Текст книги "Аистов-цвет"
Автор книги: Агата Турчинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Из Будапешта эти мониторы двинулись по Дунаю в Уй-Пешт и там успели выстрелить семь раз.
А паны-юнкера из Академии Людовика, как только мониторы появились на Дунае, начали свой заговор чинить. Наверно, выстрелы с этих мониторов были для них знаком. На площади Марии-Терезы они захватили почту и телефонную станцию «Иосиф». Удалось им это, нечего правду скрывать. Было это, Уленька, было.
Но хорошо, что наши красные солдаты и рабочие Будапешта не дали им опомниться, осадили этот дом: контра, сдавайся или погибай! Нет, пропадать им неохота, все сложили оружие, вышли по одному. Но наших бойцов порядочно поранили.
А я был не в том бою, а возле самой Академии Людовика – в центре заговора. И такая в природе была благодать. Уже подкрадывался июньский вечер. Сыпал вокруг солнечные лучи, а в запасе держал звезды. Улицы Будапешта были полны людей, в садах играли дети. А молодые школяры-академики понадевали свою белую парадную форму, чтобы в ней расстреливать наше святое дело.
Политический уполномоченный 32-го полка пехоты, такой славный коммунист Леви, первым вступил с ними в переговоры. Потребовал, чтобы они передали нам все пулеметы.
А они ответили пулями. И упал наш Леви. Всю ночь мы вели бой с этими хищниками в белой форме. А в шесть десять утра наш военный комендант товарищ Гавбрих отдал им приказ сдаться до шести тридцати. Они должны были поодиночке выйти из дома, иначе мы ударили бы из орудия. Бунтовщики так и сделали, не могли больше сопротивляться нашей силе. Но в этом бою мы потеряли семнадцать наших солдат. А меня пуля миновала, и вот я беседую с тобой, потому что это радость – даже на расстоянии, в мыслях поговорить с милым сердцу человеком. И хоть бунт этот уже кончился, жар боя еще не выдохся из моего сердца.
Уже газета «Червона Украина» рассказала, как получилось дальше с теми тремя мониторами, что понеслись из Будапешта на Уй-Пешт. Там они как открыли стрельбу – поранили много невинного люда, женщин и детей.
Директория Уй-Пешта ударила тревогу, созвала рабочий совет, а тут еще на бывшей кожевенной фабрике Мастнера появился красно-бело-зеленый флаг, и охрана нацепила на фуражки свои старые кокарды. Из той фабрики выехала было машина с бунтовщиками, под тем же красно-бело-зеленым флагом, но рабочие других фабрик успели организоваться и перехватили ее. Пишут, там был жестокий бой. Всех этих мятежников рабочие одолели и перестреляли там же, возле ворот фабрики. А мониторы бросились наутек. Говорят, с них поразбежалось много матросов. А теперь приходят в главный штаб Красной Армии, просятся, чтобы их вернули назад в красное войско, и рассказывают, как взбаламутили их офицеры.
О, эти офицерики всегда будут искать подходящей минуты, чтоб сделать свое. А их взяли в Красную Армию, доверили команду.
«А что было делать нам, если они просились, – объяснял нам еще раньше Кароль, а потом и Леви. – Перестрелять? Но мы ненападающих не бьем. Прогнать? Это значит – отбросить их в другую сторону. И мы им поверили, взяли, потому что они знали военное дело, а мы своих офицеров вышколить еще не успели».
Вот какая беда, Уленька, у нас. А этой старой офицерни, что командует нами, ой-ой как много. А какие кровавые фортели она выкинет еще. Политический уполномоченный Леви уже жизнь положил за свое доверие.
Но сейчас, моя звездочка, вся эта контра уже задушена, и я на радостях беседую с тобой. Доходит ли до тебя моя речь? А может, и ты уже в той самой дороге, куда Леви ушел и твой брат Ларион?.. Но для меня ты всегда будешь живая, как самая светлая звезда на небе, пока я ее вижу.
Вчера мы хоронили наших красных воинов, павших в бою с контрой. Гробы их, в катафалках, поставили перед парламентом. Тысячи людей пришли отдать им последний долг. Красные и черные флаги, как оранжевое и темно-дымное пламя, охватили весь город. И как грустно играл оркестр. От парламента длинная процессия пошла через весь Будапешт. Шли улицами Андреаш, Керут, Ракоци – к самому большому кладбищу в Будапеште Керепеши. Первыми за гробами шли Бела Кун и другие высокие лица, а потом наша бригада и бесчисленное множество будапештцев. И в этой многолюдной процессии, слушая прощальную музыку, я все думал, девушка моя, что, может, и мне придется сложить здесь свою голову, так и не повидавшись с тобой. Но нет уже мне иной дороги, кроме нашей борьбы, – говорил я себе. И эти слова мои были словно клятвой в тот памятный, печальный для нашей революции день.
XIII
Гонит меня моя тревога к командиру – проситься, чтобы отпустил съездить в Хатван, хочу проведать в госпитале тяжелораненых русских солдат, с которыми лежал. Тогда я с ними не смог наговориться, потому что мучились, стонали. Кто знает, как кончилась их мука, потащила ли их в могилу или вернула к жизни.
Мой командир слушает это, а думает свое.
– Поезжай, поезжай, Бочар. И для нас хорошее дело сделаешь. Пошлем тебя туда как нашего агитатора, чтобы эти вояки не надумали отстать от нашей борьбы. Дадим тебе для этого нужные бумаги.
И я уже в Хатване, в том госпитале, где лежал. Много здесь новичков, но есть и мои знакомые. Кто жив, выздоравливает, а кто уже… Не хочется и словом поминать то, что ждет в конце концов каждого из живущих на земле.
А я все хочу ее победить. Бояться ее – это значит на свете не жить. И я все живу и сколько уже раз смотрел ей в глаза. И хлопцам в палате, которые поохивают, постанывают, я в шутку бросаю:
«Вот и хорошо, что болит, потому как если перестанет – тут уже и нас не станет». А этими шутками и свою тревогу глушу.
Разговор с хлопцами пошел у меня уже не так, как в те дни, когда и сам я страдал от своей раны. Досыта наговорились – кто где был, в каком из венгерских лагерей для русских военнопленных.
И как это все мне пригодилось потом. Но не буду забегать с этим вперед. Об этом еще узнает тот, кто хочет меня слушать. А сейчас возвращаюсь в госпитальную палату в Хатване, где я лежал. Рассказываю хлопцам, где бывал, по каким лагерям в России скитался и как меня Уля Шумейко к революции приобщила.
Беседа наша идет на высокой ноте, хвалюсь, как мы юнкерню в Будапеште осадили и привели в чувство. Революции нужно еще много сил, она ждет вас, братцы милые. Выздоравливайте, набирайтесь силы, и будем дружно стоять в нашей борьбе. Радостно мне, что есть при мне для людей самое нужное слово. А на то место, где я когда-то лежал, при мне кладут Молдавчука. Сколько таких нежданных встреч бывает у нас, и разве жизнь человеческая это не сплошная встреча наша с добром и злом, птицы с птицей, солнца с землей, любимого с возлюбленной, человека с человеком?
– Митро, Митро! Не потому ли гнала меня сюда тревога, что я должен был тебя увидеть? Дай же скорее руку на здоровье. Пусть всегда судьба нас так милует, пусть сводит с родными, любимыми, друзьями и со всеми добрыми людьми. Где же твои дорожки пролегали? Наверно, там же, где и наши, если я тебя здесь вижу. А я так болел сердцем о тебе и о тех хлопцах, которых поручил тебе привести в Армию Красную. Дошел ли ты с ними, довел ли?
Он не похож на тяжелобольного, смотрит на меня ясно, только одна нога перевязана, случилось с нею что-то. И улыбкой подарил, как только меня увидел.
– Юрко, парень славный! Чует мое сердце, какая боль ломила тебя. Но я и мои хлопцы, и те, которых ты к нам прилучил, – все мы знали: пока жив, надо постараться, чтобы тебя после смерти добром поминали. Бились мы под Королевом и под Чопом. Ходили и на Кошице. А как люди нас там встречали! Называли освободителями, становились в наши ряды, а то и свои сотни организовывали. Такая песня красная звенела вокруг. А словацкие девчата цветы стелили нам под ноги. И все вокруг обнимались и целовались. Взяли мы Пряшев и Соливары. И такой там шумный был народ, так его смитинговали наша Красная Армия и словацкие вожаки. На одном собрании наш командир так говорил народу: «Наша Красная Армия не для того пришла сюда, чтоб вас и дальше угнетали. Мы освобождаем вас от чешских заправил, а вы устраивайтесь здесь, как вам любо. Мы же будем дальше наступать и дойдем до польской границы, потому что наша цель не оккупировать Чехословакию, а соединиться с русской Красной Армией».
Юрко, Юрко, так и получилось. Еще двадцатого июня мы дошли до польской границы. А что нас ждало дальше, то ты и сам знаешь, потому как газеты про это писали и пишут. А я от этого видишь что имею? Свою поломанную ногу. Не от пули вражеской, и не бежал я, никто за мной не гнался, а вот шел по ровному, поскользнулся и упал. Наверно, тревога, вызванная приказом к отступлению, полученным как раз, когда душа рвалась вперед, – она и толкнула меня на беду. Хоть приказ подписали такие высокие люди, как Вильям Бем и Бела Кун, но сразу нам в головы стукнуло: Клемансо обманывает. Дает обещания, а сам при себе свою тайную думу держит. Как это хлопцев наших опечалило, когда мы отходили на линию, продиктованную паном Клемансо. И что из того получилось, что? Правда, чехи притихли, а румыны – те прут, как дикий зверь, и уже наших хлопцев перебрасывают на румынский фронт. Юрко, Юрко, похоже, что революции не продержаться. В армии начались нелады. Многие командиры уже в сторону поглядывают. Мы одного такого за его изменнические слова хотели сами уничтожить. Бывший императорский офицер, он привык панского голоса слушаться, за революцией пошел, чтобы она его не раздавила, а свое в мыслях у него так и оставалось. И это первый знак, что панское право возвращается, если такие, как этот офицер, не боятся уже открыто свой голос подавать. А нашлись еще и старшие начальники, что не дали нам учинить над ним расправу. Хлопцев и меня за это еще и наказание может ждать. Наверно, к счастью так получилось, что я ногу сломал, потому и имею не тюрьму, а госпиталь. Юрко, Юрко, что будет, что будет?
Глаза Молдавчука, словно два глубоких дна родниковых, наполнены были тревогой. Поблекли яркие огоньки, что так остро светились когда-то в его зрачках. Что мне говорить на эту его речь, если я переполнен тою же тревогой? А ведь это страшно, если неверие закрадывается в душу бойца. Но нельзя, чтобы всем видно было мое сердце. Я агитатор революции, я должен находить такие слова, чтобы в самую тяжелую минуту в самом разуверившемся сердце высекали луч надежды.
– Митро, Митро! Нельзя нам печалиться. Если мы нос вешаем – врагам от этого только радость. Печаль сорочку нам не подарит. А кто борется, тот должен помнить: где-то он выигрывает, а где-то и проиграть может. А у меня, как послушал тебя, еще сильнее гнев разгорелся на неправду, что все хватается за нашу судьбу. Правда и кривда, как огонь и вода, неразлучны. А я верю: придет время, и мы их разлучим. С высокой верой, Митро, и смерть не страшна. Ты же правильно сказал: пока жив – надо стараться, чтобы добром тебя поминали, когда умрешь. И я иду, иду проситься, чтобы меня сразу же отсылали на фронт. И вас к тому призываю, ребятки, как только заживут ваши раны.
– Разве может быть иначе? Мы тоже сердцем присягали революции, – слышалось то с одной, то с другой койки. – Кто сроднился с ее правдой, тот и грома не боится. Пусть румыны и чехи боятся, а с ними и Антанта.
– А все-таки удалось Антанте провести Бела Куна, – сказал Молдавчук. – Не надо было принимать эту ноту. А мы так охотно бились, так рвались вперед.
– Митро, Митро! Худшего для нас не хотели, старались, чтоб было лучше. Леви нам говорил, приняли эту ноту, чтоб нам дать отдых, хотели выиграть время, чтобы собрать получше свои силы. Была надежда, что с востока Красная Армия подойдет. И подошла бы, если бы Деникин свои когти не высунул. А тут еще Григорьев у них забунтовал. Что было Красной русской Армии делать, если враг уже не во двор, а в дом лапы свои ставит. И всю силу пришлось направить туда. А тут Галер на восток уже поглядывает. Одного хочет вся эта нечисть – задушить и ту Красную Армию, и нас. Так что помощи нам не будет. Так-то, хлопцы мои, говорил товарищ Леви.
Видя, как они опечалены, не говорю, что Леви уже нет.
Так и оставил я Молдавчука с горящими от тревоги глазами. И я уже не смог ни для него, ни для себя подыскать такое слово, чтобы не чувствовалась в нем эта же тревога.
На фронт, только на фронт! Должен быть там, и как можно скорей. Словно оттого, что я там появлюсь, все решится – жить дальше нашей революции или погибнуть.
А лето жарко дышало вокруг, пронизанное солнцем. Стояли горячие июльские дни. Когда я вернулся в Будапешт, уже вечерело, но жара не улеглась. В Пеште на бывшей улице Гусар встретились мне размалеванные девки, они задевали меня бесстыдными глазами и словами. Что им до боли, которую я нес в груди.
Наверно, соскучились по императорским офицерам и с радостью встретили бы их, если бы они вернулись. То, что я их сейчас увидел, что они решились опять появиться здесь, как когда-то, не предвещало ничего хорошего. И я поспешил в Буду, где были наши казармы.
Как же мне унять тревогу, которую даже во сне чувствовал? На фронт, скорее на фронт! Там мое место в эти дни. И этого не пришлось долго ждать. Весь наш полк отправляли в район Текетеребеша. А я узнал, что в районе Токая есть русинская бригада, и захотелось мне быть поближе к своим. Ведь я возле Чопа и Мишкольца был как раз в ней. И Кароль с Яношем были рядом. Почему бы и дальше нам не быть вместе?
И только лишь я отправился к нашему комиссару проситься, чтобы отпустили меня пойти, куда я надумал, как судьба ставит на моей дороге Калиныча.
Был он политическим уполномоченным народного комиссариата внутренних дел и все время находился на фронте. А теперь приехал в Будапешт, дело привело. И, наверно, скоро будет возвращаться обратно.
Стоим друг перед другом, и я чувствую, что мы словно два листка с одной ветки: ветер разбросал их, и вот опять они вместе. И так нам радостно от этого, что впору хоть и не расставаться больше.
Вижу, как глаза его заискрились, да и у меня радость не меньше, а сердце так и сжалось от того, что он так исхудал. А мундир на нем исцелован солнцем и ветрами, глаза словно ушли далеко под лоб. Чего только они не насмотрелись, сколько ночей недосыпали. Худенькое тело его под мундиром словно тонкая лозина, и удивительно, откуда только берется такой громкий, крепкий голос при таком жиденьком теле.
– В Будапеште поют даже куры, что встретились два Юры, – такими веселыми словами встречает он меня, и никакой печали, никакой тревоги нет в его голосе. Неужели нота Клемансо и то, что мы отступили, его не тревожит? А может, потому у Калиныча хорошее настроение, что известно ему что-то хорошее. Может, собирается Красная Армия опять в наступление, иначе зачем бы так спешно отправлять нас поближе к чешским границам?
Рассказываю ему, куда я собрался идти.
– На фронт очень хочу, так пусть меня посылают поближе к своим местам, туда, где хлопцы наши воюют. Я их звал, поднял их с места, с ними и хочу быть.
Уже молчу про Яноша и Кароля, мало ли с кем кому захочется быть. А борьба – не детская забава: должен идти туда, куда направляют. Да разве я не понимаю. А все-таки по-своему хочу сделать. Так мне лучше. Разве не все равно нашим начальникам, где я буду воевать за нашу революцию.
Калиныч смотрит на меня своими темными огненными глазами, и уже вижу, что-то свое надумал.
– А что, если я заберу тебя с собой? Ты парень разбитной, к тебе у меня было доверие еще тогда, когда были мы в четырнадцатом году вместе в окопах. А мне нужен верный солдат для связи. Побудем не на одной фронтовой линии. Где-то, может быть, и с хлопцами своими повидаешься. Если не станет у тебя охоты быть дальше около меня, с ними и останешься.
Вот так мне повезло в тот жаркий июльский день. Никогда не скажешь наперед, на какой дороге тебя радость встретит.
Не зря говорят, что добрый человек лучше надежного моста. Ну, разве не в счастливую минуту я родился, что так у меня все хорошо складывается. Рассказываю ему, как пригодилась мне его лекция здесь в Будапеште перед тем, как ехать в наши края. Ведь люди требуют, чтоб им рассказали, что творится на свете. И очень плохо, если не знаешь, как ответить. Разве будут верить такому агитатору? А мне поверили. Сколько людей отозвалось на мое слово и пошло в Красную Армию! Очень хотелось бы посмотреть, как они воюют сейчас. Одно знаю: перебросили их с чехословацкой границы на румынский фронт.
– Может, они будут в районе Токая? – сказал Калиныч. – Мы с тобой будем и там.
Не знаю, с кем он говорил, что берет меня с собой, не мое это было дело. Главное – я уже возле человека с моей сторонки – вот что хорошо. Он лучше видит, что и как в мире делается. И я от этого человека тоже что-то узнаю. Тревога моя как туман развеялась. Не расспрашиваю Калиныча много, но вижу: вера в нем не пошатнулась, не думает он, что революция наша должна погаснуть. В борьбе по-всякому бывает. Отступают и снова идут вперед. Главное, чтобы идея в тебе горела.
– Человек, Юрко, как бы тяжело ему ни было, имеет силу до тех пор, пока звезду свою сердцем видит. Французские коммунары умирали, а видели, что она с ними в могилу не уходит, а будет дальше людям светить. Видишь, она и с Лениным, она и с нами. А нас не станет – другие ее будут видеть, пойдут за нею. Юрко, Юрко, а сейчас, прежде чем выезжать на фронт, нам надо побывать в Геделле.
И мы уже в поезде, едем в это Геделле. Оно от Будапешта совсем недалеко. Когда-то там короли проводили лето, а сейчас в этом дворце разместился генеральный штаб Красной Армии. Ясно, что у Калиныча там были дела. Не спрашиваю, какие, потому как, может быть, ему и нельзя обо всем говорить. Другое говорю:
– Как вы угадали, что собираются поляки делать в Галичине? Ведь они уже пустили украинцам кровь, да еще какую. Пожалуй, больше, чем нам румыны!
Калинычу было не до разговора. Все смотрел в окно и думал о своем. А мне очень хотелось услышать его голос, рассказ о том, что на свете делается. Придется ли нам еще когда-нибудь так спокойно ехать вдвоем. На вопрос мой он тяжело вздохнул, усмехнулся молодецки и ответил:
– А надо ли, Юрко, угадывать? Ты же видишь все, как оно есть. Не легко нам, Юрко, будет. Неоткуда нам сейчас и помощи ждать. Только на свои силы должны полагаться. Испугаешься, сбежишь от борьбы? Захочешь отсидеться где-нибудь в углу возле женской юбки?
– С чего бы это я должен такое выслушивать? – сказал я гордо. – Разве по мне видно, что я способен на такое? Не тянут меня цепи и не тянули. Сам пришел в Будапешт. А мог и не прийти.
– О, это молодецкий разговор. Узнаю нашу Довбушеву кровь. Но правду, Юра, говорю: нам будет все тяжелее. Антанта хитро все спланировала, чтобы коммунизм задушить. Не вышло одно, так она другую приманку бросила: «Народы, самоопределяйтесь!» Этот махинатор Вильсон знал, как петь, чтобы все куры забегали вокруг него. И он по-утреннему запел, будто пробуждает народы к новой жизни. Пел петухом, а действовал и действует, как акула. И народы он на кровь, душить большевизм нацеливает. А теперь уже хочет сдружить поляков с украинцами, чтобы они вместе двинули на восток. А там, с востока Деникин прет свои черные сотни. Он, Юрко, уже пол-Украины захватил, а поляки заняли Минск и другие города. Антанта затягивает свое кольцо, как надумала, как решила. Может ли нам сейчас прийти на помощь русская Красная Армия? Нет, Юрко, этого не будет, надо правде смело в глаза смотреть. А румынские, чешские магнаты этого и ждали. Антанта их оружием пичкает, как только может, только бы шли, душили, резали нас. Такие-то, Юрко, дела на свете. Но от борьбы отступать нам нельзя. Все больше крови из этой империалистической акулы нам надо выпустить, а как она начнет слабеть, тут и приблизится для нее время погибели. Когда-то люди нам доброе слово за это скажут. – Калиныч весело смотрел на меня. Он готов был и пошутить: – Хоть и говорят, Юрко, что пустое дело против ветра дуть. Да мы еще пулями Антанте подуем и в морду и в зад, чтоб такой ее прохватил кровавый понос, что и не остановить. Но я вижу: ты от моих слов нос повесил. Выходит, не надо было правду говорить.
– Это верно, не весело мне. Да печаль не убьет моего гнева на этого всемирного хищника. Девушка, товарищ Калиныч, девушка у меня там, откуда надеялись мы на помощь. Каждое утро солнце для меня не просто так всходило. А все с надеждой, что скоро мы встретимся, скоро увидимся.
И я рассказал ему, как у меня началось с Улей, как встретились, как расстались. И про Лариона вспомнил. Теперь уже Калиныч притих, слушая мою историю. Наверно, свое вспомнил, ведь тоже был молодой, всего на несколько лет старше меня.
– Для нас с тобой, Юрко, без свободы счастья быть не может. Так будем бороться за нее. А свобода для нашего народа, для нас должна быть дороже, чем любовь к девушке, чем наша жизнь.
– Правду говорите. «Жизни нет цены, а свобода дороже», – не зря люди сложили эту поговорку. Да с человеком живет и все человеческое. А значит, и печаль. Вы тоже, как я вижу, опечалились, как услышали мою историю.
Он улыбнулся мне и проговорил:
– Это я за тебя опечалился. А вот и Геделле.
Мы вышли из поезда, но на перроне не смогли прямо пройти, пришлось нам обходить длинный воинский эшелон, который стоял на первом пути. На перроне, должно быть, шел митинг – был слышен только один голос. Кто-то горячо говорил. А когда мы приблизились, этот голос уже показался мне знакомым.
– Мне кажется, это Бела Кун говорит, – сказал я Калинычу.
– А ты его слышал?
– Еще бы не слышать!
– Это он. А мне с ним надо повидаться. Подойдем ближе, подождем, пока кончится митинг.
Мы подошли. Уже хорошо виден нам был строй солдат, а перед ними – Бела Кун, одетый в гражданское. Он говорил с такой верой в победу, что и последние остатки моей печали развеялись.
Должен, Уленька, должен верить, что мы скоро встретимся, – жить невозможно без веры. И с радостью хватаюсь за все, что эту веру укрепляет.
А Бела Кун своими словами так поднимает во мне все лучшее, что есть в душе, что я уже готов кричать: «Вперед! Скрутим Антанту, встретимся со своими братьями по крови и по идее!»
– Наше революционное правительство приняло ультиматум Антанты, потому что стремилось дать вам отдых, мы не хотим лишней крови. Мы надеялись, что так все и будет, как она нас заверяла. Но весь мир еще раз увидел, что значит ее клятва. А теперь уже каждый боец должен знать: перемирия ждать нам нечего. Бить, бить будем всех, кто хочет утопить коммунизм в нашей крови. Герои! Бойцы красные! Революция кланяется вам за то, что вы готовы за нее и жизнь свою отдать.
И воины дружно подхватывали его клич: «Жизни не пожалеем!» И я тоже кричал и верил, что мы победим. И какое это счастье – верить, верить до последней минуты жизни, что ты победишь.
Рядом с Бела Куном стоял Тибор Самуэли в своей неизменной кожаной куртке. И хоть июль перевалил уже на вторую половину, хоть лето дошло до самой высокой своей ноты, а он, как и зимой, не расставался с нею.
После Бела Куна говорил и он, а когда уже митинг подходил к концу, Калиныч сказал мне:
– О, я вижу, ты повеселел. Я хочу, Юрко, танцевать на твоей свадьбе…








