Текст книги "Аистов-цвет"
Автор книги: Агата Турчинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
V
И вот уже мы, трое друзей, общей борьбой спаяны.
– Твоя натура, – говорит мне как-то в шутку Кароль, – свирелью играет на твоих губах.
– А твоя, – обращается он к Яношу, – блестит огоньками твоих далеких восточных воинственных предков. Хоть рыжий ты, а не черный и с виду сплошная доброта.
– И у тебя такая, Кароль, и у тебя, – смеясь, говорит ему Янош. – Все, все в тебе говорит, что ты вояка-мадьяр, хоть у тебя такие открытые серые глаза. Выходит, мы рождены с тобой для боев, а Юрко будет нам на сопилке играть.
– Еще увидите, хлопцы, как я вам на пушке[21]21
Пушка – ружье.
[Закрыть] сыграю, – отвечаю на эти слова.
Уже мы все поняли, что нам еще придется с оружием в руках сражаться, и это будет скоро. А пока раздаем в войсках красные листовки, те, что дает нам Кароль. Распространяем тайно и газету «Вереш уйшаг», которую издает Коммунистическая партия, – ту, что уже запрещена властью Карольи.
И рассказал нам Кароль, как в ноябре была послана Лениным и Свердловым в Будапешт телеграмма, а правительство Карольи хотело ее скрыть.
Но телеграфист перехватил ее и передал тайно коммунистам, а они размножили и разбросали с самолета. Так что коммунисты сразу же повели с Карольи борьбу, и недаром этот граф уже запретил их газету.
Многие, многие хотят затянуть у революции петлю на шее. Вон уже румынский король, нацеленный Антантой, двинул на Венгрию свои войска. Они захватили часть Трансильвании и идут с востока на Будапешт. А с юга перешли реку Саву сербы, с севера движутся на Будапешт чехи. Так-то беда за бедой валятся на маленькую Венгрию. Разве выдержит она все это?
А в конце февраля 1919 года улицей Ракоци идут безработные будапештцы. Они хотят только работы. Идут к Императорскому мосту, идут проспектом к улице Конти, где помещается редакция социал-демократической газеты «Непсава».
Идут, идут… И этот их поход уже пугает буржуазию, и она провоцирует выстрелы в полицию, чтобы сказать: «Это сделали коммунисты».
Бросили в тюрьму Бела Куна и многих других руководителей из коммунистов. Коммунистическая партия уходит в подполье.
И мы, трое друзей – агитаторов революции, уже хорошо знаем, как в таком случае нести свое слово. И достаем до глубины солдатского сердца и видим, как оно расцветает огненными цветами революции.
Когда наш полк направляют разгонять демонстрацию рабочих, требующих освободить из тюрьмы коммунистов, он пристает к демонстрантам. Но восстал только наш полк. Восставших солдат хотят разоружить, хватают, бросают в тюрьмы, а Кароль, я и Янош Баклай скрываемся. Партия из подполья руководит нами, и мы продолжаем свою работу.
Сбрасываем военные императорские мундиры – ведь Карольи одел своих вояк в ту же цисарскую форму, только без габсбургских кокард.
И документы у нас хоть и наши, да с другими фамилиями, вот какая свобода.
Уленька, девушка моя! Звезду, что ты мне дала, мы хотим засветить во всем мире. Пусть сияет она ленинскими глазами, пусть горит в ней его сердце. Где ты, боевичка моя, на каких фронтах?
Слышит, слышит мое сердце, что сражаешься где-то над Днепром, с пани Директорией, с ее петлюровскими наемниками. Эти славные вести доходят и до нас: Красная Армия что ни день, то освобождает новый город, новые села, чтобы там свободно начинала жить советская власть. Можешь ли ты быть в стороне от всего этого? Э, нет… ты там, там, моя далекая звезда.
И мы здесь боремся за то же. Разжигаем с Каролем и Яношем народные восстания, Уже такие районы Венгрии, как Бекеш и Чонград, где больше всего запало в сердце слово коммунистов, взрываются гневом восстаний против власти графа Карольи. Не выдерживает этой народной вспышки буржуазия, и Карольи удирает за границу, передав власть социал-демократам. А спросите, смогут ли они ее удержать, пойдет ли за ними народ?
А на улицах Будапешта – демонстрации, демонстрации…
– Выпускайте из тюрем коммунистов! Их слово хотим слушать! Пусть они нами руководят!
Не в силах социал-демократы сами совладать с народом, пришлось выпустить из тюрем коммунистов.
К добру ли это или нет, но пошли на такое коммунисты: объединились с ними в одну – социалистическую – партию. Что поделаешь…
Решились они на это, потому что сами еще не окрепли, а Советская держава – ох… сама кровью истекала.
Надеялись, что, может, все-таки удастся объединенными силами выступить против королевских румынских войск, против буржуазной Чехии и остальных врагов.
А у прожорливой Антанты свои были планы. Рассказал нам Кароль, что французскую армию, стоявшую в Салониках, посадили уже в вагоны, чтоб направить в Румынию. А не задумались ли вы, куда она могла пойти дальше? Не иначе, как вместе с румынами на Венгрию, а там через Бессарабию целилась на советскую землю, на Красную Армию. Вот какой был план у этой хищной Антанты, соль ей в глаза и камень в грудь. Сразу бы раздавить ее, как погань, под ногами. Да разве могли мы сделать это?
Но мечтали, ах как мечтали мы сделать это. И верили, что удастся. Вот уже 23 марта 1919 года перед парламентом выступает Бела Кун. На всю жизнь запоминаются такие дни. И перед рабочими на острове Чепель он разъясняет, что в мире делается, как надо рабочим организоваться. И мы все трое слушаем эту его речь и видим, что не тот стал Бела Кун, измордовала его будапештская тюрьма. Тюрьма есть тюрьма, а на своей земле, если получил ее от своих соотечественников, она бывает еще страшнее. Тут еще больше жестокости просыпается в человеческом сердце. Тем более если оно не за то, чтобы панскую и графскую землю разделить между бедными людьми. Если оно не хочет, чтобы на фабриках и заводах хозяином было государство, а не один какой-нибудь богатей.
Бела Кун так доходчиво, так толково говорил.
– Нам надо иметь свою Красную гвардию!
– Будет, будет Красная гвардия! – словно отвечает ему каждое рабочее сердце.
– И мы пойдем на улицу Ловарда, номер один, где записывают в ее ряды, – говорю я Каролю.
– Не на то мы, хлопцы, с вами сдружились, не для того были сагитированы, чтобы теперь от всего этого отойти. Идем записываться все трое, – отвечает мне Кароль. – Но перед тем хочу с Самуэли Тибором поговорить. А он выступает завтра среди русских военнопленных во дворе технического училища в Гаявари. Пусть скажет, где мы теперь больше всего нужны.
«Среди русских военнопленных!» Эти слова словно прожгли мое сердце. А может, среди них есть кто-нибудь, кто Улю мою знает? Но стыжусь сказать это вслух, а говорю так:
– И мне интересно, Кароль, услышать, как Самуэли будет выступать.
И Яношу тоже интересно. Идем втроем.
Под конец марта весна с каждым днем все сильнее дает себя почувствовать, как и наша победа. Поступь и дыхание советской власти чувствуются вместе с весенними переменами в природе. На ратуше, на дунайских пароходах – красные флаги, а нам кажется, что уже во всем мире красный стяг поднят. Улицы полны народу. Столько радости, что и в сердце ее не вместить. Народ поет, и мы с ним распеваем.
Все газеты написали, с чего Венгерский революционный совет начинает свою жизнь. Кароль нам это все на радостях по нескольку раз прочитал, и мы знаем: уже 23 марта газета «Пешти гирлап» писала, что Революционный совет Венгрии обращается к солдатам, которые вернулись из Советской России, с призывом вступить в Красную Армию.
Нас, нас первых назвала! Знает, кто будет надежной силой – революцию оборонять.
И уже газета сообщила народу, как по радио приветствовал ее Ленин, объявила, как будут с фабриками, с заводами и шахтами поступать. Все, все Революционный совет так устраивает, как Ленин в России делал.
Только еще про панскую землю нет в газете ясного слова. А крестьяне этого ждут. «Делите, делите скорее эту землю богачей меж людьми. Тогда село грудью будет стоять за Революционный совет», – хочется мне кричать. А пока иду с хлопцами в сад Гаявари, распеваю с будапештским людом на улице. Ведь этот Революционный совет всего лишь какую-то неделю как живет и правит, а вон уже какой у него понятный народу голос. Дойдет очередь и до земли.
Уже когда подходили к Гаявари, рассказал нам Кароль, как Тибор Самуэли тайно пробирался сюда из Москвы через Украину и Польшу. 3 января 1919 года он уже был здесь. Бела Кун с другими коммунистами объявились в Будапеште еще в ноябре восемнадцатого года. Графу Карольи они упали на голову, как град. Бросили потом коммунистов в тюрьму, но социал-демократы не долго этому радовались. Пришлось, пришлось выпустить коммунистов. И вот мы пришли уже послушать Тибора Самуэли.
Пленного люду собралось в том саду видимо-невидимо. Одеты кто как. На одном его военная одежда лохмотьями висит, другой раздобыл уже себе гражданский костюм. Но тот, памятный мне, барачный дух сразу закричал о себе. Везде он был одинаков – русский ли, австрийский или немецкий. Дух, порожденный войной, и ни с каким другим его не спутаешь.
Мы пришли, когда митинг уже начался. Какой-то человек зачитывал телеграмму комиссара по иностранным делам Советской России товарища Чичерина. Он призывал русских воинов, что были здесь в плену, вступать в венгерскую Красную Армию.
– Это не Самуэли зачитывает телеграмму, а Берман, – говорит нам Кароль. – Я видел его в Москве. Наверно, его сюда Ленин прислал. Как далеко Ленин от Будапешта, а видите, не забыл про нас.
За Берманом выступили и другие ораторы, а уже потом заговорил и Самуэли. Как мне помнится, он был в форме австрийского унтер-офицера, только на фуражке была красная звезда, такая же, какую Уля мне подарила. Эту, Улину, и я уже приколол. Самуэли сам черный, худощавый, еще очень молодой и с красивым лицом. Но глаза без души – слепы, уши без сердца – глухи. Чего стоит красота без разума? И золото без разума – грязь. Но у Самуэли такой был лоб, будто разум прямо на нем был написан. И все слова его этим разумом и сердцем светились. Вижу, вижу я и по тебе и по твоей речи: глаз твой видит далеко, а ум еще дальше.
Тибор Самуэли говорит по-русски, а мне радостно, что я понимаю. Объясняем с Каролем, как можем, Яношу, о чем он говорит. Тибор Самуэли сообщает: из тех отрядов Красной гвардии, что есть чуть ли не на каждом заводе, уже создаются первые полки Красной Армии. Молодое Венгерское советское государство должно иметь свои регулярные вооруженные силы. Надо, чтобы и русские военнопленные вступали в венгерскую Красную Армию.
– Проберемся, хлопцы, поближе к Самуэли. Как кончит он говорить, я хочу с ним о своем потолковать, – шепчет нам Кароль.
Янош и я тоже за то, чтобы поближе нам быть к Самуэли. И уже мы начали проталкиваться, когда…
Свет ты мой неразгаданный! Или это мне привиделось, или правда – моя Уля стоит в потрепанной русской царской шинельке и в черной папахе.
Своими синими глазами на меня повела и как будто не видит, не узнала.
– Хлопцы мои! Идите вы, протискивайтесь ближе, чтобы не пропустить Самуэли, а я дальше не иду. Буду здесь вас ждать. Среди тех, кто пришел слушать Тибора Самуэли, я увидел такое лицо, что мне никак невозможно его потерять. Может, судьбу свою я здесь нашел. Идите, идите, потом вам обо всем доложу. На том месте, где оставляете, тут меня и найдете.
Хлопцы подивились моим словам, да что поделаешь. Оставили меня и начали проталкиваться вперед. А я засмотрелся на дорогое мне лицо. Неужели это моя Уля или это мне только кажется? Но не хочу, не хочу потерять этот сон. Стою неподвижно, весь будто пламенем объятый. Уже не слышу, о чем Самуэли говорит, не вижу никого ни вокруг, ни перед собой, только это лицо под черной шапкой. А она так и припала глазами к оратору, на меня и бровью не поведет. Неужели не увидела? Или не хочет, а может быть, нельзя ей видеть меня? Но я не отступлюсь. Одна мысль нацеливает меня протолкаться к ней, а другая останавливает, – помешаю людям слушать Самуэли. И как не слушать это долгожданное слово о свободе, да еще если к сердцу его родная речь доносит.
«А у тебя в эти минуты только девушка на уме», – корю себя. Но разве можно не думать, если здесь, за такими горами, за такими долами, произошла такая встреча! Разве все, о чем говорит Самуэли, не для счастья человека? А там, где любовь, там и благодать жизни. А она вот здесь, близко-близко возле меня, нам всего только и надо – взглянуть друг другу в глаза. Говорил мне отец: «Отвага пьет вино, а дума – воду». А я сейчас таков, что хочу вина напиться, хочу быть отважнее своих дум. А что? Разве не буду? И уже проталкиваюсь среди пленных, шепчу:
– Пустите, пустите меня, солдатики, ближе туда. Уж не своих ли я там разглядел. Боюсь, как бы не потерять с глаз.
Пленные перемещаются с места на место. Разве не содрогнется солдатское сердце, как услышит: «своих разглядел». И где – далеко от родного дома! Уже и та шинелька с интересом посматривает: кто это своих увидел? И она рада пропустить меня, но как-то удивленно смотрит, – я дальше не продвигаюсь, а стал и стою. Хочу сказать: «Уля, Уленька моя!» – и не говорю, только смотрю на это измученное, такое родное мне и какое-то другое лицо, что синими глазами прожигает мне душу. А оно уже усмехнулось:
– Вы, наверно, обознались, если меня приняли за кого-то своего.
– Я думал, что девушку Улю Шумейко увидел.
Теперь это милое, странное лицо поражено моими словами. Глаза застывают на мне, а губы слова не могут вымолвить, но, помедлив, все же выговаривают:
– Я Шумейко, только не Уля, а Ларион. Но сестра у меня, сестра есть – Уля Шумейко. Мы с нею пара, близнецами из одного зерна родились. Вы что, может, видели, встречали ее?
Я еще не рассказываю этой шинельке, как и что было у меня с Улей, еще не могу прийти в себя, что это не она, а ее брат. Спрашиваю:
– Откуда вы родом будете?
– Из Ахтырки, из Ахтырки, где речка Ворскла несет свою воду в Днепр.
Синецветные глаза солдатика заискрились Улиным сиянием. И каменного человека за душу возьмет, если далеко от родного дома вспомнит про свою родину. А он ведь брат Ули, брат ее по крови. Верю, что должно быть у него и ее человеколюбивое сердце. И для меня эта Ахтырка, до которой так и не удалось дойти, чтобы расспросить об Уле, сейчас какой-то дальней звездочкой светится.
– Уля мне говорила, что она из Ахтырки, – шепчу Лариону. Хоть и тяжело это – уразуметь, что передо мной не Уля, а ее брат Ларион, но уже забирает это имя в моем сердце какое-то собственное место. И эта радость нашлась здесь, в Будапеште, и сердце мне золотит. Ой, ой! Сколько еще ждет меня невыговоренной дорогой беседы. Нельзя, никак нельзя нам с Ларионом потерять друг друга. Судьба поставила его на моей дороге, чтобы хоть немножко утешить мою разлученную любовь. Мне столько хочется от него услышать: и про хату, где вырастали, и про речку Ворсклу, в которой Уля, наверно, не раз купалась, про цветы, что она любила, про ту птичку, которую больше всего нравилось ей слушать. Не суждено было нам с нею досыта наговориться. Не успело мое сердце передать ей и десятую часть того, что могло сказать.
Брат ее, Ларион, теперь может продолжать для меня долгожданную повесть. Но признаюсь ли ему во всем, признаюсь ли? А пока не могу удержать радости, что мы здесь с ним встретились.
Уже кончил Самуэли говорить, уже митинг подошел к концу. А я хочу радостью своей с людьми делиться. Удержать в себе не могу.
Обступили меня пленные, а я рассказываю, какой я был когда-то затуманенный, как к нам в барак пришла девушка Уля, слово правды говорила, а вот рядом со мной стоит сейчас ее брат Ларион, с которым здесь мы только что встретились. И он уже подхватывает мои слова:
– Встретились мы здесь, встретились, чтобы вместе революцию оборонять. Записываемся, братцы, в венгерскую Красную Армию, как нас здесь призывали. Если борешься за свободу для чужой земли, значит, завоевываешь ее и для своей, прокладываешь дорогу и для мировой революции. Я записываюсь!
Как же любо мне слышать эти слова. Вот так бы, так бы и Уля говорила. Недаром они вместе родились, вместе свет увидели.
И я уже подхватываю этот призыв Лариона, про Ленина пленным рассказываю, как я слушал, когда он призывал нас в России тоже вступить в Красную гвардию.
– И я с Лениным говорил, там и стал красногвардейцем. Поднялась молодая Венгерская республика ленинские заветы проводить в жизнь, землю делить, бедному люду раздавать, чтобы все богатство народным было. А своя и чужая контра уже хочет все это задушить.«Богатым что? У богатых деньги на всех языках говорят, богатым молоко и быки дают. А для бедных только советская власть постарается. Так обороним ее, солдатики. Только ленинский завет перестроит весь мир. А Ленин учил и учит, что на каждую контру-гадюку надо нам иметь вооруженную руку.
Обступили нас с Ларионом пленные, а мы бросаем свои призывы в их массу, и уже видим: раскачиваются их сердца. Пойдут, пойдут они за революцию. Завтра же будут на улице Дымянича, 50, куда их просят прийти.
Оказывается, Тибор, Кароль и Янош все это видели и слышали. Когда уже мы наговорились, а многие русские солдаты тут же сказали, что идут завтра в оргбюро записываться, подходят к нам Тибор Самуэли, Кароль и Янош. Я и им рассказал свою историю – о том, как Лариона Шумейко высмотрел среди пленных, а он, оказывается, брат той девушки, что глаза мои к революции повернула. И вот ее брат Ларион такой же, как она.
Тибор Самуэли так на нас смотрит, слоено в наших глазах свое счастье увидел, и просит всех – Кароля, Яноша, меня и Лариона Шумейко – зайти завтра же утром на улицу Вышеград, 15. Есть к нам дело, и притом важное.
Эта беседа в Центральном Комитете Коммунистической партии Венгрии закончилась тем, что меня, Яноша и Лариона Шумейко послали в Закарпатье.
Надо же народу говорить о Красной Армии, надо найти такие слова, чтобы народ вступал в ее ряды. Кто же лучше может это сделать, чем ты, Юрко Бочар, или ты, Янош Баклай. Ведь вы там росли и речью своей земли сможете до сердца человеческого достать. А если захочет Ларион Шумейко, то пусть и он будет вам в помощь. И с пленными он скорее язык общий найдет, ну и с Бочаром пусть наговорится, раз уж выпало им счастье найти друг друга.
Ехать должны были мы в город Мукачев, где главный штаб русинской Красной гвардии разместился.
А уж там видно будет, кому где свое слово народу говорить. Там тоже есть знающие люди, есть коммунисты. Счастливого вам пути.
Несколько дней давалось нам еще на Будапешт, чтобы походить на подготовку, старших послушать, как нам революцию утверждать. Должны были мы получать за это все, как полагается, месячную плату. Государство нас посылало, и оно хотело заботиться о нас. Разве не честь нам выпала великая? А кому и нежданная радость: Янош Баклай, может быть, и со своей девушкой увидится, а то и свадьбу еще там справит.
И мы, конечно, на ней побудем. Только больно было с Каролем расставаться.
Его посылали здесь же в Будапеште в казармы на Келенфельде, где первые интернациональные полки венгерской революции должны были вить свое гнездо, чтобы оттуда, как только надо будет, вылететь на поле боя.
Дороги войны переменчивы, как следы на море или тучи в небе. Увидимся ли мы еще с ним, увидимся ли?..
VI
«Не утаиться ржавчине на железе, а неправде в мире». Распросторишься, звезда ленинская, на весь мир, взойдешь в каждом сердце. А пока что идешь ты с первыми побегами весны по улицам Будапешта, идешь по венгерской земле, как и мы идем по ней, раскатываешься эхом по родной земле, земле моих отцов. Радостно мне: скоро буду тебя поднимать. А сейчас иду шумными улицами Будапешта, где каждый солнечный луч сиянием своим говорит, что мы победили, где каждая птица о том поет, звенит каждое рабочее сердце.
Будапешт переполнен митингами, везде слышно: «Да здравствует диктатура пролетариата! Эйен, эйен!»[22]22
«Да здравствует!» (венгерск.)
[Закрыть]
По улицам маршируют солдаты с красными лентами на фуражках. На них еще та форма, которую носили императорские войска. И нам четырем тоже пока такую выдали. Да что нам эта бывшая императорская форма, поносим и такую, а утвердится своя власть, обо всем она позаботится.
Ходим втроем на занятия, чтобы опыта набраться, как перед народом сердце революции раскрывать. Ходим и по баракам русских военнопленных, митингуем, чтоб записывались в интернациональный полк, тот самый, куда Кароль направлен. Он теперь перешел жить в казармы, а мы все еще в той комнатке, которую снимали до этого втроем на тихой улице неподалеку от дунайской воды. Здесь нам Кароль не раз рассказывал про свое село возле озера Балатон, откуда он еще мальчиком отправился в люди на заработки. Как он любил вспоминать о высоких балатонских камышах!
А теперь эти его беседы с нами словно продолжил Ларион Шумейко рассказами о своей Ахтырке. Слушаю их и иду вместе с Улей улочками и улицами по левому берегу Ворсклы. А волна нам как раз о том плещет, о чем мечталось и недомечталось, да вот все же сбылось, потому что идем мы уже по родной улочке ее детства к хате, где старенькие Улины родители нам скажут:
– Благословляем вас, молодята, на вашу семейную дорогу. Чтоб сошлись вы не на скору руку и долгую муку, чтобы друг другу были не до времени, а до смерти. Потому что у кого нет семьи, тот горше пустоцвета. Живите, любитесь, растите, воспитывайте своих деток.
Слушая Лариона, тяну нить своей невысказанной неоконченной любовной истории. И любо так сердцу слагать свою песню.
Уже знаю хорошо про старинный полковой Улин город Ахтырку и про ее род. Ахтырчане, выходит, издавна умели обороняться от набегов татар, а когда Степан Разин забунтовал против царской неволи, то и они свой смелый голос подавали. И всегда сердце свое держали отточенным против неправды, потому что и в 1905 и в 1917 годах на царя восставали.
Выходит, не отошла моя Уля от своего воинственного рода и теперь с революцией, как и ее брат. И так мне любо это все знать и слушать рассказы Лариона. Они словно рвут расстояния между мной и Улей. Нет уже границ, нет хищной Антанты, которая хочет наступить нам на горло, нет врагов, а есть только наше счастье.
Рассказал мне Ларион и о том, как их отец лишился самого дорогого для крестьянина – куска земли, чтобы только выучить своих детей. Каждый хлебороб с давних времен все стремился, если заводились деньги, вложить их в землю. А родители Лариона и Ули и ту, что была, продали, лишь бы заплатить за гимназию, где училась Уля. На науку для Лариона этих денег не хватало, он пошел по бондарскому ремеслу, помогал отцу кормить семью и учить Улю. Хоть старший сын в семье, как велось у таких людей, как они, большей частью был и первой надеждой, да вот у них такой надеждой была дочь Уля.
И не было у Лариона из-за этого против сестры ни зла, ни зависти, потому что Уле ученье давалось лучше, чем ему. И не было гнева на родителей, что сестре в семье выпадало больше внимания. А как же иначе!
Ведь на нее ушло самое дорогое для родителей – ушла земля. Как надо было золотить в их городке тех, от кого зависело, принять или не принять дочь простого человека в гимназию. Да вот добился – отцу казалось, что и он уже поднимается вверх по господской дороге. Выучится дочь, а там, даст бог, выйдет замуж за какого-нибудь дворянина или чиновника. И его проданная земля богатой судьбой дочери обернется, старость родителей позолотит.
А тут Улю выгнали из гимназии за революционный тайный кружок, в котором состояла. Отец очень убивался, даже заплакал: ведь ни за что ни про что землю свою на ветер пустил. А Уля ему говорила:
– Революция, тату, так сделает, что вся земля будет народной. Не горюйте, что напрасно потратили на меня деньги. Я стою на доброй дороге и от этой борьбы уже не отступлю.
И выходит, Уля от своей линии не отошла, если я, Юрко Бочар, видел ее в Никитовке при революционном деле. А потом и на фронтах.
А Ларион, когда его забирали на войну, еще оставил Улю в Ахтырке. Тот платочек, что вышила и подарила ему, когда уходил из дому, он не потерял, при себе держит.
Ларион показал его мне и, увидев, как я припал к нему глазами, сказал:
– Я вижу, Юрко, что моя сестра очень дорога тебе. Возьми этот ее подарок, может, это он сберег меня на войне от пули. Пусть и тебя бережет.
Но я не взял тогда той дорогой памятки у Лариона.
– Нам, Ларион, рядом теперь быть, и этот дар Ули нас обоих будет тешить. Как обрадовалась бы твоя сестра, если бы нас обоих увидела вместе при том деле, за которое сама борется. Как бы обрадовалась!
Но еще не смею высказать Лариону, что Уля – любовь моя, что поразила мое сердце на заре нашей революции, что она для меня как звездочка красная, за которую люди идут умирать.
А я жизнь люблю и хочу, чтобы расступились горы перед нами, рухнули все границы, все межи, хочу, чтобы мы встретились. Скоро ли придет это счастье? Я верю, что придет, потому что не может быть борьбы без веры.
И вера эта греет наши дни и окрашивает грусть нашей разлуки. И соединяет нас сейчас с Ларионом, а я радуюсь и нарадоваться не могу, что вижу теперь каждый день Улины черты и, беседуя с Ларионом, в мыслях говорю с нею. Сколько уже мы порассказали друг другу: я – как Уля меня звала буржуазию бить, а он – про родную хатку над рекой Ворсклой, под окнами которой Уля посадила калину. А больше всего любила она разводить вьюнки и маттиолы. Мать их любила сажать ноготки и бархатцы, а для него они сажали мальвы, потому что ему очень нравилось, как назывался этот цветок. И свою черноглазую Марию, с которой он обручился, он любил называть Мальвой. Где теперь его девушка, в Ахтырке или, может, как и Уля, на фронтовых дорогах? Как истосковалось сердце пленного солдата по голосу любимой девушки, по тем тропкам, где она ходит за водой, по тому небу, на которое она смотрит. Кто сможет это понять?
– Очень, очень принимаю я к сердцу твою печаль, Ларион, потому что и сам того отведал, – говорю ему. – Еще когда лютая зима захватила наши фронты в Карпатах в пятнадцатом году, узнал я плен и барачную жизнь. Знаю я, как болит сердце по родной земле.
– А моя неволя тоже началась с зимы и с Карпат, – отвечает Ларион. – Только на год позднее. И хоть в Венгрии словно бы такие же долины, как и на Украине, и речки с камышами и любят здесь тополя и настурцию, как и у нас, да чужбиной от всего этого веет. Может, теперь по-другому все почувствую, как стану бойцом венгерской революции. А до этого злой была для меня эта земля. Жду я и не дождусь, когда смогу напиться воды из родного колодца.
– Сперва напьешься еще воды из наших карпатских родников. Хочу, Ларион, чтобы запомнил ты наши Карпаты не только по студеным снегам, с которых началась твоя пленная жизнь, но и по нашим родниковым водам и замечательным обычаям и песням, которые мне еще мамка пела. А теперь споет и тебе моя земля. Скоро, скоро отправимся втроем на ту землю, что меня породила.
Еще не решаюсь доверить Лариону, что моей мечтой было и остается – привезти Улю в наши горы и чтобы она сказала: «Иду, Юрчик, куда ведешь, потому что не могу жить без тебя. И твоя земля мне родной будет». Стараюсь, чтобы Ларион и не догадывался, что в моем сердце делается. Я словно девушка, которая боится показать перед людьми свою любовь. Знаю, знаю, отчего так на сердце, – не уверенно еще, хочет ли она меня видеть, или, может, другой какой парень ждет ее где-нибудь не дождется. А может, такой уже давно есть в самой Ахтырке – и надеюсь: а вдруг Ларион мне об этом расскажет? Но сам боюсь начинать этот разговор, чтоб не зашевелилась в нем догадка, о чем я так изболелся.
Такие-то вещи бывают с влюбленным сердцем.
И жду, жду уже, когда поедем из Будапешта в наши края. В поезде мы больше сможем быть наедине. Сейчас нам на себя времени не хватает, все на учебу ходим да на митинги. Но радость все равно со мной – Ларион нашелся!
Но, как говорится, новых друзей принимай, а старых не забывай. И прежде чем пуститься в ту дорогу, что ждала нас, должны мы были попрощаться с Каролем, которого направляли по такому же делу, как и нас, но в его родные места – на Балатон. Каждого земля родная звала, чтобы услышать слово про новую народную державу, что звала своих сынов стать в ряды Красной Армии.
В тот день, когда мы провожали Кароля, газета «Пешти гирлап» напечатала приветствие Горького венгерскому народу. Мы с Яношем еще не знали, что Горький великий русский писатель. И откуда нам было о том знать, если мы были неграмотными людьми. Хоть и мог я говорить на многих языках, заработки меня тому научили, но а школу в детстве не ходил. Кому было о том позаботиться? А потом пошли войны, кое-что другое держали мы в руках – не перья и не книги. Кароль начал было нас поворачивать к книжке, научил меня и Яноша немножко понимать венгерские буквы, и мы разобрали, что писала та газета.
Да не могли еще по-настоящему уразуметь, какой выдающийся человек приветствует венгерскую революцию. Кароль, прибежавший прощаться с нами, донес это все до нашего сердца.
– Горький – это первый человек после Ленина. Как он хорошо сказал: рассвет новой жизни наступил для вас, скоро весь мир последует вашему примеру. Разве такие слова забудешь?
Как видите, я их помню до сих пор. «Рассвет новой жизни». И о том же говорила каждая набухающая почка на дереве и пела каждая птица, что возвращалась с юга, тем же блестели тысячи глаз на улицах и звенели наши сердца.
А еще нас с Яношем ждет родная земля. И мы едем к ней вместе с весной. Мы – воины того великого рассвета, который приветствовал Ленин, а за ним и Горький. И Ларион переполнен нашей радостью.
Понесем, понесем тебя в народ, звезда наша!
Кароль на вокзале нам от всего сердца руки жмет, а мы ему. Грустно нам расставаться, но и радостно: ради нее, нашей звезды, терпим разлуку.
Кароль смотрит на нас сияющими глазами и говорит:
– Верю, хлопцы, знаю, что до конца будете стоять за справедливое дело, убедился я, что вы из тех людей, которым без правды и честь не нужна. Дни революции нас сдружили, они нас и разлучают. Придется, наверно, принять еще не один бой, кто знает, где мы встретимся. Хоть революция и победила, да притаившаяся контра только и ждет минуты, чтобы высунуть свое жало. И там, в Русской Крайне[23]23
Русская Крайна – так называли Закарпатье.
[Закрыть], куда вы поедете, она шипит, и здесь. В каждом уголке нашей Венгрии. Смотрите во все глаза, хватайте ее клещами за самое живое и давите.
Он стоял уже на ступеньках вагона, когда говорил эти слова нам. Таким мы и запомнили его – с красной звездой на фуражке, которую он привез с востока, как и я. Глаза его были наполнены солнечным светом.
– Мы тут создадим свою Красную Армию. А ей навстречу придет та, что создана уже по ленинскому декрету, что завоевывает право, честь, жизнь для своего государства. Когда они объединятся, никакой контрреволюции не устоять. Это будет такая сила, перед которой задрожит буржуазия всего мира. Хлопцы мои верные, прощаемся с вами до новых встреч, прощаемся на заре весны, на заре жизни нашего государства.






