412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агата Турчинская » Аистов-цвет » Текст книги (страница 24)
Аистов-цвет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:40

Текст книги "Аистов-цвет"


Автор книги: Агата Турчинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

XVII

Меня опять повели через тот двор, где умирали закопанные живыми по горло мученики за нашу революцию. Стояла уже темная ночь, ни одной звезды не видно было на небе. А та, что была при мне, осталась у Яноша Баклая. Он не решился вернуть ее мне при Йошке. Да пусть, пусть она светит ему и всем остальным правдивым сердцам, которые остались в том могильном склепе. Разве не ее правда подняла совесть со дна Йошкиной души? Я почему-то был уверен, что Йошка теперь пойдет в одних рядах со всеми и не выдаст никого.

Хоть и темень, а я опять вижу тот тупой угол тюрьмы, только теперь перед собой, а не позади. И две двери, одна против другой, каждая словно в страшную неизвестность. Но теперь тюремный страж толкает меня в ту, что слева. Куда она ведет?

Позднее я узнал, что в этой части тюремного дома был зал, где судили, выносили смертные приговоры. От него шел коридор, а затем лестница – наверх, в комнаты, где заключенных допрашивали следователи. Если мы миновали двор и этот коридор и я жив, значит, ведут не на казнь.

И в ту минуту, когда моя душа замерла в ожидании нестерпимых страданий, я будто услышал твой голос, девушка моя.

«Юрко, Юрко, мой донской казаче. Я здесь, я возле тебя, пришла тебя спасать. Ведь недаром я повела тебя к фотографу и он уговорил тебя надеть форму донского казака. Помни же сейчас, кто ты».

Да, да, я помню об этом, моя комиссарочка… Назову ли я когда-нибудь тебя «моя женушка»?..

Я уже стою перед хортистским офицером, а лицо у него красивое, как расписное яичко. Неужели люди с такой красотой могут посылать на смерть, быть врагами революции? Но его серые продолговатые глаза, обрамленные черными длинными ресницами, так пренебрежительно смотрят на меня…

– Где твой военный мундир? – спрашивает он меня по-венгерски. – Думаешь, если переоделся, так это тебя спасет? Но я все-таки хочу знать, куда ты дел свой мундир? Вы все такие же негодные солдаты своей, революции, как и ваш Бела Кун.

Я все понимаю, что он говорит, но молчу. Теперь, когда этот хортистский красавчик заговорил, лицо его стало отвратительным. Блекнет красота, когда с нею соединяется жестокость. И сердце мне доносит, что этот высокий, ладно сбитый человек, стоящий передо мной, может с красивой улыбкой выносить жестокие приговоры.

– Куда же ты дел свой военный мундир? – нажимает он, играя глазами, красуясь своей силой и властью.

Знаю, знаю, это только начинается с мундира, а дальше пойдет и о другом.

– Нем тудом, нем тудом, – отвечаю и достаю из-под пиджака зашитую под подкладкой фотографию. – Я русский военнопленный, казак донской, – говорю ему по-русски. – Смотрите, кто я. А это – девушка моя, ждет меня дома.

Он взял меня рукой за подбородок и крепко сдавил.

– Ходил смотреть на побитых коммунистов? Своих искал? Там не нашел, так здесь, здесь найдешь.

Но сколько он меня ни допрашивал, стараясь вывернуть мою душу, я повторял одно: «Нем тудом».

Меня бросили уже в другую камеру. Никого из тех, кто там сидел, я не знал. Ни к кому по-мадьярски не обращался. Среди заключенных были большей частью рабочие завода Чепель. Все они уже побывали там, где пытают. Пробовали заговорить со мной, но я помнил, что здесь может быть свой Йошка, и повторял: «Нем тудом, я рус».

Заключенные настороженно смотрели на меня, наверно думали, что я детектив и словами «нем тудом» только прикрываюсь. Тяжело переносить пытку недоверия. Мне хотелось распахнуть перед ними всю душу, всю тревогу выговорить, всю боль, а я молчал, и они ощупывали немыми взглядами мою стиснутую тоской душу.

На какой-то день, а в тюрьме дни похожи один на другой и все вместе сливаются в один зловещий тюремный день, кого-то берут, ведут куда-то, кого-то приводят с допроса, с пыток, кого-то забирают на суд, а после суда держат в смертной камере, а вот тебя с твоим «нем тудом» это все минует. Что это, что все это значит? Действительно ли ты русский военнопленный и к революции не имеешь никакого отношения? Почему же тогда сидишь в этом военном застенке? Или, может, тебя сунули сюда, как тайного детектива, чтобы обо всем подслушивал?

А потом тебя, как и других, выведут из этой камеры, но поведут не на муки, а к тем, кому ты будешь с радостью обо всем докладывать? И, кроме всего прочего, как ты одет? Ведь ничего у тебя нет от твоей военной формы. Если делали из тебя детектива, то плохо старались. Сразу видно, глупые, грубые руки. И так получается, что для детектива никакого таланта у тебя нет. А может, это хорошо, люди, что его у меня нет? Может, хорошо?

Но однажды заключенные в этой камере так заговорили между собой, чтобы и я об этом услышал. Наверно, проверяли, дойдет ли до меня и какое произведет впечатление то, что один из них рассказал.

Вчера на рассвете повесили на дворе тюрьмы семерых видных коммунистов. Один из них, когда перед казнью спросили о его последнем желании, сказал, что хочет умереть с красной звездой на фуражке. Так он и умирал. И в этом хортистском застенке те, кого осуждали на смерть, имели право на последнее желание. И его удовлетворяли, потому что и здесь для постороннего глаза хотели быть добрыми. А один сказал: «Я хочу плюнуть на вас» – и плюнул. А еще повесили рядом с ними Йошку, того, кто их всех повыдавал. Он все плакал и просил тех мучеников простить его. И тот, который умирал с красной звездой на фуражке, будто крикнул: «Я изменников не прощаю!» И Йошка заголосил, как сумасшедший, ему заткнули рот, а когда вешали, привязали руки к ногам, чтобы не выбросил изо рта то, что заткнули. Изменников хортисты тоже не милуют. Да и может ли быть дорогой жизнь, купленная предательством?

Ясно, что все это говорили для меня. Мол, если ты такой, как Йошка, то знай: жизнь свою этим не спасешь.

А я спасал другим, но спасал, а не принимал муки, хоть и готов был умереть за то, за что боролся. Так же, как и тот, что умирал с красной звездой на фуражке. Может, это Янош Баклай? И с той, твоей звездой ушел в могилу. И ты мог бы умереть так же достойно. Не оставить ли тебе всю эту игру с «нем тудом», не пойти ли с гордо поднятой головой и высказать хортистским палачам все, что думаешь о них? Сделаешь так – сразу получишь достойную смерть, а не эти подозрительные, полные презрения взгляды людей. Но подожди, еще неизвестно, что с тобой здесь сделают, поверили ли в твою ложь?

«Поверили, поверили, – будто шепчешь мне, Уленька моя. – Ты должен выжить, я этого хочу. Знай: море может пересохнуть, камни искрошатся, а наши сердца неразлучны. Веди дальше свою линию, как начал. Я, я тебе так приказываю. Достойно умирать надо тогда, когда уже никакими силами нельзя выжить. Хитрость с врагами – это не предательство, а цвет, сила разума. Суметь выжить – значит врага победить. За смерть наших людей живые должны расплатиться».

Расплатимся, расплатимся, девушка моя. Только бы здесь, в этом застенке, жизнь не загубить. Не судите меня, люди, своими тяжелыми недоверчивыми взглядами. Если бы вы могли заглянуть в мое сердце! Но не могу открыть его вам. Такое время, – тюрьма.

Но, наверно, ваше сердце и другое что-то доносит вам обо мне. Слышу, говорите вы и о таком.

Один французский журналист будто бы попал однажды сюда, на тюремный двор, где закопали людей по голову в землю. И уже написал об этом во французской газете, чтобы весь мир узнал, как расправляются с коммунистами хортисты. И хоть Франция была первой в хоре врагов Венгерской советской республики, хоть она приставила к румынам своих офицеров и оружие им дала, но есть и во Франции люди, которые видят, кто несет правду для людей.

Не потому ли рассказываете об этом, чтобы и я заговорил по-венгерски и сказал, кто же мог доставлять эти сведения французам. Видите, какие высокие тюремные стены, какие тяжелые замки везде, какие маленькие наверху оконца и как далеко от улицы, а вот ведь знают здесь даже о том, что пишут во французских газетах. И как это ухитряются передать, если сюда, в камеру, никто, кроме двух надзирателей, не заглядывает? Может, кто-нибудь из тюремных надзирателей передает все это вместе с баландой из свекольной ботвы, которую приносят два раза в день? Но который, который из них? Шандор или Ференц? Детектива это сразу же начало бы мучить, но к чему знать это тебе. И верно. Я только радуюсь, что есть такая добрая душа в этой тюрьме. Нет, мои дорогие люди, я не детектив. Но и радости своей вам не покажу. Я «нем тудом» и этого буду держаться. Такую здесь веду линию, никому это не мешает, а мне, может, и к добру будет.

Но вот к нам бросают одного из той камеры, где был я неделю или больше назад. Только его одного я и запомнил, он стоял ближе всех к нам, когда со мной говорил Баклай. Он сразу начал рассказывать заключенным, что привели его прямо с суда, дали десять лет каторги, а есть и такие, что получили больше и даже пожизненную. Он остановил на мгновение свой взгляд на мне, и это здесь не осталось незамеченным.

– Это рус пленный. Не понимает по-венгерски, потому такой молчаливый, – объяснили ему.

Но тот, осужденный на десять лет каторги, слышал, как Янош Баклай предупреждал меня про Йошку и говорил со мной по-венгерски.

Сейчас, сейчас вся моя игра в «нем тудом» лопнет, как мыльный пузырь. Но новенький так посмотрел на меня, словно впервые увидел. И я ничем не показываю, что уже видел его. Может, он действительно не узнает меня, а может, придерживается тюремного неписаного закона – не узнавать того, кто еще не был на суде, чтоб не повредить человеку.

Он перечисляет фамилии всех, кого судили с ним, и говорит, сколько кто получил. И Яноша Баклая упомянул, будто хочет подать мне о нем весть. «Значит, узнал меня», – делаю я для себя вывод.

– А такой воин революции, как Янош Баклай, получил двадцать лет каторжной работы.

«Двадцать лет!.. – Меня прожигает, будто раскаленным железом. – Двадцать лет. Не справить Яношу своей свадьбы. Не дождется его Магдушка. А ведь это я, я потащил его за революцией».

«Зато хоть не смерть он получил, не смерть, – будто утешаешь ты меня, моя Уленька. – Ой, ой, это все еще как может по-другому обернуться. Разобьем контру и освободим Яноша. Главное – жизнь при нем».

И тот, кто рассказал обо всем, словно подслушав мои мысли, говорит:

– Все же каторга лучше, чем смерть.

Он опять остановил на какой-то миг свой взгляд на мне и, опять обернувшись ко всем, радует нас вестью:

– А еще лучше тем, кому удалось бежать, как, например, Белу Куну и Тибору Самуэли.

Эта весть принесла великую радость всем, кто был в камере.

Уже позднее я узнал, что Тибора Самуэли хотели перехватить на австрийской границе, и, чтобы не даться в руки врагам, он застрелился. У Бела Куна судьба сложилась иначе. Но весть, что они сейчас не в хортистских застенках, осветила нас надеждой, радовала каждого, кто пошел за ними, кто слушал их слово. Только я из-за своего «нем тудом» не мог выразить вслух эту радость.

Но хорошо, что услышал я все до того, как пришли за мной. Забрали и повели, а куда – об этом в тюрьме не говорят.

И опять передо мною знакомый длинный коридор, перерезанный решетками, которые открываются за мной и закрываются. Сколько мучеников и сколько раз – днем и ночью – слышат в камерах этот зловещий грохот решетчатых дверей. Кого-то повели, кого-то повели. А куда?

И я не знал, куда ведут меня сейчас, что сделают со мной. Опять прохожу второй – большой – двор тюрьмы, где были вкопаны в землю живые люди. Земля уже выровнена, но свежие черные заплаты напоминают о дикой нечеловечески жестокой смерти, которая настигла здесь людей. А день теплый и ясный, хотя чувствуется: осень уже ждет, когда лето уступит ей свое место.

Как хорошо сейчас в наших горах! Летняя жара спадает, склоны полонин еще не прочесывает острый ветер, как это бывает позднее, а овцы уже идут с радостным блеяньем вниз.

И мне хочется вниз, к людям, – как бы хорошо ни было летом в горах, а безлюдье все же ходит за тобой по пятам.

И ты, и ты сейчас сошел вниз, перевели тебя через этот страшный двор, и опять впереди глухой тюремный угол, опять тебя поворачивают налево, а потом погонят по лестнице наверх.

И вот уже этот красавец следователь перед тобой, да не один, а уже возле него сидит второй – в гражданском платье и спрашивает по-русски, кто я и как сюда попал. И я опять начинаю свою ложь, тоже по-русски, в надежде, что русский язык меня спасет.

– Я донской казак Юрий Михайлович Греков, из станицы Николаевской. А знаете, что значит донские казаки? Это была самая надежная царская сила. Да сталось так, что и меня взяли в плен. Но, честно говоря, не каюсь, что так вышло, потому что остался в живых, а там могли бы меня убить. Увидел, как у вас здесь люди хозяйство ведут. Очень, очень замечательная страна.

Человек в гражданском переводит следователю, что я лопочу, а у того уже глаза лютеют, вот-вот выскочат из орбит. И уже кричит мне:

– А почему же ты, бидеш рус, убегал? Куда шел, зачем шел?

Я все понимаю, что он выбрасывает из своей пасти, но смотрю по-бараньему то на него, то на переводчика и, пока тот мне переводит, мозгую, как дальше мне отбрехиваться. Еще, наверно, спросят, в каком лагере был. Что тогда им говорить? Вспоминаю русских военнопленных, с которыми встречался и в госпитале и в других местах, кто в каком лагере был. Как хорошо, что, когда беседовал с ними, речь о том зашла. Теперь могу знать, какой лагерь себе выбрать. Но не Радванку и не Мукачев, потому что сразу спросят: «А как ты оказался тут, в Будапеште?» А, чтоб на вас все горы, все камни мира повалились, – задали мне столько хлопот. Выбираю себе один лагерь за Балатоном, а другой где-то около Вены – все подальше от Будапешта.

– Сбежал я, ваше благородие, сбежал, в чем вам и признаюсь, потому как зачем мне так долго чужой хлеб есть? Ведь у нас своя пшеница, свое богатство. И девушка меня ждет, девушка. Вот смотрите.

И тычу переводчику свою фотографию, потому что тот каин в военной форме ее видел. И он уже кричит и так бьет меня по лицу, что кровь брызжет прямо на стол, за которым он сидит.

– Зачем, зачем лез в камыши?

Переводчик мне переводит, а я улыбаюсь, удивляюсь, что меня об этом спрашивают.

– Да как же не пойти посмотреть? А может, я себе с тех расстрелянных что-нибудь возьму, что и мне бы пригодилось. Им-то уже не нужно, а у меня дорога длинная. Сапоги или, может, часы, да и штаны сгодились бы, видите, какие лохмотья на мне. А военная форма моя была не лучше. В каких только боях, в какой работе я в ней не был! Скинул, выбросил, потому в ней меня каждая собака узнала бы, кто я такой. Вот за это меня и судите.

И так складно идет моя выдумка, даже начинаю рассказывать про бой, где меня взяли в плен.

– Что говорить, венгры добрые вояки. Их войско не хуже, чем наши казаки. Не будем злого помнить один другому. У войны своя речь. А вы приезжайте в нашу станицу, гостями у меня будете.

И все такое знай закручиваю перед этим переводчиком, а он все пересказывает тому хищному красавчику. Слышу, что уже и доброе слово закинул обо мне: мол, все выглядит достоверным, о чем рассказывает. А то, что сбросил свой мундир и уничтожил документы, это тоже правдоподобно, раз пустился в Россию бежать. Ведь всякий увидел бы, что он военнопленный, и в документах прочитал бы.

Кто знает, кем был этот переводчик. Может, одним из тех, кто спасал здесь людей, если удавалось. Но вышло так, что меня не пытали, не избивали, как других. Не знаю, что дальше будут со мной делать, а пока опять приводят в ту же камеру, где был. Сейчас я не вижу, кто здесь остался и есть ли кто из новых, потому что камера эта хоть и не в подвале, хоть и есть в ней высоко маленькое окошко, но, как войдешь, все равно в глаза бьет тюремная темь. Одно слышу – какой-то стон, которого раньше не было. Те, кто меня уже видели, опять присматриваются с подозрением. Еще бы! Берут его, водят, как других, а смотри же, не избитый, как они, или как тот новый, что лежит без памяти и так тяжко стонет. А то, что струйка крови засохла у меня на щеке, так это так, для виду, мол, и я тут мученик.

И опять этот тяжелый человеческий взгляд гнетом падает на меня. Как же мне от этого освободиться, если я и дальше «нем тудом»? Может, разорвать мне сейчас перед ними свою грудь? Пусть увидят, кто я в самом деле.

«Юрко, Юрко, и это тогда, когда тебе так хорошо все удалось?» Опять, девушка моя, слышу твой голос. И уже улыбаешься мне и шепчешь: «Теперь я уверена, что вырвешься».

Да будешь ли ты, подруга моя, теперь уверена? Ведь тот, что стонет, знаешь кто? Я уже рассмотрел, уже хорошо распознал. Это Калиныч. Одежда на нем изорвана и вся окровавлена, не пальцы на руках, а струпы. Наверно, повырывали ему ногти, подвешивали его к потолку и поджигали ноги, забивали иголки, куда можно забить. Хоть искалечено было лицо, но я узнал: это он.

Глаза у него закрыты, губы искусаны от боли, но он стонет, он жив. И бросили его сюда, наверно, чтобы видели, знали, что может ждать каждого.

А ты не измордован, как другие. Кто знает, кто ты такой. Не доверяться, не доверяться.

Люди, да разве я не вижу, как вы на меня смотрите! Девушка моя дорогая! Что бы ты мне сейчас на это сказала? Вот Калиныч сейчас откроет глаза, увидит, узнает меня. И сможет подумать, что я донес на него, раз он здесь и я здесь. Мать моя родная!..

Еще одна мука впилась в мое сердце. Но я уже готов на все. Пусть Калиныч откроет глаза, пусть меня узнает, я уже не буду «нем тудом», а заговорю с ним, как сердце мое велит. Скажу, что не подвел его, а беда случилась и я тоже готов умереть за революцию, как и другие умирают.

А он все стонал, не приходил в себя. Так я и оставил его навеки в этой камере, потому что за мной пришли, чтобы опять куда-то вести. А куда?..

О, теперь это уже была не тюрьма, а лагерь русских военнопленных здесь же, в Будапеште. И я, Юрий Михайлович Греков, записан уже здесь как донской казак. И живу здесь с постоянной мыслью, что вот-вот что-нибудь произойдет и всем станет ясно, какой я русский военнопленный. Что, если мне встретится кто-нибудь из русских пленных, которые знали меня, и скажет:

«Эгей, Юрко Бочар. Опять пришел нас агитировать? Нам теперь не до вашей политики. Это не для нас. Есть здесь Хорти и пусть себе будет. Уже слух прошел, что он хочет нас менять на своих вояк, которые там, в русском плену. Вот и хорошо. Хоть будем дома, жены, дети нас ждут. Хватит, наелись и напились барачного духа. А революции вашей нет. За что будешь агитировать?»

Разве не может статься здесь такая встреча? Или запросят, узнают в тех лагерях, которые я называл на допросе: «Был у вас тут такой Греков Юрий Михайлович? А ну проследите по своим бумагам. Нет? А куда же он мог деваться? Как, совсем не было такого?» Тут и начнется…

Но чего тебе бояться? Своей судьбой сравняешься со своими братьями, мучениками за революцию, и все. Обо всех ты уже знаешь, что, с кем случилось. Только про Улю никто тебе здесь ничего не скажет. И может, потому ты так остерегаешься, так хочется тебе остаться Грековым. И ходишь уже не плохо в этой шкуре на работу. О, из этого получилась бы интересная повесть, как ты, Юра Бочар, другим человеком обернулся. И ты уже ждешь обмена, да как еще ждешь. Карточку свою не одному пленному показываешь, хвалишься своей девушкой. А что, как попадешь на донского казака, который тебе скажет: «Нет у нас такой станицы Николаевской». Или переспросит: «В каком, в каком ты кавалерийском полку служил?»

А ты будешь врать, да не в лад, а ты на коне и не сидел на войне. Удержишься ли ты на нем здесь, бедняга?

А так хочется, Уленька моя, на нем удержаться, ведь похоже на то, что нас будут отправлять. И я вернусь к тебе, девушка моя. И уже светится мне в глаза мое счастье. Не знаю, на каких дорогах тебя найду, но счастье мое не допускает, гонит от меня плохие мысли.

Еду, еду к тебе, моя девушка! И уже все позади, уже думаю: то ли жизнь так сложила эту историю, то ли кто выдумал ее для меня?.. Или она мне приснилась?..

Ну, а какой кажется она вам? А ведь так все и было, как я вам рассказываю. И уже я не в Венгрии, не в Будапеште в лагере для русских военнопленных, где ходил и трясся, что вот-вот откроется, какой я Греков. Уже мы пересекаем в поезде Германию, чтобы потом пересесть на пароход, который поплывет на Петроград.

Земля родная! Я ушел от смерти, я живу и уже на пароходе несу на землю Ленина дорогую память о тебе.

Друзья мои, вы, что в муках погибли, и те, что за тюремной решеткой, и ты, Янош, что где-то по каторжным дорогам несешь в мир мою звезду! Помню о вас! Жизнью своей буду освещать дорогу тому, за что вы приняли муки. И мы доведем до конца то, за что вы боролись. О том плещет мне весна высокой волной на северном Белом море, и чайка, что печалью моей по вас кричит, и радость моя, что, может, скоро встречусь с любимой девушкой.

А вы, люди добрые, если хотите об этом услышать, так еще услышите. Если будем живы, найду время и расскажу дальше свою историю, а какая-нибудь добрая душа и запишет, чтобы и дети, и внуки ваши знали, как нам приходилось стоять за нашу звезду.

Вижу, вижу, не терпится вам узнать, встретился ли я с Улей, пробился ли на Украину со своими хлопцами Молдавчук, что дальше было с Яношем, что с Калинычем.

Знаю, история эта не окончена, как и сама жизнь. Но разве можно закончить ее, если светит солнце, живут люди на земле и я еще живу – простой человек Юрко Бочар с Карпат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю