Текст книги "Аистов-цвет"
Автор книги: Агата Турчинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
А ВОДА В ДУНАЕ РЫЖАЯ
Вот уже и сад, где крутится это необыкновенное огромное колесо с будками, в которых можно сидеть, зовет прокатиться. Текля остановилась на минутку, засмотрелась на это чудо. Как бы хорошо было сесть в какую-нибудь из них с Сенем и закружиться и полететь, чтоб дух захватило обоим. И тот круговой полет принес бы их к счастью. Но Сень где-то в Карпатах, и там война. И он сам ушел на эту войну, как и Мирослав, как и Ленько. Что же принесут они, что принесут домой из этих походов? А почему пан Юлиан и пани Стефа были против того, чтобы с сечевыми стрельцами шел и их сын? Других зазывали, а своего не пустили. Может, не верили, что Австрия даст им Украину, или, может, хотят, чтобы это добыли им чужими руками? Мать все не доверяла этой «Сечи», а материнское сердце лучше, чем любое другое, чувствует, откуда может прийти беда к ее детям. Вот и ушли и Мирослав, и Сень, и Ленько. Ушли…
Огромное колесо, на которое засмотрелась Текля, крутилось и крутилось. И там парами сидели молодые люди, а другие внизу ждали своей очереди, чтобы тоже закружиться в этом хмельном полете, веселые, красиво одетые и, наверно, счастливые. Помнил ли кто-нибудь из них, что есть на свете война, что есть такие, как вот она, Текля, и ее родные, ее земляки, что бросили свою землю, свои хаты. Бросили, ушли куда глаза глядят, к далекому Дунаю, а теперь вот мокнут здесь под дождями. Где им, у кого искать спасения или хотя бы какую-нибудь малость на прожиток? А не должны ли прежде всего подумать об этом те, кто зазывал их в разные «сечи»? И почему бы ей не заговорить об этом с паном Юлианом? Робкая у нее натура? Все помнят ее такой тихой и молчаливой? Но кто же, кто должен об этом напомнить?
И чертово колесо в одном из роскошных венских парков словно бы подгоняло, гнало, закручивало дальше эти Теклины думы. Не привести ли ей сюда детей, чтоб посмотрели? То-то бы дивились. Только когда? Ведь у нее служба. А она еще идет без ведома пани за Дунай, не посчиталась ни с чем. И ей скорее, скорее надо идти и сейчас же возвращаться.
Венские улицы, по которым она ходит к своим за Дунай, узенькие, нет на них деревьев, не так шумны, но зато длинные, как и мысли Текли, – нет им ни начала, ни конца.
И когда ноги ее ступают на Императорский мост, мысли эти не отстают, а еще упорнее теснятся в ее голове, гремят железом. И сейчас они не отошли, этот высокий мост через Дунай придает думам словно бы свой звон, свой голос.
И как это может держаться над водой столько железа? А вот ведь держится. И все это сделал человеческий разум. И Мирослава учили для того, чтобы набрался науки человеческой, у которой такая сила. Может, и Мирослав пошел бы дальше учиться – делать такие мосты? А почему нет? Хоть их брат хлоп все больше стремится заполучить какой-нибудь приход, канцелярский стол или учителем стать, но она знает: Мирославу это было не по душе. Его тянуло именно к такому. Мирослав, Мирослав… Где же, где сейчас наши хлопцы?
Оглянулась, и видно ей – правый берег Дуная поднимается над водой своими серыми каменными домами. А выше всего кирха, про которую люди почему-то говорят: юбилейная. Может, ее построили в честь шестидесятилетия Франца-Иосифа? Ему, наверно, тоже нелегко, что вот войны пошли, ведь он должен болеть за своих людей. Текля еще ни разу не подходила к стенам Гофбурга, где он родился, где живет, отдыхает и правит. Только издалека – из окон квартиры пана Юлиана – видела. Но выберет минутку и сходит, посмотрит на него вблизи, – все же надо и ей свет повидать. Раз уж выпало быть в Вене, должна хоть немножко узнать ее. Однако посмотрите, какая желтая, рыжая вода в Дунае. А в песне все поется, что она светлая и синяя. Неужели только в песне и может быть хорошо, красиво, а в жизни не так? И с Украиной в песнях, которые распевали в обществах «Сечь», тоже все было и ясно и красиво. А что, что ждет в жизни? Эти мысли уже гнали Теклю – поскорее бы перейти этот длинный мост через Дунай и увидеть своих.
На той стороне Дуная, слева от моста разместились огромные заводы Вены, а возле них – рабочие кварталы. Люди, шедшие ей навстречу, большей частью были одеты просто; может быть, они и жили на левом берегу.
Текле казалось, что они понимают ее тревогу и сочувственно смотрят на нее. Может, кто-нибудь хотел бы ее и утешить, но она ушла в себя, никто не отважится такую остановить. У каждого в жизни – своя дорога.
Ой, ой! Да ведь пани Стефа, налюбовавшись сыном, захочет угостить его домашними яствами. Крикнет: «Текля, дай-ка мне то да се». А прислуги нет. Кто такую захочет держать? Да разве Текля этого не знает. А может, расспросить у этих людей, не найдется ли где-нибудь около них работы и для отца? Тогда, может быть, получили бы и жилье. Ведь кто знает, когда кончатся эти войны, а за осенью придет ведь зима. Что будет, что будет? Как им тут обживаться без родной хаты? Говорят, что уже собрали будто какой-то совет и он должен позаботиться о беженцах. Только когда же он будет заботиться? А пока что они под небом, над Дунаем, у них достаточно и воды и воздуха. Если вода не холодная – это еще ничего, терпимо. Но та большая, дунайская, к которой бегают дети, очень пугает ее. Кто за ними присмотрит? Мать такая, что за нею самой надо смотреть, а отца на все не хватит.
И вот встретила-таки детей – далеко от беженского лагеря, но не у воды, а на дороге, по которой проезжало очень много всякого люду, больше всего – военных. Тяжко топали копытами большие тирольские кони, крупные, с запыленными гривами от долгих переходов. Проезжали и автомобили. И на это диво детям смотреть было, наверно, интереснее всего, ведь в их местечке такое встречалось не часто. Далеко ли до беды? Дитяти такое может в голову взбрести, что и подумать страшно…
Увидев Теклю, дети побежали ей навстречу. Босые, в обтрепанной грязной одежонке – бог знает, когда уже ее стирали. Волосы взлохмачены, некому расчесать, если ее рядом нет. Мать слаба на голову, а отец…
Он-то и дома смотрел за детьми, а в дороге сам чесал им головы, перехватывал ее работу. Но почему же дети сейчас с виду хуже цыганских? Что, что такое случилось с отцом? Почему они такие заброшенные?
Эти мысли кололи сердце, будили тревогу. Но не спросила у детей ни об отце, ни о матери. Еще не добежали до нее, как уже напустилась:
– Так и есть, если не возле Дуная, то на большой дороге! Почему так далеко ушли от своих? Да ведь мы же на чужбине! Кто вас, где будет искать, если отобьетесь? А тут кони с обозами, копытами вас ударят, колесами подавят. Вот каким детям несу я гостинцы!
Дети уже стояли возле нее, все трое: Геля, Мисько и младшенький Егорчик. Но не припадали привычно, как раньше, к ее рукам. Не разворачивали платка, чтоб поскорее увидеть, что она принесла, а все разом, жалобно заговорили:
– А мы шли тебя искать.
Текля еще не спрашивала, что их погнало, словно боялась услышать про всю ту беду, которую ей надо будет принять на свои плечи. И не переставала нападать:
– Как вы, как могли пойти одни в такой большой город? А знаете вы, что там есть трамвай, а он вас мог бы перерезать? И где бы вы меня искали? Ведь не одна, не одна улица и не один дом в Вене. Смотрите, сколько их там стоит!
Ужас уже раздирал ее сердце. Что могло бы случиться, если бы она не перехватила детей вот здесь? Как хорошо, что ворвалась к ней неясная тревога и погнала за Дунай.
А сейчас будет и ясность, сейчас узнает всю правду.
Разматывала платок, раздавала детям по рогалику, стараясь этим приглушить тревогу.
– А по одному пусть останется для тата и для мамы. И они ждут от Текли гостинчика.
Дети вяло подносили рогалики ко ртам, но не набрасывались на них, как бывало раньше, словно с неделю ничего не ели. И Текля почувствовала: сейчас услышит она о чем-то очень тяжелом.
– А тато, наверно, рогалика есть не будет. Тато как услышал, что Мирослава убили на войне, то так загоревал – все сидит на одном месте и молчит, – начал младшенький, Егорчик. – То мама молчала, как Мирослав ушел на войну, а Ленько убежал, а теперь тато. А мама теперь ходит и все про Дунай поет.
– Тетка Оленка Бойчиха об этом папе рассказала, – продолжила Геля и заплакала. – Нету, нету уже нашего Мирослава. Граната ему оторвала голову. А случилось все, говорит, на глазах у Сеня. А его страх как покалечило. Тетка Бойчиха вчера увидела где-то его на той дороге, когда везли раненых. Как узнала – так кричала, что всем ее стало слышно. Да пока мы добежали сюда, раненых уже увезли в Вену. Тетка Оленка бежала за тем военным возом, где лежал Сень, и он успел ей рассказать, как было. Вояки, что везли раненых, отгоняли тетку от того обоза, а она все бежала, пока не схватили ее жандармы и дальше не пустили.
– А сегодня тетка Бойчиха еще раненько побежала искать шпиталь, где должен лежать Сень, – вмешался теперь в разговор Мисько, доев свой рогалик.
И Геля подхватила, вытирая кулачком слезы:
– Вчера все люди плакали, как услышали от тетки Оленки про Мирослава. А наш тато только страшно смотрели, и ни одна слезинка не капнула из их глаз. А когда уже наплакались тетка Оленка и все, кто про это слышал, пришли сюда какие-то паны и начали переписывать людей. Сегодня тоже самое делали, и должны нас вагонировать отсюда на Гминд. Объявился тут тиф, а они, наверно, боятся, чтобы не перелезла и к цисарю от нас какая-нибудь вошка. Тато вчера под вечер, как прослышали про Гминд, очень рассердились и начали кричать: «Мы сынов своих послали на войну, головы там им отрывают, а вы гоните нас на Гминд, куда москвофилов наших спровадили?» Другие люди не противились, потому как там, говорят, хоть есть бараки, а тут над головой только голое небо. А зима идет и идет. Наш тато все кричали, и паны им так ответили: «А вы думали, как приедете сюда, то вас тут положат на перинах пред цисарские ясные очи? На Гминд, на Гминд всех русинских хлопов повезут. И то есть императорский приказ. И кто может то право отменить?» Вот тетка Оленка как услышала такое, то побежала искать шпиталь, чтобы повидаться с Сенем. А наш тато после того, как сели и умолкли, то так и сидят молчком и пара из уст не выпустят. Так им это упало на сердце. Мы боимся, что нас похватают и – на этот самый Гминд, потому и шли тебя искать. Еще думали, может, Ленька где-нибудь увидим, на каком-нибудь возу, вот так, как тетка Оленка узнала своего сына. Но о Леньке Сень ничего не рассказал. Наверно, Ленько с ними не встретился. И где он, где может быть? Или, может, уже убит, как наш Мирослав? – Геля опять заплакала, а за нею, доев свои рогалики, начали плакать и остальные двое.
Солнце шло книзу, осветило красным дома над Дунаем и, падая золотыми россыпями детям под ноги, будто говорило: «Я стелю золотую дорожку, чтобы теплее было вам идти по ней. А вы смотрите и не забывайте: ведь я скоро зайду».
И это уже чувствовалось. Дети уцепились за юбку старшей сестры и дрожали от осенней послеполуденной свежести. Текля свернула с большой дороги на тропинку, что пролегла над сильно увлаженной подземными водами низиной. Все, что услышала сейчас, согнуло ее, вдавливало в эту придунайскую мочажину. И нельзя было ей ни дух перевести, ни сказать что-нибудь. Не могла. Но налетали другие мысли, они хотели ее развеселить, ободрить. Нет Мирослава, но ведь Сень хоть искалеченный, а где-то здесь, близко! Может, удастся его найти, повидать, поговорить с ним. Дети – все-таки дети. Могли что-то не так услышать, не так пересказать. Может ли это быть, чтобы не стало надежды их семьи, на которую они все работали? Их гордости, их Мирослава?
А небом летели журавлиные стаи, их грустное «кру-кру» гвоздями вбивалось в ее сердце. А подальше от низины, по которой шла, окруженная детьми, в огородах предместья золотился еще на высоких стеблях просон-цвет, долетая до сердца запахом обжитой родной хаты и всего, что брошено возле нее. Хоть убогого, но собственными руками, своим трудом нажитого и такого далекого сейчас и дорогого.
И этот солнечный цвет поднимал в ее сердце надежду, что вот она встретится с отцом и он ей расскажет все по-другому. Может, дети что-то выдумали, что-то перевернули не так.
Когда подошли ближе к лагерю, дети оторвались от нее и побежали к отцу с радостными криками: «Текля идет, Текля наша идет!» Как будто ее приход должен был отогнать от них все горе, что на них навалилось.
Люди молча встречали Теклю и своими печальными глазами говорили ей: все уже знают. Тут были беженцы из разных уездов и сел, большей частью те, кто, надеясь на ласку императора, добирался всякими дорогами сюда, к Вене. Многие из них вначале гордо говорили: «И наши, и наши сыны пошли воевать, Украину пошли добывать». А теперь, увидев Теклю, безнадежно покачивали головами и молчали. Успели уже за дорогу узнать друг друга, теперь были словно из одного села. И чужое горе не могло их не тронуть – было как свое. Потому и не хотели ранить ее сердце словами. Но кто-то все же проговорил тяжко:
– Сами, сами послали своих сынов на смерть. Сами…
И теперь уже эти слова кричали навстречу Текле тою правдой, которой и были и в которую ей еще не совсем верилось, когда обо всем, что сталось, рассказывали дети.
Отец сидел на земле среди своих узлов. Лицо было страшно вытянуто, а голова так поседела, как будто на ней были чужие волосы. Дети, обрадованные тем, что привели Теклю, убежали. Даже среди этой беды и горя им хотелось хоть немножко повеселиться. Да и было из-за чего. Пришла Текля, – они, они привели ее сюда, – принесла им рогалики, которые уже разливались радостью в их раздутых животах. А теперь побегут и маму поищут и приведут. Потому что Текля как поговорит с татом – сразу захочет и ее увидеть. А мамы нет. Где она, где?.. Пусть споет Текле свою песню.
Карпо Рондюк смотрел на дочь своими запавшими, широко открытыми глазами.
– Тату, скажите мне что-нибудь, вам легче будет, – с лебединой тоской просила Текля.
Но он молчал и все смотрел на нее своим горем, своим отчаянием. Потом из его глаз выкатились две большие слезы. Текля впервые увидела эти отцовские слезы, и они прожгли ей всю душу. Но на то место, где они угольками упали в ее сердце, она будто подула утешными словами: «Хорошо, хорошо, что они идут. Все-таки будет ему полегче».
– Тату, тату, скажите хоть слово, – уже не говорила, а шептала, хрипела своей страшной мукой, которую ей надо было тоже пережить. Потому что, видно по всему, так оно и было, как ей рассказали дети. И отец прислушался к ее мольбе и словно из океанской глубины своей муки, своего страдания достал слова:
– Сами, дочка, послали мы своих сынов на войну. А теперь получили за то награду. Их смерть получили.
Уже не две слезинки, – много их, одна за другой, катились, как прозрачные камешки, из его глаз, чуть задерживались на щеках и падали на землю. Сначала Текля могла бы их сосчитать, и она припала глазами к отцовскому лицу, словно хотела прибавить их к какому-то большому числу. «Пускай, пускай выносят наверх его горе». Текля будто словно забывала о своем. А оно к ней только подступало, только доходило до ее сознания. «Мирослава уже у них нет. На что ушла его молодая жизнь, даром потрачен труд на его науку».
Ей теперь хотелось закричать на весь мир, чтоб крик ее сдвинул с места высокие башни домов и костелов над Дунаем. Чтобы разорвал небо. Но это сделала Оленка Бойчиха – подошла и, увидев Теклю, заголосила:
– Нет, нет уже вашего Мирослава, соколика вашего яснозолотого. А мой порезан, а мой порублен. С утра по всей Вене его искала. Где тот шпиталь, где мне его искать? Город гудит, город рычит тысячными голосами. И не слышно моего голоса, не слышно. Людоньки мои дорогие! Что нам делать? Наш труд, пот-кровь наша растоптана, дома сгорели, сынов наших порубали, поубивали. Плачьте, мамы, над водами дунайскими, что пустили своих сынов на войны! Разбейте сердце, отцы, о венские камни. Чего, чего вы ждали, чтоб они вам принесли? А того не сообразили, что по смерть свою пошли, по увечье наши дети.
Крик разлетался далеко, и люди собирались вокруг нее.
Кто-то из тех, что подошли, хотел остановить ее причитания:
– Это вам, тетка, не возле своей хаты кричать, а должны понять: здесь чужой город, чужая земля.
Но Карпо Рондюк проговорил:
– За нас всех она голосит, за всю нашу кривду. Пусть дает голос, чтоб все слышали наше горе.
И все притихли, потому что заговорил своим горем Карпо Рондюк, который еще со вчерашнего дня, как услышал про Мирослава, сцепил и сердце и губы.
«Тише, люди, пусть теперь он говорит». Но он не сказал больше ничего, и люди стояли притихшие и слушали Оленкины слезы. Но и она притихла, словно выплакала до конца свою муку. Залегло на мгновение молчание: у каждого много слов в сердце и все разом подступили к горлу, как запруда, так что и не продохнуть. И в эту минуту подбежали сразу все трое Рондюковых детей и заголосили:
– Тату, тату! Наша мама ушла в Дунай Мирослава искать! Просто так, в одежде, на наших глазах вошла в воду. И уже ее не видно. Мы тянули ее сюда, а она вырвалась из наших рук и в Дунай, в Дунай ушла. Тату, тату!
Люди ринулись к Дунаю. Каждый скорее хотел добежать до того места, на которое указывали дети, бежавшие впереди.
Только Рондюк шел медленно, поседевшие волосы его разметал ветер, что прилетел с запада. Шел, словно на казнь, словно на собственную свою смерть.
КОГДА ВЗОЙДЕТ СОЛНЦЕ
Теперь Текле надо было только двумя пальцами повернуть вправо этот железный лепесток, и прозвенит звонок.
Кто-то выйдет, скорее всего – пани Стефа. И какими же будут ее глаза, а еще хуже – слова, с которыми она наверняка сейчас набросится на нее.
Да не все ли равно Текле, какими они будут. Если пережила то, что ей выпало сегодня пережить, не страшны после этого полные удивления и злости глаза пани Стефы и слова, с которыми она встретит Теклю. Пришла. Хоть уже ночь над Веной, но опять перешла Дунай, потому что здесь где-то, в этих каменных домах, лежит ее любовь, ее Сень. И наверно, любовь ее задержала, когда, услышав о матери, хотела броситься за нею в воды Дуная. Да и люди удержали, потому что есть жизнь и она должна жить.
Мамочку еще не достали с дунайского дна, где-то она выплывет сама. Говорят, это может быть через много дней. И это хуже всего, потому что детей теперь ничем не удержать. Будут ходить к Дунаю и высматривать маму из воды. Как она людей просила, когда сюда шла, чтобы смотрели за детьми и за отцом! А он сам теперь стал как дитя. Может, присмотрит соседка Оленка? Текля пошла, чтобы и для нее узнать о госпитале, где может лежать ее сын, Она хочет об этом у своих панов расспросить: они, наверно, знают, ведь как кричали на площади Сокола-Батька во Львове, клеили свои воззвания на заборах и писали в газетах, как упрашивали парней идти на войну. Так должны теперь знать о госпиталях, где стрельцы залечивают свои раны. Вот ведь как в жизни бывает. После такого великого горя – не стало Мирослава, утопилась мать – у Текли теперь появилась надежда увидеться с Сенем. Потому, наверно, и не страшно ей нажимать сейчас на клямку звонка. Даже легкость какая-то на душе появилась – все-таки что-то она делает, куда-то стремится, словно может еще вернуть к жизни и Мирослава и мать.
Вот уже звонок зазвенел, закричал, зовя кого-нибудь подойти к двери. Так и есть, открыла пани Стефа. Она стоит в богатом розовом платье, раскраснелась, такая надушенная, так сияет. А почему бы не сиять? В доме радость. Разве не так было бы и у них в хате, если бы вернулся с войны Мирослав – живой, неизувеченный – и привез им то, что они ждали. Дети смотрели бы на его руки – не несет ли чего-нибудь сладкого? Но не меньшей была бы радость в семье, если бы и ничего в руках не держал.
У пани Стефы, наверно, гости. Позвала, а может быть, и сами пришли, как услышали, что Дозик вернулся. Есть телефон в доме, можно быстро узнать обо всем.
Текля уже слышит их веселый смех и даже разбирает чьи-то слова:
– Интеллигенция – мозг нации. Что будет, если она пойдет под пули? Тебе, Дозик, об этом следовало бы помнить. Наши хлопы – на что уж простой народ – и то понимают это. Видишь, сколько их стало в ряды и взяло в руки винтовки. Хлопам что. В семье – двенадцать человек, не беда, если один умрет или пуля его убьет. Другой родится! А ты, Дозик, у своего отца и мамы один сын.
И кто мог бы так говорить? Не пан Юлиан, его голос Текля уже запомнила. Эти слова из покоя, где сидят гости, слышит не только она, но, наверно, и пани Стефа. И они должны трогать ее сердце, напоминая, что Дозик у них один сын. Потому, видно, пани Стефа и не кинулась на Теклю с грубыми словами.
И Текля молча смотрит на нее и не знает – переступить ли ей порог, впустит ли ее пани Стефа или скажет: «Вон отсюда, не нужна мне такая прислуга, которая бегает где-то полдня, а на ночь возвращается к панам».
Но пани Стефа только приглушенно говорит:
– Сейчас не могу об этом безобразии с тобой говорить, у нас гости… Поговорим завтра… Такого, девка, я от тебя не ждала…
Это «девка» бьет Теклю по самому сердцу. Может, потому, что у нее такое большое горе. Ведь раньше это бы ее не задело. Как же еще говорить панам о таких, как она? Но Текля нашла силы не показать перед пани Стефой свое смятение, на слова хозяйки она твердо отвечает:
– Я не могла не пойти к своим, пани. Не могла. – И так ведь надо ответить, чтобы не вырвалось ни слезинки. И верно, ни одна слезинка не выступила на ее глазах.
– Иди, прендко мой руки да надевай белую запаску. Да новую бери, гостям надо прислуживать в праздничном. Святая Магдалина! Везет мне на горничных! И это, видно, за то, что мое сердце жалеет их, голодранок. Радуйся, что не подвернулась мне под руку два часа назад. Горничная… Будто гулящая какая, шляется куда-то…
Все-таки пани Стефа не удержалась, затянула свое, но Теклю это не задевает. Ей надо сейчас помнить одно; вежливо прислуживать панам и уловить минуту, чтоб расспросить, в каком госпитале может лежать Сень. А еще – стараться, чтобы не узнали здесь о Мирославе и ее матери. Гости пришли веселиться, им не до чужих бед…
Похоже, пани Стефа чувствует или догадывается, что у нее случилось что-то тяжелое, и уже боится, как бы Текля не завела об этом речь. Ведь в доме гости и вернулся ее сын. А он тоже мог попасть под пулю.
«Почему же его не взяли, если он сам вызвался?» Этот вопрос уже мучит Теклю. Разве такому пану не пошли бы навстречу, не записали бы сына для его чести в легионы? И вот, на же, не взяли. Но и на это она, скорее всего, получит ответ, когда будет там, где гости. И почему так мучит ее этот вопрос? Да ладно, пусть мучит. Может, свое не так будет болеть. А ей надо прислуживать панам, быть приятной и радоваться вместе с ними. Уже пани Стефа дала ей в руки большое блюдо с жареным гусем – нести в столовую. Только бы выдержать первую минуту, а там уже она сумеет управиться. Надо улыбнуться и улыбкой прикрыть израненное горем сердце. Как трудно это сделать! Но она изобразила улыбку на своих губах и вот-вот войдет с нею в комнату, где веселятся гости. Задерживают ее слова пана Юлиана. Она ясно слышит их, не ушами, а сердцем, понимает их верный смысл:
– Ты, Дозик, не тужи, что тебя не взяли в легионы, и не думай, ради бога, что тебя нашли негодным. Папа, папа о тебе постарался, чтоб тебя не записали. Уж он нашел, как это сделать. Разве ты кривой или слепой или, может, у тебя чахотка? Парень – первый класс! Тебе, Дозик, о другом придется думать, о том, чтобы меня сменить, а не подставлять голову под пули. Есть кому это сделать. А ты, моя детка, нужен, чтобы творить историю нации на других путях. Не там, куда можем посылать хлопов.
Пан Юлиан, наверно, чуточку опьянел, потому и говорит таким растроганным голосом.
«А жизнь пошли губить Мирослав и Сень», – выстукивает в голове Текли. И эти мысли срывают улыбку с ее губ и приковывают с блюдом в руках к месту. Как она войдет, как покажется на глаза панам без улыбки? И Текля стоит в коридоре и не может ступить дальше и шага. Пани Стефа, выйдя из кухни, настигает ее.
– Святая Михальда! – Она так громко всплескивает руками, что из гостиной выбегает встревоженный Дозик.
– Мамочка, что случилось?
И тут он видит Теклю с жареным гусем на большом блюде, а за нею стоит его мама, высокая, раскрасневшаяся – целая и невредимая.
– Ты, наверно, испугалась, что она гуся не удержит? Она, мамочка, славная девушка, такая красавица! – говорит он радостно и тащит Теклю в покои.
– Смотрите, смотрите! Вот наша горничная, у которой целых два брата пошли в сечевые стрельцы!
– И станут героями Украины, – говорит торжественно пан Юлиан.
Текля хочет поскорей поставить блюдо на стол, боится уронить его на землю.
– Видите, какая краса! – никак не может успокоиться Дозик.
– Да, наш народ красотой не обеднен, – бросает кто-то из пожилых гостей.
– Еще бы, еще бы! – подхватывают все, кто сидит за столом. И уже летит с их губ множество всяких высоких слов про украинский народ. Но Текля всего этого уже не слышит – стоит как вкопанная перед глазами панов.
– А что твои братья пишут? Как добывают славу для Украины?..
Эти слова словно пробуждают ее. Не разбирает, кто спросил, но слышит ясно, и они вырывают из глубины души боль. Теперь ее ничем не остановить, она так рвется из груди, так подступает к горлу, что можно лишь кричать. И Текля кричит:
– А куда бы и откуда они могли написать? Из могилы? Да ведь и могилы нет, разорвало их на части. Мать моя – в Дунае Мирослава ищет. Ой, ой, паны! Куда, зачем зазвали вы наших хлопцев? На смерть?
– Стефочка, да это же какая-то полоумная. Кого ты в наш дом привела? – подступил к жене взбешенный и обескураженный пан Юлиан.
А как удивлены, как разочарованы гости. Панство мое! Да разве это приятно отправиться в гости, а попасть на такую историю? Надо собираться домой.
– Да что вы, панове золотые, – хочет успокоить их пан Юлиан. – Стоит ли обращать внимание, как голосит какая-то холопка? Можно ли так уходить, так меня обижать?
А пани Стефа уже потащила Теклю из покоев, срывает с нее белый фартучек, достает платок, который Текля принесла с собой в ее дом, кладет туда что-то из печеного, вареного, чтобы не болтал хлопский язык, что пани была несправедлива. Тычет в руки Текле какие-то крейцеры и испуганно говорит:
– Иди, иди, проходимка, откуда пришла. Не буду тебя такую держать. Умела вернуться ко мне ночью, умей и назад повернуть. Отдаю тебе твое заработанное, чтоб не точила на меня зуб. А мне в доме нужен покой, а не идиотские крики.
– Пани, брата моего убили в Карпатах. Только сегодня я об этом услышала. И мать моя утопилась с этого всего в Дунае. Я не выдержала, – Текля уже пришла в себя, уже помнит, что ей нельзя терять службу, ведь некому зарабатывать на детей.
Но пани Стефа не хочет слушать.
– Иди, иди! Другую горничную поищу. Не могу быть доброй для всех. Таких людей нет на свете. И все равно всех ваших людей будут отсылать в Гминд. Не надо тебе от семьи отставать. Говоришь – брата убили? На то, девка, и война, чтобы кого-то убивали. Пуля не разбирает.
Всю свою небольшую жизнь Текля помнила себя стыдливой и неразговорчивой. Как же могли вырваться из ее груди эти отчаянные слова, да еще перед панами? И они теперь стали для нее новой бедой. Ее выгонят со службы, потому что перед панами надо всегда быть покорной. Да что ей делать, если и сейчас на это брошенное пани Стефой слово «девка» что-то очень острое, неудержимое и отчаянное пробивается огненной лавой из ее груди. И Текля выливает все это в лицо пани Стефы:
– Наши браты гибнут в Карпатах, а ваши сыны пьют вина и шампаны возле своих пап и мам! Хлопцев наших вы сладенько уговаривали идти добывать Украину, а своих не пускали! Такая ваша правда, такая?
– Матерь божья! Что она говорит! Вон из моего дома, вон! – И пани Стефа выталкивает ее за дверь.
Могло ли быть иначе? Но у Текли стало так легко на душе, словно все, что болело, вышло наверх с теми словами, что швырнула в глаза пани Стефе.
Стынет, наливается холодом венская улица, по которой идет Текля. А куда? Только не в ту сторону, где улица переходит через дунайский канал и идет к большому Дунаю. Как эти воды тянут сейчас Теклю к себе. Только бы не оглянуться, хоть этого ей сейчас страшно хочется. Ее тянет к себе мать, ждет где-то в дунайской воде. «Мамунечка, золотая, не погневайтесь на меня, я хочу еще раз повидать Сеня. И тетка Бойчиха, она ведь так ждет». Текля должна была расспросить у панов, где, в каком госпитале лежит Сень, а она не успела этого сделать, разозлила панов своим криком. Зато хоть легко теперь на душе. И кто знает, сказали бы ей паны что-нибудь о госпитале. Ведь хлопская судьба их не трогает. Паны заботятся о себе. Почему поверил им Мирослав? А отец почему не отговорил сына, велел идти на войну? А она? Разве не бежала тоже за ними?
«Боже, дай мне святую молитву на уста, чую, что голова моя разум теряет!»
И Текля начала шептать одну за другой все молитвы, которые знала. А улица все тянулась, словно не было ей конца.
Как хорошо, что она знает много молитв. Хорошо бы ей говорить их, пока не развиднеется, пока идет эта бесконечная венская улица.
Сначала Текля шла только по ней. Никого-никого не было вокруг, только камень и холодный ночной тротуар под ногами. Текля никогда не бывала в такую позднюю ночь в большом городе. Тишь такая, и кажется, будто камень шепчет все ее молитвы, а не она. Но вот на бесконечной улице изредка стали появляться запоздавшие прохожие. Некоторые даже останавливались, внимательно смотрели на Теклю.
Может, это потому, что она громко говорит свои слова, обращенные к богу? И Текля стала повторять слова молитвы в уме… А дальше улица уже ослепила глаза Текли огнями. Сколько, сколько их светится на каменных стенах разными немецкими буквами: красными, синими, зелеными, желтыми. Текля окончила три класса и знает немного по-немецки. Буквы кричат, они – каждая по-своему – зазывают прохожих зайти и купить что-нибудь. Магазины закрыты, уже поздняя ночь, а огни все бегают перед ее глазами. Текле стыдно, они будто хотят всю ее просветить насквозь, чтобы видным стало ее голое тело. И уже ей делается жутко, и страх гонит свернуть в сторону, где поднялись башни высокого костела. Она передохнет немного возле этого святого места. Может, это и есть костел святого Стефана, о котором ей рассказывали люди. Как бы ей побывать там внутри. Раньше на это все не было времени. А теперь она здесь, дождется и войдет, а потом разыщет Сеня, а если даст пан-бог и Сень залечит свои увечья, то придет сюда вместе с ним. Как это хорошо, что можно еще кого-то ждать! Ее выгнали ночью на улицу в чужом городе. А может быть, это и к лучшему, что так получилось? В том доме панский сын не давал бы ей покоя. Чувствовалось, что он продолжал бы свои кавалерские шуточки. Могла бы его, если бы на то пошло, и в физиономию ударить. А могло статься и иначе: повалил бы где-нибудь, так что и не вырваться… Но до такого не дошло, и она идет чистая к Сеню. «Святой Стефан, благослови нашу любовь, пошли мне день, чтобы могла его разыскать».






