412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агата Турчинская » Аистов-цвет » Текст книги (страница 23)
Аистов-цвет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:40

Текст книги "Аистов-цвет"


Автор книги: Агата Турчинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

На станции в Цегледе с того поезда, в который мне надо было садиться, сходили гусары Хорти. Они, наверно, прибыли сюда охотиться на таких, как я.

Другие ехали дальше на расправу. Что сталось бы со мной, если бы кому-нибудь из них я показался подозрительным?

В вагонах, где были войска, выкрикивали гортанно военную мадьярскую песню. «С песнями, проклятые, едете по нашу смерть. Ничего, придет время, запоем и мы!» – кричало мое сердце. И я делал веселое лицо, будто и меня радовала эта песня.

А по улицам Токая уже разгуливало румынское войско во главе с французскими офицерами. И когда я подошел к одноэтажному домику на окраине города, к домику, что был под нужным номером, оттуда гусары Хорти выводили невысокого черноволосого человека и кричали: «Бидеш коммуништа». И тут же на улице, на глазах людей расстреляли.

Это был тот, с кем мне надо было встретиться. Женщина, у которой я спросил, кого же это расстреляли, испуганно посмотрела на меня и, назвав его фамилию, добавила:

– Четверо, четверо деток осталось. Кто их теперь накормит? Жены с детьми сейчас здесь нет, уехали к родным в село. Что будет, как приедут и не застанут отца, что будет?

Я поспешил с той улицы, из того города к Тисе, в надежде, что если фронт наш шел в направлении Сольнока, вдоль реки, то здесь среди кустов и камыша могут скрываться наши бойцы. И какая же грустная это была радость, когда на другой день моих тяжких скитаний я услышал стрельбу.

Сражался, как видно, небольшой отряд, потому что выстрелы были редкие, хотя в ответ стреляли часто.

Кароль, Янош, может, это вы принимаете бой? И это тогда, когда уже наша советская власть пала. А вы еще проливаете за нее свою кровь. И, наверно, не один отряд нашей Красной Армии еще в боях, хотя в Будапеште, Сольноке, Цегледе, Токае Антанта уже расстреливает руками Хорти нашу революцию. А вот здесь она еще живет.

Целую ночь шел этот бой. Я лежал в камышах, утомленный дорогой. А когда обессиленные герои отступили и залегли в камышах так, что под утро мне можно было их рассмотреть, я увидел: это был Молдавчук со своими хлопцами.

Такая радость пришла ко мне в тот тяжелый час. Я не мог подать сразу своего голоса – слезы заливали лицо.

Хлопцы собрались вокруг Молдавчука и о чем-то советовались. Я не слышал, что они говорили. Припав лицом к земле, хотел отдать ей свои слезы. Слезы нашего общего горя и моей радости: ведь я увидел этих хлопцев, с командиром и еще при оружии!

Я то поднимал голову, чтобы убедиться, что они еще здесь, то опять припадал к земле.

Никогда еще я так не плакал. Какими нестерпимо тяжелыми могут быть мужские слезы, когда они уже не подчиняются тебе.

Я обмыл ими свое лицо, чтобы могло оно смотреть в глаза самой страшной правде и не дрогнуть. А когда вытер рукавом последнюю слезу, то уже почувствовал в себе столько воли и силы, что мог бы передать ее и другим. И я пополз к хлопцам, к Молдавчуку, которые собрались и держали свой совет.

Они услышали шелест и насторожились. Я поднялся, заговорил, чтобы знали, что это не враг и не встретили так, как надо его в таком случае встретить.

– Хлопцы Мои, богатыри красные! Опять пришлось мне встретиться с вами. Я, я, Юрко Бочар, перед вами. Не кто-нибудь, а сердце привело меня к вам. – С такой речью я подошел к ним совсем близко и продолжал: – Вижу, вижу, вы удивлены, что я в таком пиджаке и шляпе. Не я так оделся, а время меня одело. А когда услышал ваши выстрелы, сердце у меня от боли закипело. Герои, что будем сейчас делать?

И рассказываю все, как есть, кто уже в Будапеште страной правит.

– А мы-то смотрим: фронта уже нет, никто нами не руководит. А мы-то догадывались… – выступил вперед Молдавчук. Он был уже в военной форме, которая очень к нему шла. На фуражке его ярко светился красный лоскуток. Еще прихрамывал, опираясь на свою винтовку.

– Правду говорю, хлопцы. Она горькая, тяжело ее принять: Хорти со своими войсками уже вступил в Будапешт. Сам собственными глазами видел его гусаров, видел, что они уже творят. А что еще будут творить! Крылья ваши надо поберечь, как обойдетесь без них, когда нужно будет лететь.

И наставляю их, как мне заповедал Калиныч. Хлопцы тяжелым взором смотрят на меня, потому что, выходит, все, о чем они только догадывались, это правда.

– Но революция наша оружия не сложила. Борьба будет еще тяжелее. Партия наша уходит в подполье, – стараюсь говорить твердо, а голос мой вот-вот задрожит.

– А мы будем пробиваться на восток, – ковыляя, выскочил вперед Молдавчук. – Хлопцы, на восток! – обернулся к ним, уже приказывая. – Нам не впервой пробиваться! А уже с Красной Армией вернемся сюда Хорти бороть.

– На восток, на восток!

– Что нас тут может ждать? А там, – свобода.

– Мы свободы хотим. Веди нас, Митро. Веди скорее.

– Лесами, горами…

– А надо, так и с боями будем пробиваться.

– Юра, и ты иди с нами, – подступил ко мне вплотную Молдавчук. – Мы же знаем, у тебя там девушка есть. Твое счастье ждет тебя там, Юра.

Что ты, Уленька, что ты на это скажешь? Душа моя, кровавой слезой облитая, строго смотрит на меня, будто ждет твоего приговора. А сердце уже летит, летит к тебе, и нет для него никаких преград.

XVI

Пробиваться через высокие горы, через леса и долины, через пространства, что разделяют нас. Не соколом ли стать это значит? Не стать ли орлом? Разбивать крыльями тучи. К солнцу ближе, к мечте, к тебе. Но слышу, слышу, что бы ты мне на это сказала. Не то ли самое, что сказала тогда, когда мы встретились в Харькове в березовой роще возле госпиталя? «Куда партия меня посылает, туда и иду. Приказ, Юра, выполнять надо». Так, так ты тогда говорила. И сейчас смотришь васильковыми глазами в мою душу, и эти слова твои словно прожигают меня: «Забыл, что тебе сказал Калиныч? Знаю, знаю, моя птаха, это его приказ – возвращаться мне в Будапешт. А сердце хочет с хлопцами, с нашими героями идти, к тебе пробиваться.

«Но у тебя должна быть своя, высшая воля, которой покоряется и сердце, и разум, и вся твоя жизнь. Есть у тебя это, Юрко?»

Есть у меня и это, Уленька, есть. Ведь ты же видишь, куда я иду. Уже возвращаюсь в Будапешт. Но хочу побывать и в Хатване. Может, разузнаю что-нибудь о русских военнопленных, с которыми здесь лежал в госпитале. Хоть бы удалось встретиться с кем-нибудь. С кем же Калинычу работу вести, если своих людей не будет. Найти бы еще Кароля и Яноша…

Слышу (а я все время прислушивался, что говорят в народе), что в Хатване возле станции в камышах уже три дня лежат расстрелянные наши красноармейцы. Пошла бы ты, Уленька, посмотреть на них? А я уже иду, потому что одна мысль меня нестерпимо жжет: «Может, там Янош и Кароль?»

Так, беседуя с тобой, я немножко пришел в себя после встречи и разлуки с Молдавчуком и его хлопцами. И вот уже добрался до станции в Хатване. Ой, ой! А здесь полно гусаров, так и пронизывают каждого глазами. Хотите, проклятые, и в мою душу нырнуть? Э, нет, я хлоп веселый – даже улыбнуться могу. Чтоб на вас на всех шкура загорелась, чтоб вас то побило, что в тучах гудит, чтоб на моих глазах всех вас земля покрыла! Но ничего этого сейчас не происходит, сколько бы вас ни клял. Сегодня ваша взяла, радость вас распирает. Но посмотрим, что будет завтра. Завтра, завтра – наше, ироды проклятые.

И уже миную эту станцию. Стараюсь так пройти в те камыши, чтоб не бросалось в глаза. И вот смотрю на побитых наших солдатиков, у которых уже и глаза вороньем выклеваны, мух с их лица прогоняю, вглядываюсь в их искаженные смертной мукой лица. Но ни Яноша, ни Кароля, ни другого кого из знакомых среди них не узнаю.

Янош и Кароль! Где же, где проходят сейчас ваши пути-дороженьки? Может, и вы, как Молдавчук, пробиваетесь сейчас с каким-нибудь отрядом на восток? Вот будет радость, если вы дойдете. Знаю, тяжело добраться к тому берегу. И я пошел бы вместе с вами. Но я солдат революции прежде всего. Я там, куда меня ставят. И уже иду к тому месту, где бывший мой госпиталь стоял в Хатване. Что там сейчас?

Не вернулся ли уже пан, чтобы завладеть своим имением? По всему видно, что так оно и есть. Но иду, должен разведать для Калиныча все, что где делается. И уже миновал камыши, смотрю, как мне идти дальше, ничего подозрительного не вижу. Но что это? Кому это и кто кричит за моей спиной:

– Бидеш коммуништа!

Не оглядываюсь, иду. Нет, это не мне. Я веселый человек, скитаюсь по свету, документы у меня кто-то украл, а может, и сам потерял. Ведь все может случиться, на то война, разруха. Попробуй поезди в поездах, столько там народу. А на дорогах, на станциях что делается. Нет, не меня окликнул этот нудный голос…

– Бидеш, бидеш коммуништа! – и уже этот голос ударяет меня, как тяжелой палкой, и вгрызается вместе с чьей-то рукой в мое плечо.

– А, своих искал? Сейчас пойдешь туда, куда и они.

И уже вижу: два тайных детектива в гражданском наставили на меня пистолеты. Наверно, сидели в камышах, выслеживали, кто будет сюда приходить. Потому и лежали так долго здесь наши бедные расстрелянные воины, чтобы других прибавить к лежащим. Что мне на этот крик детективов говорить?

Уленька моя! Не ты ли мне подсказывала это слово? Ведь это я стою возле тебя на фотографии в форме донского казака. И вот я уже рус пленный. И на все выкрики детективов отвечаю:

– Нем тудом, нем тудом[27]27
  Не понимаю (венгерск.).


[Закрыть]
.

– Как «нем тудом»? А кто же ты, кто?

– Я рус пленный.

Как это все сорвалось с моих губ? Не лучше ли было говорить так, как мы условились с Калинычем: что я бродяга, работу ищу.

«А что тебя потащило смотреть на расстрелянных?» – «Как что? А может, я хотел что-нибудь взять себе из их одежды. Видите, какая у меня. А может, с кого и часы бы снял. Да, да, я бы это сделал, паны, в чем вам и признаюсь. Я и таким вором хотел стать».

Но я этого не сказал, и они мне другое кричат:

– Рус пленный? Может быть, из тех, кто пошел с интернационалистами? Порядочные пленные в лагерях на работе, а тебя где схватили? Мели, мели, собака, свое. Как станешь перед другими, они из тебя сразу язык твой настоящий вытащат. Рус пленный? А что на тебе надето? Где твоя форма?

Не ищи беды, она тебя сама найдет. Бед много на свете, из многих ты выкрутился, а ту, что сейчас на тебя глаза таращит, обойдешь ли? Что им дальше, что говорить? И пока придумываю для них свою историю, отговариваюсь одним: «Нем тудом, нем тудом!»

Довели меня до станции и передали гусарам. Ушли, наверно, старшему докладывать обо мне; те, кому передали, не ведут меня ни назад, ни вперед. «Наверно, поведут тебя, Юра, туда, где схватили: к тем расстрелянным, чтоб и ты упал возле них мертвым телом». Смерть моя! Если уж должен буду умирать, вытащу спрятанную красную звезду и приколю на фуражке. Девушка моя далекая! Будешь ли ты знать, где я упаду, где бросят меня в могилу? Но ты словно шепчешь мне: «Юра, Юра, да разве с тобой такое не было? Было, и не раз, а жив».

И ведь правда, меня не расстреляли в Хатване, а везут в Будапешт. А куда? В тюрьму Маргет-Керут. Не был еще в венгерской? Так посмотри, каково там. Только неизвестно, расскажешь ли ты о ней кому-нибудь, выйдешь ли из нее. А здесь, в Будапеште, ждет тебя Калиныч, а ты не придешь, угодил в Маргет-Керут, не сумел задание выполнить. Так-то ты послужил революции, такой ты коммунист.

Мука моя! Отпусти меня, чувствую, ждет впереди что-то еще тяжелее. А может, так и надо, чтоб закалялся и мог выстоять перед тем, что готовят мне палачи Хорти.

А теперь смотри, разглядывай тюремный дом, может быть это последний из всех, что ты видел.

Маргет-Керут…

Кто бы ни прошел мимо этого высокого длинного дома, сразу почувствует: это тюрьма. Об этом говорили не решетки: в окнах, выходивших на улицу, их не было. Это был корпус, где господствовала тюремная служба, канцелярия Хорти. Весь дом – кирпично-серый, многоэтажный, с небольшими окнами – внешне мало чем отличался от других, стоявших на этой улице, по которой не одна жизнь прошла, чтобы оборваться как раз здесь, в этом могильном заведении, куда привели и меня.

О том, что это тюрьма, говорили только широкие ворота с узенькой дверью в них, словно бы врезанные посредине в этот дом. Путешествуя по белу свету, я позднее видел не одну такую тюрьму, как эта.

Слева от нее на горе высился вдали среди августовской зеленой листвы старый королевский замок. Там теперь правил Хорти. Сидя в белых перчатках, придумывал разные казни для коммунистов. И тебе он уже какую-то приготовил, Юрко Бочар. Потому и не расстреляли тебя на месте, а привели сюда. Смотри, помни свою последнюю дорогу.

И я прощаюсь со светом, а в сердце у меня такая боль, словно вся наша революция на глазах у меня погибает.

Хочу бежать спасать ее, я должен это сделать, а меня толкают навек в эти тюремные ворота, мне уже не вырваться. И вот они закрылись за мной, как закрылись не за одним. Тяжелый потолок тюремного дома уже висит надо мной, словно вся вселенная с ее тяжестью, муками и страданиями легла на мои плечи.

Теперь ведут меня не гусары. Сразу же за воротами слева вижу окошко, и тюремный надзиратель толкает меня туда. Из окошка какая-то тюремная голова спрашивает меня по-венгерски, как моя фамилия. Но я повторяю свое:

– Нем тудом.

Я уже удерживаюсь, не говорю, что я русский военнопленный. Что толку говорить с этим самым младшим чином, что сидит за окошком? Одно знаю: я хочу жить, а здесь тюрьма и может скоро прийти смерть. Надо присматриваться, взвешивать каждый шаг. Пока что спасаюсь одним: «Нем тудом». Но неизвестно, кого еще я могу здесь встретить? Может быть, тех, кто знает меня и рад будет доложить тюремной страже и следователям, кто я такой.

Тот, что в окошке, на мое «нем тудом» так мне тычет рукой в подбородок, что у меня темнеет в глазах. Больше не подаю ни единого звука. Я в ваших руках, каины революции, ничего не поделаешь. Уметь ничего не сказать – это теперь тоже будет моя сила.

Меня, уже избитого, окровавленного, ведут по лестнице вверх, потом толкают, чтоб шел по висячему длинному коридору с окнами слева. Он соединяет этот первый дом, выходящий на улицу, с другим, что стоит во дворе, здесь уже решетки. Позднее я узнал, что этот коридор заключенные называли – «мост вздохов». Человек отсюда должен был прощаться со всем прекрасным, что встречал в жизни: здесь еще можно было увидеть, что делается во дворе.

И я, проходя этим коридором, вижу первый тюремный двор, а посреди него клумбу, где еще цветут цветы. Как страшно видеть их здесь! В своем ярком цветении, залитые лучами солнца, они говорят мне, какое это счастье – жизнь. И вот она может здесь погаснуть.

Конец этого коридора замыкала дверь из решетки. Здесь его пересекал другой широкий тюремный коридор. Решетчатая дверь с грохотом открылась и закрылась за мной, словно пасть Смока. И Смок уже схватил меня, только еще не проглотил.

Первый тюремный коридор – «мост вздохов», – может быть, нарочно сделали длинным, чтобы человек мог, проходя здесь, перебрать всю свою жизнь и вздохнуть о ней. Если он кончился только одной решетчатой дверью, то второй, протянувшийся от него направо и налево, весь был прорезан такими дверьми. Здесь уже все говорило о тюрьме. По обе стороны – камеры, словно входы в могилы. Вот сейчас в какую-то из них втолкнут и меня. Но нет!.. Одна и другая решетчатые двери с грохотом открываются и закрываются за мной, а тот страж, что идет впереди меня, что-то иное в мыслях держит, не останавливается; а тот, что позади, все толкает меня ногой: мол, не заглядывайся. «Это еще не твое, тебя другое ждет».

И скоро я вижу, что может со мной быть. Меня сводят по ступенькам вниз. Свежий воздух словно ножом ударяет по лицу. Уж не на смерть ли ведут тебя сейчас через узенький проход между стенами тюремных зданий? Смотри, вот какая будет твоя смерть.

Глаза мои упираются в залитый вечерним солнцем второй тюремный двор. Люди, люди, живьем вкопанные в землю! Я вижу только их окровавленные головы, что торчат из земли. Еще живые! Несколько хортистских палачей с диким ржанием бегают среди них, ударяют в эти человеческие головы ногами, словно это футбольные мячи.

– Хорошо бьют, а? А ведь не подскакивают вверх. Почему это так, почему? Может, твоя голова полегче и подскочит, если по ней будут так бить? – сладко хрипит за мной тот, что идет позади.

Угасающие глаза мучеников провожают меня своим смертным взглядом на этой многострадальной дороге.

«Ироды хортистские, ироды! – кричит моя душа. – Вы сейчас нас победили, да не сломили, не убили нашу веру в правду. И мы своей смертью засвидетельствуем ей вечную жизнь, а вам вечную смерть».

И слышу: так кричит вся тюрьма всеми своими душами, что затиснуты в эти стены.

«Ты идешь со мною, ленинская звезда, ты дашь мне силы жить в этом застенке. Жить и побеждать».

Уленька моя! Не видеть бы никогда того, что навеки вобрали в себя мои глаза. Но какая-то сила заставляет меня оглянуться, еще раз посмотреть на эти жизни людские, вкопанные по шею в землю. Меня, как видно, ведут дальше, не оставляют сейчас умирать, как умирают эти мученики.

Силой, повернувшей меня, были глаза Кароля. Теперь я отчетливо вижу: это не чьи-нибудь, а его глаза, и, они передают мне и жизни свое последнее «прощай». Вот где я тебя нашел, друг мой, вот где выпало нам встретиться! И его глаза говорят мне: «Я умираю, а ты живи, живи, Юра, пусть не сломит тебя никакая мука и никакая смерть не возьмет. Смерть моя – это дорога, по которой прошла наша революция, я подставил ей свою жизнь, чтобы она жила. И она будет жить».

«Будет, будет!» – отстукивает голосом Кароля мое сердце, когда меня после этого последнего тюремного двора толкают в темный, гнилой подвал. Я еще не вижу, один ли я здесь или есть еще кто. Но через минуту слышу голос, который перенес меня на полонинские дали к карпатским потокам. Буки и сосны радостно зашумели мне вместе с этими живительными водами. Может быть, этот голос почудился мне после страшного зрелища? Ведь человеку в самые трудные минуты жизни чаще всего снится хорошее. А мне могло почудиться. Как бы я хотел, Уленька, чтобы и твой голос послышался мне сейчас…

– Юрко, Юрко, вот где мы с тобой в третий раз встретились.

Нет, не послышался мне этот голос, это он, Янош Баклай, меня окликает и спешит высказать свое.

– Слушай, Юра, слушай, что скажу. Там, под Требушевом, где мы с Каролем воевали, был в нашем полку один вояка Йошка. Теперь его водят по камерам, чтобы он выдавал коммунистов. И сейчас его в какую-то повели. Вчера взяли из нашей камеры Кароля. Все слышали, как он кричал, когда его вели на казнь: «Свободная Венгрия будет! Верьте в победу. Нашей смертью Хорти роет себе могилу!» Вчера многих закопали во дворе живыми.

– Я видел его, Янош, видел. Он еще…

Но Янош спешил сказать свое.

– В тюрьме есть видные коммунисты. Завтра их будут судить. Но по суду или без суда – коммунистам смерть. И я ее жду. Кароля выдал Йошка. Мог ли он смолчать обо мне? А тебя он не знает. Берегись его, Юра, потому что надо жить. Для революции лучше будет, если большинство из нас выживет и понесет ее огни. Все, кто есть в камере, так тебе скажут. Живи, живи за нас, Юра.

А как хочет этого его измученная душа! Ведь над Тисой в Карпатах ждет его Магдушка. Он еще не налюбился с нею, не успел справить свадьбу. А как она не пускала его идти в Будапешт. А он пошел – хотел получить положенные деньги за войну. И вот, получил… Но он не жалеет, что пристал к коммунистам. И кто знает, как бы он поступил, если бы вышел на волю. Если бы перед ним легли две дороги и надо было бы какую-то выбирать, он выбрал бы ту, которая у него уже есть. И он хочет умереть за общее дело достойно, как и его товарищ. Но боится: когда возьмут его опять на муки, не согнулась бы у него душа, как у Йошки. Ведь тот тоже добрым солдатом был и как будто хорошо воевал за революцию.

– А каждому из хортистов больше всего хочется сломать нашу душу. Чтобы опротивела сама идея, за которую пошел проливать кровь. Видишь, как я уже мозгую, каким стал высоким политиком на краю могилы. Юрко! Йошка тебя не знает. Его скоро опять могут бросить сюда. Не говори со мной. Те, что нас видят, как мы разговариваем, не выдадут. А ты еще не разгадан. Спасайся, как можешь. Для нашей революции важнее, если меньше нас уничтожат. А мне, похоже, смерть придется принять. Ничего, умру достойно, как Кароль.

Пока Янош поспешно, в один выдох, дарил мне свои наболевшие тревожные слова, я успел окинуть взором маленькую тесную камеру. Она так была набита арестованными, что можно было только стоять. Какая-то необычная тишина была здесь сейчас. Наверно, все понимали: надо беречь каждую минуту, чтобы не помешать Яношу высказать свое.

– Юрко, при тебе ли та звезда, на которую падал свет очей Ленина? – переведя дыхание, спросил у меня Янош.

Теперь я хорошо видел его изменившееся от страданий лицо. Через него словно бы прошел целый полк кавалерии и каждый конь оставил копытом свой след. Военный мундир Яноша был изорван и окровавлен. Наверно, хортистские бандиты уже не раз брали его на пытки. И вот Янош спрашивает меня о звезде.

– Есть она, при мне, Янош. Есть.

– Так дай мне ее подержать. Мне кажется, что душа моя не будет обливаться таким холодным смертным по́том, если я прикоснусь к ней, прижму к сердцу.

Я быстро подпорол подкладку в пиджаке и достал оттуда платочек, подаренный Ларионом, в котором лежала землица с могилы Юлины и дорогая нам звезда.

Положил платок в обе руки Яноша, и он на мгновение заронил туда свой взор, на то дорогое для нас, что лежало в платке, за что первые коммунисты Венгрии платили жизнью.

И светлело изболевшееся лицо Яноша, и глаза его, глядя на эту звезду, словно видели сейчас то, что она несет людям.

Он выдержит все муки, но не предаст. Он не побоится умереть. Будьте прокляты, все душегубы земли! Чтоб земля вас не приняла, чтоб воды выплеснули вас вместе с пеной, чтоб вечно жгло вас солнце, которое сверит людям на счастье!

И тут в камеру втолкнули Йошку. Янош глазами показал: это он и, зажав платочек в руке, сразу же отошел от меня.

Залегло тяжелое молчание. Люди еще больше прижались друг к другу, давая понять Йошке, что знают, кто он. Ненавидящие взгляды заключенных, словно прожекторы, падали на него, и каждый говорил: «Изменник, негодяй, блевотина ты, а не человек!»

И Йошка, видно, понимал эту тишину и эти взгляды своих бывших коллег по полку, полные гнева и презрения. Он тоже хотел отстраниться от всех, как и все от него, и прижимался своим тщедушным телом к стене. Словно старался весь уйти в скользкий камень. Лицо у него было маленькое, сморщенное, по нему беспрестанно текли слезы.

Он всех здесь знал в камере, и все знали его и понимали, что от Йошки сейчас хотят одного – чтобы он сказал, видел ли меня на поле боя, не солдат ли я революции.

Йошка не был тайный детектив, на которого могли бы рассчитывать, что он сумеет втереться в доверие. И тем хуже было для него. Гнев и презрение, с которыми он встречался каждую минуту, каждое мгновение выносили ему свой приговор.

И вот его маленькие черные глазки с таким же полным страдания человеческим взглядом, как у спрута, когда ему отсекут его щупальца, встретились с моими глазами. И в ту же минуту эту тяжелую тишину, что залегла в камере, будто рассек голос Яноша Баклая.

– Мы все знаем, что ты выдаешь нас, Йошка! – говорил, словно приговор читал, Янош Баклай. – Хочешь сберечь себе жизнь и расстреливаешь нашу революцию. Но она жива, нашей смертью жива и будет вечно жить. И все ее поколения будут тебя презирать. Пожалеют даже слов, чтобы тебя проклясть. Одно только останется для тебя слово: презрение.

И еще Янош не высказал все, что хотел сказать, а камеру уже проколол отчаянный крик Йошки:

– Убейте меня, убейте!

Опять тишина сомкнулась, чтобы всей своей тяжестью наступать на Йошку или отступать. Стояла гнетущая, неподвижная.

– Убейте меня, убейте! – уже хрипел Йошка, словно прощался с жизнью.

Дверь в камеру открылась – пришли за мной. Так я и оставил его с хрипом на губах, а тишина в камере говорила мне вслед громким стуком сердец: «Будь мужественным, смерть не страшна, если ей смело смотреть в глаза!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю