вдруг померк передо мной. А ведь светило солнце, пели птицы и весна выходила нам навстречу, как принаряженная невеста. И с чего это она так славно расцветилась, если у нас такое несчастье, такая боль на душе, если мы губим то, что добыли? И вот в минуту моей печали, сразу же, как сошли мы с парома на Тисе, услышал я голос Кароля:

– Юрко! С горем поля не перейдешь. Вижу, вижу, как ты потемнел сердцем. А нам еще идти и идти. Похоже, что надежда на победу отходит от тебя, возможно ли это? Ну, отступаем, потому что другого выхода нет. Но власть в Будапеште наша. И она же в Киеве и в Москве. Значит, будет и на Карпатах.

Много значит услышать в такую минуту свежий, уверенный голос потерянного друга. А возле него стоит и другой мой товарищ, Янош Баклай. И он сказал мне:

– И вот опять нас трое. Это большая радость, Юрко, найти друг друга в такой каше. А мы нашли. Первый раз это было в Будапеште, а теперь над нашей Тисой. Так давайте все трое напьемся из нее водицы, если у нас такая радость.

Мы поцеловались и припали к той волне на память о нашей встрече.

– Мы опять глядим друг другу в глаза, а Лариона с нами никогда уже не будет.

Замутил я радость такими словами. Но разве мог я смолчать об этом? И я рассказал, какую он принял смерть.

– И тело его, может быть, еще плывет где-то по Тисе…

– Тело его, Юрко, мы отдали земле, за которую он положил жизнь, – ответил мне Кароль. – Такой печалью отмечена была наша с Яношем встреча за Севлюшем. Там мы и похоронили этих мучеников.

– Вы, вы похоронили его?

– Похоронили, Юрко. Волна Тисы больше его не колышет, не плывет мертвый Ларион под открытым небом, а твоя земля, как родная, его обняла.

И мне от этих слов стало легче, словно я Лариону поставил памятник. Теперь я знаю: есть на земле его могила и зовет нас вернуться к ней. И разве это не сбудется? Какое же это счастье – опять почувствовать прикосновение веры!

– А запомнили вы, хлопцы, ту могилу?

– Как не запомнить. Знаем, знаем, где мы ее выкопали. И она говорит нам: оружие из рук не выпускать. Видишь, где я стою, – продолжал Янош Баклай. – И не справил, Юрко, я свою свадьбу, потому что главное было – не выпускать из рук оружие. Слушай, как было. Только добрался я до Бычкова и Рахова, сразу же начали подступать румыны. И я сказал своей Магдушке: «Некогда нам сейчас, моя косичка, свадебную песню петь. Веду хлопцев туда, где сливаются ручейки в большую реку. И мы вольемся таким ручейком. А из этого всего большая вода получится». Не один я, Юрко, пришел, не один. Вон мои хлопцы. И все уже при оружии. А твоя сестричка Василинка с Магдушкой осталась. Обе долго провожали нас на горных тропах и приказали без свободы не возвращаться.

Так мы беседовали, пока шла переправа через Тису. Такие были у меня две радости на дороге, по которой мы отступали на Мишкольц.

XII

Все ярче, краснее говорила на своем языке весна по тем дорогам, где мы отходили.

Будто хотела развеселить нас, сказать, что и революция наша еще сможет так же расцвести. И после встречи с Каролем и Яношем эта надежда радугой вошла и в мое сердце, хоть мы и не наступали, а отходили. Только жгла настойчивая мысль: довел ли Молдавчук своих и моих хлопцев туда, куда должен был привести. Словно все, что постигло нас, случилось именно потому, что их не было в боях ни под Королевом, ни под Чопом. Будто они должны были решить: отступать нам перед румынами и чехами или нет?

Но меня тревожило другое: что случилось с хлопцами, которые отозвались на мой клич? Что, если мне не суждено больше их увидеть?

Молдавчука с его хлопцами я не встретил и под Мишкольцем, куда по приказу из Будапешта стягивались отступающие части Красной Армии.

Мишкольц…

Каждый человек помнит, на какой дороге, где ему улыбалось счастье. Мне оно дохнуло в лицо с майским весенним ветром там, под этим городом.

Когда наша бригада подошла к городу, там уже были чехи. Но наше голое и босое воинство, носившее винтовки на веревочках, измученное и голодное, подойдя туда, высекло из своего сердца веру, что оно – сила, что может побеждать.

«Воины красные! Сколько узнали вы нужды и неволи от хитрых панских хищников. И попы тянули из вас соки, и нотари и жупаны всякие вами командовали, расправлялись, как хотели. А что творил с вами кинштар – лукавая мадьярская государственная собственность на леса, поля и на все, что хотите. За какие такие гроши вы работали на нее? И отобрали у вас веру, школу, и язык родной, и землю, и все пастбища. А на шею вашу посадили панских чиновников. Но вот блеснуло вам новое ваше право. Сказало: «Кто не работает, тот не ест».

И панов, кинштара не стало. Не высылают вам больше в села чиновников, сами начали выбирать себе правителей, открывать свои школы, делить панские леса, пастбища. И веру, вижу, больше не унижают.

И как бы дальше зазолотилась ваша жизнь, если бы не чужеземная антантовская напасть, которая прется на нашу землю, хочет погасить новые огни. И вот настало время сказать, что мы сила, что можем за себя постоять. Мы должны вернуть себе Мишкольц.

Такие слова вызванивали в сердце каждого красного русинского воина под Мишкольцем, а вражеские пушки били, не переставая, чехи гнали сюда полк за полком и уже подходили румыны, чтобы соединиться, подать чехам руку, а нас забрать в неволю.

А мы шли и шли вперед, бросали гранаты, били минометами. И где сила бралась, где бралось геройство, когда было нас в несколько раз меньше, чем врагов. Но где отвага, там и счастье. Я тоже его почувствовал, в каждой клеточке тела звенело оно, подавало свой голос: «Вперед, вперед! Должны победить и взять Мишкольц».

Так все и получилось! Через три дня после того, как взяли мы этот город, чехи и румыны тихо подкрались, опять хотели его захватить. И кто, кто первым отозвался выстрелами и отогнал их дальше? Наши красные, русинские воины.

Как радостно чувствовать свою силу в бою и идти, идти вместе со всеми вперед. И как же тяжело бывает, если выпадешь из этого боевого бега. И кто тебя вырывает, Юрко? Та же пуля-дура, что уже один раз вырвала меня из боя под Харьковом.

А теперь уже Мишкольц. И я опомнился только в Хатване, в госпитале, который разместился в имении бывшего сахарного магната Дайча, недалеко от Будапешта. Революция согнала его с нажитого добра. Он удрал куда-то за границу, а теперь здесь лежали тяжелораненые, больше всего из русских военнопленных, примкнувших к венгерской революции.

И я такой, наверно, был, потому что ничего не помнил, не понимал, где я, а все дальше летел в высоком боевом порыве и кричал:

– Взяли Мишкольц, а теперь давай Шао-Сен-Петер! Кароль, слышишь меня? Янош, где ты?

Да вряд ли кто кого мог здесь услышать: вокруг стоял сплошной крик, тот самый крик, с которым шли мы в самую гущу штыкового боя, откуда вынесли меня уже без памяти.

Я лежал здесь, в Хатване, на госпитальной койке и кричал:

– Берем Шао-Сен-Петер! Кароль, Янош.

А когда, не помню на какой день, я открыл глаза, передо мной стояла ласковая сестра милосердия и просила:

– Выпейте хоть немножко свежего кофе. Пригубите. Все самое тяжелое уже прошло, будете жить, родных своих увидите, невесте или жене скажете доброе слово.

А я на эти ее ласковые слова шептал:

– Улечка! Это ты, ты пришла ко мне. Мы уже взяли Шао-Сен-Петер, уже расступились горы, и ты около меня. Давай поищем Яноша, где он? Пусть и он идет с нами и со своей Магдушкой, справим вместе свадьбу. Уже нет ни румынов, ни чехов, а есть люди, есть наша правда. И она нам скрипками поет, чтобы мы были счастливы.

Рану я получил в грудь, и она во мне горела, и все мои слова от нее были огненные, а сестра милосердия смотрела так ласково на меня. И уже я увидел, что это не Уля, а другая девушка. И от этого сестра еще радостнее улыбалась и все повторяла:

– Будете, будете жить, солдатик!

А потом слезы упали на мою грудь из ее глаз, они такие большие катились по ее щекам, а я думал, что это слезы нашей революции. И почему это они льются, если революция наша идет вперед? Почему? И я спросил у сестры:

– Кого-нибудь потеряли, что плачете?

А она мне ответила:

– С радости плачу, солдатик, что вы уже при памяти, что горячка у вас прошла. А теперь выпейте, выпейте немножко кофе.

Она подносила к моим губам чашку, и я пил маленькими глотками это сладкое живое тепло.

Теперь я уже ясно видел, что вокруг меня лежат тяжелораненые, и все русские военнопленные. Я припомнил Лариона, и теперь не рана моя в груди заболела, а сердце. И только одно могло избавить от этой боли – идти, идти по дороге на Шао-Сен-Петер. Мне казалось: если бы я туда дошел, все, кого потерял, вернулись бы.

– Шаопетри, Шаопетри? – спрашивал я у сестры, радостно смотревшей на меня.

– Ого! Шаопетри уже осталось давно позади. Наши славные красные воины уже взяли Кошице, подходят к Соливарам и Пряшеву. А город Банскую Шавницу освободили сами словацкие рабочие, и много городов они сами от врага очищают, сами освобождаются, Наша Красная Армия им смелости придает. И в Словакии уже такая же красная власть сделалась, как и у нас. А как в Кошице встречали наших бойцов! Газета «Непсава» об этом очень красиво писала. Вот какие добрые вести имеем. Говорю вам, чтобы и ваше сердце радовалось. Пейте, пейте кофе, силу вам надо иметь.

Как же такие слова не могли радовать сердце! Но с теми добрыми вестями ворвалась и солдатская мука. Там праздник, там идут вперед, а я лежу, лежу. И уже бы я сорвался с койки, уже бы мог быть там.

– Не хочу кофе, где газета, что обо всем пишет?

– О, если уж вояченько просит газету, то дела его совсем хороши. Газета будет, как выпьете кофе.

И в ожидании газеты я пил то памятное кофе. А сестрица – и верно – сразу же принесла мне газету на венгерском языке.

– Это старая, еще за третье июня. Эти известия уже прошли. Завтра я вам свежую принесу, «Русскую правду», а может, и «Червону Украину» достану.

Я взял газету, стыдясь признаться ей, что не уверен, разберусь ли в ней сам: ведь читать я учился только у Кароля. В палате со мной лежали русские военнопленные, а они по-венгерски не знали. Может, сестра по моим глазам поняла то, что я ей не посмел сказать, – она проговорила:

– Лучше я сама вам почитаю, вы перенесли тяжелую горячку, а газета для глаз – лишнее напряжение.

И она прочитала, что на съезде крестьян в Восточной Словакии выступал Бела Кун. Когда он сообщил, как славно бьются наши славные войска, которые уже подходят к Токаю и Кошице и заняли румынский город Тисалуц, съезд решил единогласно приветствовать венгерскую Красную Армию.

Слушая это, я уже перескакивал мыслью через госпитальную ограду и летел туда, где делалась эта славная история.

А сестра успокаивала меня своими глазами, ласково говорила:

– Забираю уже у вас газету. Вам лучше сейчас их не читать. Пусть сердце забудет про войну, пусть чувствует, как уже лето расцвело пионами. Еще немного полежите, и можно будет вам выходить в сад.

Да разве мог я, как и все бойцы, что лежали со мной, не ждать вестей, что так радовали и поднимали бурю в сердце. Скорее, скорее бы туда.

Рана моя, сжалься. Я должен быть там, где сейчас Кароль и Янош, где большая часть красного воинства. Дай мне покой. Закрой скорее свой красный рот, замолчи, не тревожь меня жгучей мукой.

Чтобы забыть о ней, я больше и больше говорил в мыслях со своей Улей. Ахтырочка моя! Как природа разукрасила все кругом. Как все это могло бы радовать нас, если бы мы были вместе.

Ох эти дорожки в госпитальном саду. Уже могу ходить по ним, рана моя уже не горит, не так мучит. Уже могу и краску нагонять на щеки сестер хмельными словами. Ведь что это за парень, если не умеет заговаривать с девчатами. И ты, Уленька, за это на меня не гневись. Потому что июнь месяц разошелся так молодецки, так веет запахами акаций, пионов и роз. А ты далеко, и грусть моя все хочет выйти наверх, зазвенеть радостью, что приходит вместе с фронтовыми вестями.

Идут, идут вперед наши бойцы, скоро и я пойду с ними, тебе навстречу. Вокруг веет ласковый ветер, но и он доносит до меня жар боев.

Боевая моя подруга! А сегодня скажу тебе о такой моей радости и тревоге: уже меня переводят из Хатвана в казармы Бабеля в Келенфельде. Разве не радость это – знать и чувствовать, что ты уже не госпитальный человек. Но тревога треплет меня, как лихорадка забивает эту радость.

Спросишь, отчего? Да ведь позавчера французский волк в овечьей шкуре пан Клемансо прислал Бела Куну ультимативную телеграмму. Наверно, и ты уже знаешь, какую, думаю, ваши газеты писали об этом. Он хочет, чтобы наши красные воины отступили из Словакии на какую-то линию. Будто румыны и чехи сделают то же самое, наступит мир и уже никто ни на кого не нападет. Что ты сказала бы на это, разумница моя? А у нас знающие вояки говорят, что Клемансо писал эту ноту под диктовку еще большего волка – американского мирителя Вильсона. И конференцию в Париже они только для того собрали, чтобы, закрывшись добрыми словами, злое дело чинить. Разве не сказала бы и ты: «Беда овцам, которых волки пасут». А Бела Кун, выходит, поверил. А вчера уже и Всевенгерский съезд решил, чтобы Красная Армия отошла из словацких городов, которые освободила. Сердце мое беду чует, на сердце у меня тревога, а кто ее развеет, кто? Ты далеко, а бойцы, что вокруг меня, чувствуют себя, как и я. Может, скажешь: «Юра, и мне не легко». Скажешь или нет, а знаю, что так оно и есть. Ведь армия Галера пошла уже в наступление. А разве польское панство, расправившись с галицкими украинцами, не захочет двинуться дальше? Ведь мечтает оно о Польше «от можа до можа». И новая беда скалит уже свои зубы, а у вас и без того бед достаточно. Наши газеты «Непсава», «Русская правда» и «Червона Украина» о том нам все рассказывают. А я так мечтал, что наша Красная Армия и ваша скоро подадут друг дружке руки, станем мы, как звезды, рядом и я напьюсь света ясного из твоих глаз. А то все тучи и тучи. И что ни напасть, то на нашу землю.

И уже вот она, здесь, в Будапеште. Прощаюсь с тобой, моя ясная, беру карабин и иду, иду в бой на это хищное смочище, на контру венгерскую, что таилась, а теперь раскрыла свою пасть. Ты слышишь это, Уленька? Пожелай, пожелай мне вернуться из этого боя.

И я вернулся, я жив! Чувствую, чувствую, ты спросила бы, как это все началось и чем кончилось. А началась эта муть здесь в Будапеште, в Энгельс-казарме. Старая офицерня, что пристроилась к нашей революции, скрывала свои тайные мысли, а 24 июня они брызнули кровью. Обманом были втянуты в это дело и многие наши солдаты. Из Энгельс-казармы дым измены перекинулся в Атольфен, в казарму матросов. Три монитора во весь дух неслись по Дунаю и уже не под красными знаменами, а под красно-бело-зелеными. Дали три пушечных выстрела по гостинице «Гунгария». А там заседает Бела Кун, там мозг нашей революции. Им удалось это, потому что мы еще не успели подойти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю