Текст книги "Аистов-цвет"
Автор книги: Агата Турчинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
ПАН ИЗ ВЕНЫ
Венским он стал с того времени, как Главная боевая управа, призвавшая «сынов» освобождать Украину, переехала из Львова в Вену. Разумеется, она переехала лишь потому, что наступало русское войско, а всякое военное командование должно быть вне опасности. Однако в чем дело? Ничего странного здесь нет: он сидел во Львове за кружкой пива, но не допил ее, а сорвался с места и бросился наутек, потому что сзади кто-то крикнул: «Як естем живый, москаль юж под Жулквой». И то, что страх очень глубоко пролез в его тело, тоже неудивительно. Страх – это здоровый инстинкт сохранения жизни. И он побежал и добежал до самой Вены.
Однако в чем же дело?
Вена – прекрасный город, славится европейской культурой, шумливым пивом, страстными песнями цыганок.
В чем же дело?
Из окон его квартиры видны пышные кудри городского сада, а за ним вдали, и опять же не где-нибудь, а в Вене, туманится, как в сказочном сне, Гофбург.
Там живет пресветлый император Франц-Иосиф, и, может быть, сейчас он смотрит на карту, летит воображением туда, где война…
– Ах, войны, войны! Какой это оздоровляющий экстракт для нации и для человеческой души. Движение войска – как это празднично, колоритно, как украшает монотонность будней… Войны!
И пан из Вены дрожал от вдохновения, представляя себе блеск меча.
Но за всю свою жизнь, которая пошла уже на сорок первый круг, он еще ни разу не держал в руках этот меч. Однако в чем дело? Разве нельзя с помощью пера создать видимость реальности? Для интеллигентных душ, проше пана, этого вполне достаточно. Перо – меч, чернила – кровь. А интеллигенция – мозг нации.
Прекрасно!
Если высунуть голову из окна кабинета, взор ласкает темная синь дунайского канала. Конечно, Днестр ближе сердцу – там он удочкой таскал рыбу, там впервые поцеловал Стефку в правую пухленькую щечку и там же в буйные гимназические годы, основательно напившись, бегал по берегу без штанов, а хлопы шли, крестились и говорили: «Нехай пан-бог милуе!»
Конечно, Днестр сердцу ближе, однако Дунайский канал – творение человеческого мозга. Культура!
Но о гимназических годах пан из Вены не любит теперь вспоминать. Это были времена, когда помыслы его целиком принадлежали Качковскому и России, когда он писал «белый» вместо «білий» и «что» вместо «що», а об украинцах говорил: «А чтоб их черт побрал!»
В мыслях он тогда не раз поднимал меч, чтобы вырезать их всех.
Но что с человеком не случается… Вода течет, и жизнь течет, а человек, как говорится, – это всего лишь маленькая веточка, один лист на ней зеленеет, а другой отпадает.
Теперь пан из Вены в своих философских трактатах доказывал, что от Вислы и до самой Кубани и от верховьев Днестра до самого Черного моря весь украинский народ являет собой единый антропологический тип. Теперь он говорил, что Россию со всеми москвофилами уже холера скрутила, и даже предлагал всех арестованных москвофилов перевешать.
Он был маленький, верткий, с белым ежиком волос, левый глаз всегда прижмуривал, будто кокетничал с кем-то. И, надо признать, кокетство у него иногда получалось. Он становился на цыпочки и подмигивал одним глазом австрийскому генштабу, чтобы доказать свою лояльность и верность Австрии, а другим глазом смотрел вдохновенно в сторону Ужока, где стрельцы вступили в первые бои.
Ах, как он переживал! Как он хотел, чтобы их оружие покрылось славой, хотя бы это стоило для них жизни.
Но, скажите, проше пана, что такое жизнь? Пузырь. Дунь – и он лопнет. Однако если он лопается за великую идею, если он так лопается, что кровь брызжет, в этом есть великий смысл.
И пан из Вены окидывал внутренним взором свою жизнь. Ему казалось, что его личность так велика, что переросла все времена истории. И так как он был очень мал ростом, то подымался на цыпочки, чтобы стать повыше – хотя бы вровень с великой миссией, которую возложила на него история.
А жена ему говорила:
– Юлианчик, Юлианчик, не могу и минутки прожить спокойно – так тревожусь за тебя. – Брала голову в руки, целовала в кончик носа и продолжала горячо: – А ты ведь так нужен, так нужен!
И пан из Вены действительно чувствовал свою исключительную роль в создании «украинской державы». Но сначала он хотел, чтобы Австрия наконец сказала:
«Да, украинский народ – великий народ и умеет славно сражаться и верно служить!»
Еще несколько дней назад, спустив ноги с постели, Юлианчик сидел в белоснежных кальсонах и говорил: «Стефа, где мои тапки?» А сегодня он уже крикнул: «Текля, дай тапки!» В его голосе слышалось раздражение, он капризничал, как малое дитя. И ведь правда, он любил чувствовать себя младенцем, лежа под боком своей пышнотелой супруги Стефы.
Текля достала из-под кровати его шлепанцы, положила их перед паном и остановилась в тревоге, не зная, что делать дальше. Пани, еще лежавшая в постели, приказала:
– Быстро, быстро приготовь омлет и кофе!
Текля ушла на кухню и долго там стояла, чуть ли не плача: что же это такое «омлет» и как его сделать? Руки тряслись, и она ставила на огонь то воду, то молоко для кофе. А пан, одеваясь, говорил жене:
– О, они хорошо знают, что мы стоим решительно на стороне австро-венгерской монархии и ее могущественного германского союзника. Но ты только подумай, сколько среди них мужиков. Ужас! И кто бы мог ожидать? Кто бы мог ожидать!
Чувствуя свою исключительную историческую миссию, он, надевая штаны, мечтал о героизме. И ему казалось, что сердце в его груди растет.
А перед ним раскрывались могилы, и оттуда выходили князья и гетманы. Они сидели на вороных конях, размахивали булавами и подсаживали его, чтобы тоже садился на коня.
Пан Юлиан натягивал штаны и от удовольствия потирал руки.
– Славно! Славно!
Стефа еще лежала в постели и сладко дремала. В дверь постучали. Вошла Текля, подала газеты и письмо.
Пан Юлиан взглянул в газету и отпрянул. На висках выступили красные пятна, а глаз стал часто-часто жмуриться. Держа газету перед собой, он засопел, забегал по квартире.
– Черт бы вас подрал, лодыри, недоноски, мужики! Как создавать историю с такими людьми, с такими свиньями. Позор, позор! Опять, конечно, недоверие Австрии к нам, руководителям. Негодяи!.. Хлопы!..
Пан Юлиан не находил слов.
Стефа очнулась от дремоты, окликнула строго:
– Юлиан! Что случилось? Опять волнуешься? Ты должен помнить о своем сердце!
Пан Юлиан в отчаянии протянул ей газету. Там было отчетливо напечатано:
«Стрелецкие сотни в Карпатах разбиты».
По этому поводу в польской газете была напечатана целая статья, проникнутая возмущением, гневом, и там говорилось, что такие негодные войска дискредитируют армию, что наверняка здесь не обошлось без москвофильской измены в руководящей верхушке стрельцов и лучше всего такое бесславное войско светлейшему императору Францу-Иосифу разогнать.
Пан Юлиан чуть в обморок не падал от злости. Останавливался у окна и, схватившись за лоб, застывал в трагической позе.
«Предать вождей! Таких вождей…»
Пытался вспомнить историческое прошлое. Кто еще попадал в такое положение, как он?..
Ходил по спальне, заложив руки назад, а Стефа, затаив дыхание, смотрела на него. В эту минуту он казался ей великим. И пан Юлиан тоже казался себе человеком необыкновенным.
Государственный муж скорбит. Да…
Медленно он подошел к столу, побарабанил пальцами, взглянул на письмо, взял в руки и, выкатив глаза (при этом один моргнул), надорвал конверт.
«Просьба немедленно прибыть на экстренное совещание».
ТЕКЛЯ В ПОКОЯХ
Счастье имеет для каждого свои глаза и свой язык. Для нее вот уже два года глаза счастья открывались, когда Сень соседки Бойчихи под воскресенье приезжал домой из Львова, где учился с Мирославом, проходил мимо их хаты и, конечно, заглядывал в то оконце, у которого она сидела и шила.
Сначала большего ей и не надо было, только бы он не обошел стороной оконце, где ждали его девичьи мечты. Видеть его такого – высокого, с ясными глазами и русым чубом, такого сильного, полного здоровья, – это и было счастье. День ото дня он становился все прекраснее, и не только в ее мечтах, но и для всех. И так шла ему гимназическая форма, на которую в семье Бойчихи, как и в семье на Мирослава, работал каждый. Кто-кто, а они знали, что значит бедному идти в школу. Но зато честь была для всей родни. Разве не радость и для нее, что Мирослав учится. И потом получается так, будто он из Львова привез ей мечту о Сене, о своем товарище по учению. И что за жизнь была бы у Текли без него. А однажды весной, как только потеплело, она открыла окошко, которое было забито и никогда не открывалось, потому что знала: оно уже начинает мешать ее мечте. Мечте надо услышать слово от Сеня. И кто знает, посмеет ли Текля поднять глаза, если он скажет это слово. А когда мать заметила, что не к чему отворять окно, которое век было забито, она ответила:
– Мама, я все в хате, возле машины. Пусть и мне запахнет весенним ветерком, очень тяжел хатний дух, так и давит на грудь.
И мать согласилась:
– Пусть запахнет тебе, детка, пусть запахнет.
Все дома знали, что Текля для них после отца второй крейцер – и на их жизнь, и на науку Мирослава. Так пусть уж делает, что ей хочется. Пусть открывает окно, если ей так нравится.
И Сень сказал ей через это окно уже слышанное в мечтах слово:
– Текля, почему бы тебе не прийти когда-нибудь в читальню? Там у нас компания, такие славные забавы устраиваем. Придешь? Буду тебя ждать.
И она пошла и в то воскресенье танцевала с Сенем. А уже перед самой войной он шепнул ей в танце:
– Только тебя возьму, дай только науку свою кончу. Будешь ждать?
И все тело сквозь сладкую дрожь ответило ему ее счастьем: «Как же не ждать тебя, Сень?»
Потом Сень и Мирослав перед самой войной стали не только членами спортивного общества «Сечь», но и «сечевыми стрельцами», были в одной чети, вместе решили добровольно идти на войну и биться за Украину. И она хотела с ними идти и пошла бы, если б не твердое слово отца и слезы матери. И с того дня, как они ушли и убежал Ленько, она стала думать о всех вместе: «Сень, Мирослав, Ленько». Где они сейчас? Как они там? Стали героями? Или… Но страшное слово она к сердцу не подпускала. Война не милует никого?.. А как бы это выглядело, если бы они не пошли, в то время как большинство парней из «Сечи» и «Сокола» отправились. Это было бы трусостью, и стыд упал бы на всю родню.
Пан Юлиан и пани Стефа сумели это оценить – потому и взяли в услужение не кого-нибудь, а именно ее. И хоть на этой службе она была недавно, пан Юлиан уже успел похвастать перед панами, бывавшими у него: «Между прочим, это сестра двух братьев, ушедших добывать славу для Украины». Текле хотелось громко сказать: «И Сень, Сень мой там воюет». Но слова эти звучали только в ее сердце.
Но почему, почему пан Юлиан так нервничает сегодня? И стал таким сразу после того, как прочитал одну из газет. Найти бы на его столе ту, что так его разозлила. И Текля искала и нашла ту польскую газету, в которой писали, что стрелецкие сотни разбиты в Карпатах. «А скорее всего, они и не хотели бороться за Австрию, потому что заражены все москвофильским духом. От украинцев всегда надо ждать измены».
Разве не могли эти слова взволновать пана Юлиана? Они ударили и ее. И эти слова – «разбиты в Карпатах» – дыханием смерти повеяли на Теклю, как будто Мирослав, и Сень, и Ленько, который бог знает где ходил по дорогам войны, уже трупами лежали перед нею.
Но, зная, как не ладили между собой украинцы и поляки в их местечке, Текля отогнала печальные мысли: «Можно ли верить тому, что пишет польская газета? Ведь поляки всегда хотели унизить украинцев перед ясными глазами цисаря. У них в печенках засело, что украинцы имеют свои сотни, своих стрельцов? Так у них же есть свои «стжельцы», пусть бы радовались этому, а не кидались камнями в украинцев. Да разве это впервой. Кто, кто ткнул пальцем на Юрчика Тындыка и бабу Сысачиху мадьярским воякам, что это русские шпионы? И сейчас польская газета могла это нарочно написать, чтобы перед Австрией бросить пятно на украинские легионы. Полякам хочется, чтоб Австрия построже держала украинцев, чтоб не верила им. Об этом каждому известно».
И хоть голова Текли была переполнена такими мыслями, унять тревогу в ее сердце они не могли. Почему это пан Юлиан не просто ушел, а выбежал из дома такой встревоженный, а за ним подалась и пани Стефа? Говорят, где-то здесь в Вене есть стрелецкая станица, куда должны являться те стрельцы, которые после ранения будут возвращаться из госпиталя опять на войну. Там Текля, наверно, обо всем узнала бы. Только где она разместилась?
Текля знала в Вене пока лишь ту улицу, что вела от дома, где она служила, через канал к Императорскому мосту. А если перейдешь его, то надо свернуть направо, идти над Дунаем, и там будет та низина, где остановились беженцы из их местности. Она так прожила свой век, что и во Львове была всего два раза, а это ведь Вена, такая шумная, такая большая. Дождаться пана Юлиана и расспросить обо всем? Только осмелится ли она спросить? И потом как посмотрит пан Юлиан на то, что она разглядывает газеты на его столе. С панами надо говорить поменьше: знай слушай и исполняй их волю. На то и служба. А Текля очень дорожит ею – кто сейчас может добыть крейцер семье на прожитье? А она успела уже отнести детям кое-что и из господской еды. Вот если бы удалось сделать это и сегодня. Может, узнала бы она там и про бои в Карпатах. Там по дороге проезжают возы с ранеными, беженцы бегают на них посмотреть. Может, знают, как оно там по правде. Мирослав, Сень, Ленько… Такие хлопцы, такая краса, такой молодецкий цвет. Неужели их могут разбить?
Текля не могла допустить в голову слов – «возможно ли это – чтобы их не стало». Но они уже не отступали, стояли рядом, возле нее, она уже смотрела на них, полная ужаса перед смыслом, который они несли, перед правдой, которой они могли стать. Уже заканчивала уборку в покоях, когда позвонили. У пани Стефы и Юлиана были свои ключи, – значит, не они.
На пороге стоял юноша тех же лет, что Мирослав и Сень. Текля сразу узнала в нем сына господ: большое его фото висело на стене – сразу же, как войдешь в первую комнату. Вторая фотография, немного поменьше, – он же в гуцульском строю, – красовалась в спальне и стояла на столе в кабинете пана Юлиана. Юноша был в гражданской одежде, в красивом осеннем, но уже не свежем пальто и держал в руке небольшой чемодан.
– Что я попал в наше жилье, вижу по этому, – показал он на большие оленьи рога, висевшие над входом в господские покои. – Мой папаша это любит. А где он? Хочу поскорее его видеть. Ну, а мамочка моя сейчас упадет от радости, что я уже здесь, что я не там, где летают пульки. Мамочка! – громко закричал он. – Иди, целуй своего сына. Он здесь, не на войне. Смени гнев на милость!
– В квартире только я, а они вышли, – ответила Текля, принимая из его рук чемоданчик. – Вы будете пан Дозик, правда? – спросила несмело. – Я сразу вас узнала. Ваш папа так хвалился перед господами и офицерами, которые приходят сюда, что у него сын в сечевых стрельцах. А вы, значит, не там, не в Карпатах…
– Есть, есть кому там быть и без меня. Мамочка моя правду говорила: хлопы рвутся на подвиги. И я уступил им свое место, милости просим. Вызвалось двадцать пять тысяч добровольцев, а осталось только две тысячи. Ты думаешь, Австрия так уж рада принять от нас этот дар? У моего папаши талант, конечно, есть. Писать всякие красивые воззвания он умеет, молодых хлопцев его проникновенное слово подняло. Так ведь нужен еще талант убедить австрийский генштаб, что украинские отдельные сотни необходимы, что они будут биться за Австрию. Хотя зачем девушкам высокая политика? Да еще таким хорошеньким, как ты. Правда? – И он сжал пальцами подбородок Текли. – Ты дашь мне умыться или нет? – заголосил, как ребенок, и сразу стих. – Лучше, наверно, будет с дороги принять ванну. Только сначала хочу посмотреть, какую квартиру заполучил мой папаша здесь в Вене. Веди, веди, покажи наши покои. Как же тебя зовут?
– Текля, – тихо ответила она. Эта неожиданная встреча с панычем еще настойчивее подтолкнула ее мысли к Мирославу, к Сеню, к Леньку. Она хотела многое выспросить у паныча и охотно повела его показывать квартиру.
– О, вкус у моей мамаши, что ни говори, есть. Так быстро, так благородно обставила квартиру – как и полагается жене государственного деятеля. Интересно, какие она сделает глаза, когда увидит, что пулька меня уже не заденет, что я уже дома. А знаешь, как это было смешно? – Он, смеясь, обернулся к Текле. – Папаша мой на площади Сокола-Батька во Львове произносит речи, призывает спортивную молодежь учиться хорошо держать в руках винтовку, а когда началась настоящая война и вся молодежь, с которой маршировал и его Дозик, захотела по-настоящему взять в руки оружие, и, разумеется, на меня смотрели, почему я не беру, – тут мой папаша с мамашей и зашептали своему Дозику: «Есть, есть кому идти, а ты у нас один. На войне пульки, они не разбирают, в кого попадать. А ты же наша интеллигенция». Что мне оставалось делать? И я удрал из дому, и хлопцы смотрели на меня как на героя.
– И Ленько наш так сделал, – вклинилась со своими словами Текля. – Панычик, а вы случайно не встречали его? Не встречали? Он должен бы сразу на глаза попасться, ведь еще несовершеннолетний. Такой хлопчик с очень большими голубыми глазами. Ленько, Ленько Рондюк называется. И Мирослав, старший брат мой, пошел, и соседский парень Сенько Бойко. Не приходилось встречать, панычик? – Текля даже захлебывалась, спеша выговорить все это. – Хоть бы слово одно о них услышать.
– Эй ты, сорока! Да ведь там народу собралось со всей Галичины, разве упомнишь, с кем встречался, с кем говорил. Как москали начали нажимать из Львова, все и подались на Стрый. А потом тех, кого отобрали, повели на выучку в Закарпатье, а те, что остались, попали в хорошую историю. Москаль прет, а мы ищем своих пап и мам. И меня во Львове чуть не зацапали русские солдаты: приняли за австрийского шпиона. Удалось удрать от беды. Я знал, что мои папаша с мамашей уехали в Вену, да не хотел гнаться за ними. Каждому сыну хочется, чтобы мама поубивалась немножко о нем. А мне еще и погулять на воле хотелось. В Венгрии был, в озере Балатон купался, а теперь пускай, пускай утешается мамочка, что я около нее, что пулька меня не схватила. Ну, делай, делай мне поскорей ванну.
Текля напускала воды, а он не отходил и все норовил быть к ней поближе, то касался рукой ее щеки, то плеча, то талии. И она не стерпела.
– Паныч, у меня есть жених, и он сечевой стрелец, и ему, наверно, не такое выпало, как вам. Прошу руками меня не трогать.
– А я что – плохое тебе что-нибудь делаю? Есть жених – так пусть и будет. А мне что? Я только хотел немножко поиграть от радости, что моя мамаша взяла себе такую славную горничную. А ты… – Он, как злой, избалованный ребенок, искривил губы, хмуро посмотрел на Теклю, а потом, когда она пробовала градусником воду, быстро наклонился к ней и поцеловал в щеку: – На тебе за твою злость. Зови сюда своего жениха, пусть убивает меня, если не убил еще ни одного москаля на войне.
Панычу хотелось шутить, а ее сердце от этого его веселья все больше туманилось, будто чуяло что-то недоброе. Она надеялась узнать у паныча, что там слышно о стрелецких сотнях в Карпатах, и еще думала сказать ему, что вот и его папочка прочитал какую-то газету и очень быстро ушел после этого из дому. И такой сердитый, так нервничал. И что бы то могло быть? Не иначе, как что-то недоброе стряслось там, куда подались сечевые стрельцы. Но, видя паныча в таком веселом настроении, сдержалась и молча поскорей вышла из ванной комнаты. Как бы это сделать, чтобы, пока вернутся паны, сбегать хоть на минутку к своим? И несколько рогаликов у нее припрятаны от панских глаз для детей. Обед для панов у нее сейчас будет готов. Паныч, наверно, после ванны захочет отдохнуть. Дать ему поесть и бежать за Дунай! Хоть бы в эту минуту пани не пришла – не пустит. А так – войдет в покои и застанет своего Дозика уже здесь. Пока будет радоваться да любоваться сыном, она уже и сбегает к своим. А там ведь где-то бродит над Дунаем их мать, потеряла, бедная, с горя разум.
Отец должен быть возле детей. Он теперь для них и за мать. А она, Текля, – главный заработок. Разве не ясно для нее – службой надо дорожить. Это она понимает хорошо. Но пусть все громы сейчас упадут на нее, она пойдет за Дунай.
Только бы сейчас не пришла пани Стефа, только бы не пришла.
– Паныч, я вам приготовлю кое-что, перекусите, пока вернутся ваши мамочка с папочкой. А постель вам стелить?
Но паныч ни того, ни другого не хотел. И кричал из ванны, что он хорошо позавтракал в дороге и спать тоже не хочет, ему больше по сердцу были бы другие дела. Но об этом он скажет только ей на ушко. Паныч по-прежнему был настроен шутить.
– Паныч, если вы ничего не хотите, зато я должна выйти на улицу. А вы никуда не ходите, ждите маму, пусть любуется вами. Это хорошо, если есть у человека, чему радоваться. Не всем, не всем сейчас выпадает такая радость.
Слезы сдавливали горло Текли так, будто она знала, о чем услышит там, за Дунаем! Ой! Ой! Что сделала с ее сердцем тревога. Нет, она все-таки сейчас же пойдет.
– Паныч, помните, я на вас оставляю дом.
Завернула в чистый платочек несколько рогаликов для детей и вышла.






