Текст книги "Аистов-цвет"
Автор книги: Агата Турчинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)
Аистов-цвет
СМОК [1]1
Смок – легендарное чудовище (укр.).
[Закрыть]
I. НА РАССВЕТЕ
Сереет…
Сизый свет течет в хату узкими струйками, разливается по земляному полу, горстью серебра рассыпается по черным деревянным стенам хаты.
Волосожар еще на небе.
Хата – маленькая, старая, смотрит мокрыми четырьмя углами, словно черными пастями пещер. В один угол упирается высокий поломанный стол, в другой – старая кровать. На ней спят двое малых детей: Петро и Гандзуня.
Между этими двумя углами в ряд повешены образа, кривятся усмешкой. На них – подтеками – хатний пот и копоть.
Два окна – словно узкие воротца в лучший, далекий мир.
Под окном на лавке стоит большая корзина. Ганка укладывает туда закупленный по соседним селам товар: яйца, творог, масло; облизывает пальцы, прикоснувшиеся к маслу, внимательно следит, как бы не разбилось что-нибудь, не смялось.
Ведь это же весь ее заработок.
Ее красивое когда-то лицо теперь увяло. В черных, чуть суженных глазах отражаются белые мотыльки рассвета. И от этого еще темнее становятся синие тени под глазами.
Они говорят о ее летах, подернутых пылью, дымом и бедой, о ее молодости, померкшей до времени. Маленький тонкий нос, губы, напоминающие сухие увядшие листья. Две складки, два глубоких рва – от носа к углам рта – свидетельствуют об усталости и пережитых страданиях.
Откладывает листы капусты, в которые было завернуто масло.
Это для детей – облизывать. Только и всего, что остается от дорогой панской еды.
Потом расстилает на полу дерюжку, завязывает в нее корзину и, набросив платок на голову, идет к ребенку. Посреди хаты стоит большая деревянная колыбель – родовая древность. Когда-то в ней и Ганку укачивали.
Склоняется над ребенком.
Юлька смеется сквозь сон. Ганка грустнеет, а на бледных губах неуверенная радость.
Вдруг заметила: перед окном будто кто-то белые полотна развесил. Светает…
Поспешно берет Юльку на руки и достает грудь. Надо накормить, ведь уходит на целый день, чтобы заработать грош на хлеб.
Ребенок растревожен, а Ганка горячо прижимает его к груди. В глазах – слезы.
Накормив, кладет Юльку снова в колыбель. Ребенок плачет, но Ганке уже нет времени хлопотать около него. Подходит к лавке, где спит Иванко. Легонько толкает мальчика:
– Иванко, Иванко!
– Мамо, вы уже уходите? – говорит мальчик с болью.
Мигает, хочет согнать сон с глаз и наконец садится.
– Не забудьте купить мне книжку и карандаш. Я уже хочу идти в школу.
– Если заработаю, куплю, сынку!
Ганка поправляет платок и наставляет:
– В обед сваришь картошки на шестке. Смотри не разжигай большого огня, хату не подожги. Как вернусь из Львова, принесу гостинчика.
Иванко слышит про Львов. Его черные глаза туманятся от неосуществимых желаний. Он давно мечтает об этом большом городе, где ночью светло как днем, где хаты словно скалы, а по улицам бежит железная дорога.
– Мамо, а когда меня во Львов возьмете? – спрашивает с упрямым нажимом в голосе.
Мать вскидывает корзину на плечи.
– Вот как отец будет дома, так и возьму. А то не на кого оставить хату и детей.
Дети! При этих словах в Иванко оживает колючее чувство, оно тянется змеей к горлу и свертывается в клубок злости.
– Так вы скажите там отцу, пусть придет! – выцеживает слова.
– Да у него, сынку, работа. Должен на хлеб заработать. Ты же еще маленький!
Мать хочет погладить Иванка, но он уклоняется. Тоска и злость душат его, толкаясь, наперебой подступают к горлу, к глазам.
Плакать! Кричать!
У отца работа, у мамы работа, а он… он привязан к хате.
Он тоже хотел бы ходить во Львов и зарабатывать, а не забавлять детей!
Хочет сказать это маме, но что-то горячее стискивает горло.
Кричать, бить ее, свою маму!
Зачем она заводит детей, а ему говорит неправду, лжет, будто их кукушка приносит?
Кукушка!.. Теперь она его не обманет.
Знает!..
Иванко темнеет и молчит.
– Закрой дверь, сынку, чтоб чужой кто не зашел.
Уходит.
В колыбели опять плачет Юлька. Юлька!.. И вся злость, что в эту минуту наросла, переливается из его глаз на нее.
Сквозь открытую дверь белыми голубями влетает в хату свет.
Мать останавливается на пороге.
– Иванко, не бей детей, они же маленькие. Ты старший, так учи их, а не бей. Гандзуня жалуется, что ты бьешь ее.
– Я тоже маленький!.. – бормочет насупленно, и снова чувствуется: вот она, злость, свернулась возле горла, а из сердца льется тоска, подступает к глазам слезами. Опять хочет сказать, что все знает, что его не обманешь, но стихает от тиши рассвета, от свежего ароматного ветра и закрывает дверь.
Юлька сидит в колыбели и плачет. Увидев Иванка, еще сильнее заходится.
Злобно толкает ребенка, чтобы лег, и начинает остервенело качать.
– Спи… спи!
Но перепуганный ребенок кричит еще громче.
– Спи!.. – на миг перестает качать и устремляет на Юльку взгляд, полный злости.
И опять качает – отчаянно, яростно, ребенок так и подскакивает в люльке, тряпье выпадает, и хата трясется.
– Спи!..
Но Юлька кричит, заливается слюной, бьет кулачками по бокам колыбели. От этого крика просыпаются дети, сидят тихо на постели и смотрят с испугом на Иванка.
– Спи!..
И вдруг перестает кричать и поднимает кулаки вверх.
Громкий крик детей разносится по хате, а Юлька немеет и сдерживает тяжелые всхлипы, а они так и рвутся из груди.
Острая дрожь проходит по телу мальчика.
Постепенно опускает руки и тоже застывает, а потом кричит отчаянно:
– Юлечко!
Петро и Гандзуня сразу умолкают.
– Юлька!.. – голосом, полным отчаяния, зовет Иванко и хватает дитя на руки. Носит, качает, забавляет. Жалость сдавливает грудь, а слезы застилают свет.
Спотыкается…
Юлькины ноги волочатся по земле. Струйки слюны заливают рубашонку, а испуганный смутный взгляд блуждает по бледному лицу Иванка.
– Юлька!.. Бедная Юлька моя!..
Плакал…
Медленно в слезах таяла боль, распадалась мелками росинками по полу, уходила в землю.
Тихий покой ложился на сердце.
Положил ребенка в колыбель.
Качал…
– А-а, Юлька маленькая!.. А-а!..
Слезы текли и текли. Соленым привкусом оставались на губах, скатывались по грязной сорочке, дождиком капали на Юлькино лицо.
Ребенок, засыпая, прислушивался к музыке этих слез, открывал глаза и смотрел по-детски серьезно, а Иванку казалось, что дитя понимает его боль и прощает.
– А-а-а!.. Юлька маленькая, а-а-а!..
Пел.
Всходило солнце…
II. МАРИНЦЯ ДЕРЕТСЯ
Маринця тоже живет, как и Иванко, в местечке, что раскинулось на невысоких холмах между Жовквой и Львовом. Она – соседка Иванка, тех же лет, что и он, только с ясно-карими, как говорят в этих местах, – пивными глазами.
А почему она дралась в тот летний солнечный день, это история, начало которой идет от двух читален, что есть у них в местечке: украинской и москвофильской имени Качковского.
Может, где-нибудь, например в Новом селе, было бы все по-другому, а у них почти все местечко записано в москвофильскую читальню. А почему? Все потому, что верило, надеялось, что «батюшка царь» для них припас какой-то сладкий рогалик. И Маринця этого ждала. А когда же это сбудется? Э, того никто не знает, а тем более она – маленькая. Но должно сбыться. А пока что – особенно весной, или летом, или в ясную осень – она бежала, как и все дети, за парнями и девушками, что выходили из москвофильской читальни, приколов на грудь трехцветные ленточки, и маршировали с песнями по местечку.
Ну, а если вышли москвофилы, то знайте, что выйдут также и из украинской читальни. И хоть их меньше, но они обязательно будут искать случая, чтобы зацепить москвофилов. И с этого может начаться самое интересное: драка. О, Маринця больше всего любила смотреть на такие вещи и сама рада была сцепиться с кем-нибудь из тех мальчишек и сцеплялась не раз. А почему бы и нет, если так делают старшие. Она тоже хочет старшей быть, а если еще не выросла, то чтобы вы знали, у малышей на улице тоже есть своя политика.
В тот день, когда должна была произойти драка, Маринця сначала сидела возле своей хаты верхом на заборе и сдувала пух с одуванчика. Когда одуванчик весь облетал, она кричала:
– Иванко, давай еще!
И Иванко, подпрыгивая как конь, бежал на огород, срывал одуванчик, приносил Маринце и гордился этим.
Маринце столько же лет, что и ему, но все-таки она школьница и теперь могла бы не играть с ним. Ведь так и вели себя другие мальчишки и девчонки. Но Маринця играла, и Иванко был благодарен ей и счастлив.
Потом Маринця спрыгнула с забора и сказала:
– В кота хочешь? Давай играть.
Уселись на гладком месте, а Иванко достал нож. Каждый нарисовал себе кота, и стали подбрасывать нож – кому выпадет резать.
Выпало Маринце. Скрежетала зубами и резала Иванкова кота. Сначала отхватила хвост, потом лапы, потом голову, а Иванко чуть не плакал с досады, но молчал. Когда выпало резать ему Маринцина кота, то он лишь легонько отрезал кончик хвостика.
– Говорят, если вырезать глубокую ямку, то кто-то умрет. Правда?
Но Маринця уже сорвалась, как ветер, и перелезла через забор на улицу. Не успел Иванко дойти до забора, как она уже лезла назад.
– Ш-ш! – приникла к земле, словно кот, схватила камень, дала Иванко и сказала: – Брось!
И Иванко бросил.
С улицы донесся отчаянный крик. Маринця уже убежала на огород, а Иванко остался и влез на забор – посмотреть, что случилось.
На улице стоял хлопец в праздничной крестьянской одежде. Держался руками за голову и кричал. Между пальцами его текла кровь. Иванко знал его. Это был Василь Маринюк из Н о в о г о с е л а.
Он был на несколько лет старше его и по воскресеньям ходил в местечко за разными покупками.
На крик вышел Маринцин отец Проць, а потом Ганка. Парень кричал, показывая рукой на Иванка, жаловался на него.
А вокруг уже толпились люди, все из Нового села, они тоже шли в местечко. Среди них и мать Василя.
Она кричала на Иванка и грозилась подать в суд, потому как хлопцу никогда нет на улице проходу. Один раз угодили камнем в ногу, другой раз засыпали песком глаза, а теперь вот голову разбили до самой кости.
Красным платком перевязывала разбитую голову, а Василь не переставал плакать.
Ганка кричала:
– Иванко, это ты разбил мальчишке голову? Бездельник, висельник!
Схватила палку и набросилась на него. Но Иванко успел спрыгнуть с забора и убежать. Только крикнул:
– То Маринця!
Теперь Василь жаловался, что да, верно, всегда в него бросает камни Маринця. А Маринючка кричала на Проця, что подаст на него в суд.
– Ну подожди же, паскудная девчонка! – Проць словно опешил от стыда, что такое позволяет себе его дочь. – Будьте уверены, пани-матко, я ее проучу. Только так вот не распускайте языки, ведь это дети. Ваш тоже, видать, не совсем безвинный. – Проць сердито сплюнул в сторону и ушел в хату, потому что на крик собирались люди, а он не хотел стыда.
Но в хате вытащил из веника добрый прут и пошел искать дочь. Шел по огороду, как будто ничего и не случилось, заложил руки с прутом назад. В соседском саду увидел Ганку. Стояла с палкой под сливой и покрикивала:
– Слезай, говорю, а то начну сейчас трясти!
Но Иванко не обращал внимания, лез на самый верх тоненькой сливки.
– Не видели вы моей девчонки? – спросил Проць, переходя межу. Ганка показала головой на соседнюю сливку. Маринця сидела там.
– Ты думаешь, я не доберусь до тебя? Слезай, говорю!
– А не доберетесь! – и Маринця полезла выше.
Ветер качал, укачивал детей, и они чувствовали себя очень хорошо. Опасность стояла внизу. Там свистел прут и, казалось, щелкали как кнут колючие слова. Но сейчас они были не страшны.
– Подожди-ка, придешь в хату! Будешь помнить, как чужих детей трогать. Знаешь ты, что они подают в суд? Что тогда? Кто будет платить штраф? – Ганка еще сильнее размахивала палкой.
Ветер крепчал, ветки трещали, чернело небо, и в саду разливался предгрозовой мрак. Верхушки тоненьких сливок качались сильнее, а с ними вместе и дети. Теперь им было уже страшновато.
– Это Маринця мне велела бросить и дала камень, – сказал Иванко, чуть не плача.
– Маринця! Посмотрите, люди, какое золотенькое дитя! – бушевал Проць и наступал на сливку, словно на какое-то живое существо. Обхватил рукой тоненький ствол и кричал: – Слазь, говорю, слазь! Не видишь, какая буря поднимается. Сразу тебя стряхнет. А мне потом вози тебя к докторам. Слазь, а то убьешься насмерть.
Иванко уже собирался слезть, а Маринця и не думала. Пришла ей в голову жалостливая мысль: вот она упадет, будет лежать, а отец станет убиваться по ней, надрывать себе сердце. А зачем бежали с прутом, зачем ругали…
– Слезай! Я уже бить не буду. Только поговорю, – сказал Проць немного ласковее.
– А вы отбросьте подальше прут!
– Отбросить?
Иванко, обхватив руками тоненький ствол, медленно, осторожно спускался. Все наклонял голову вниз и смотрел, не поднимает ли мама палку. Потом остановился и сказал тоже:
– Забросьте палку.
Ганка закинула.
Но Проць прута не бросал, и Маринця сидела на сливке. Уже хныкала:
– А почему он не такой, как вы?
– Кто? – спросил Проць.
– Тот, хлопец…
Проць взглянул веселее и чуть усмехнулся. Маринця продолжала:
– А вы тоже деретесь с теми, кто ходит в украинскую читальню.
Проць громко засмеялся.
– Вы только посмотрите, пани-матко, какое мудрое дитя. Что же, будет дальше, когда вырастет?
Маринця уже слезала, а Проць смеялся и все говорил:
– Только посмотрите, какое мудрое!
III. БАБА ОКСЕНА
Баба Оксена не нахвалится, не налюбуется своей внучкой Маринцей. Ее белокурая внучка ходит в школу и когда-нибудь станет ученой. Только баба, наверно, не дождется этого. Семьдесят лет крепко пришивают бабу к земле. Чует, что скоро помрет, и потому теперь, когда расцветает весна, баба сидит целыми днями на дворе среди гомона кузнечиков и птиц, купаясь в золотом кипении солнца.
Баба прядет шерсть и перематывает, словно нитки, свою жизнь. Веретено пританцовывает: жу-жу-жу! А ему вторят шмели и пчелы, облепившие цветы в огороде, и под это жужжание крутятся бабины воспоминания.
Когда баба сидит вот так, она напоминает детям старую киску, которая своим мурлыканьем создает вокруг себя особенную теплоту. Они жмутся возле нее, вбирая в себя, как сладкий напиток, уют ее старенького тела.
– Бабо, а гей, бабо! – наклоняются над самым ухом и говорят громко, чтобы баба услышала: – Бабо, расскажите про Смока!
– Про Смока, про Смока и про воды, про пущи и про разбойников!
Голоса звенят смешливо, по-детски радостно, а бабе Оксене кажется, что ее ушей касается далекий-далекий отзвук ее молодости.
Собираются все: Стефанко, Василина, Федорко и старшая среди них Маринця, а возле них кот Гриць и соседский пес Найдик. Но просто так сидеть невозможно. Маринця выносит решето нелущеного прошлогоднего гороха, который дети должны полущить. Но лишь только слова начинают вылетать из беззубого рта бабы Оксены, стручки выпадают из детских рук, а взоры застывают на ее увядших губах. У бабы тихий бархатный голос, он напоминает детям шепот полевого родника, карие глаза обведены черными ресницами, которые дрожат во время рассказа, как травинки. Дети много знают про бабину молодость, что облетела с годами, как пух одуванчика.
Они любят слушать много раз повторенные рассказы о ее жизни, но в последнее время почему-то боятся спугнуть бабины воспоминания. Глядят на сухое костлявое тело, все покрытое морщинами, и им делается грустно (а сами они уверены, что вечно будут жить и будут молодыми).
– Жило-было Смочище, лютое, поганое…
– Бабо, расскажите лучше про то, где полночь мохом поросла, – просит Василина: про Смока она боится.
– Не мешай! Говорите дальше про Смока. Про Смока. – И Василина под натиском других голосов замолкает.
– И было чудище как рыба, как зверь, как птица…
Детям трудно представить себе такое чудовище, но они чувствуют его всем своим существом, и губы от удивления присвистывают: «Ц-с-с!..»
– Бабо, а кто убил Смока? – Мысли Федорка шныряют, как птицы, и, хоть он знает, кто убил Смока, потому что слушает сказку чуть ли не в десятый раз, ему интересно поскорее услышать из уст бабы Оксены про то, как убивают Смока. Имя этого героя малышу больше всего нравится. Но за это он получает от Маринци хорошего тумака и замолкает.
Маринця любит слушать все по порядку, чтобы конца не было долго-долго. Тогда в повествованиях бабы ей чудится безостановочное течение воды.
– И по воде оно плавало, в воздухе летало, и по земле ходило. И была у него огромная пасть, а в ней много огненных языков, и было у него много длинных хвостов, которые были чернее ночи, а вместо глаз были у него огненные ямы.
Самому малому – Стефанку – страшно, но заговорить он боится. Чтобы спугнуть тишину и тем утихомирить свой страх, он тянет кота Гриця за хвост или дразнит Найдика. Кот мяучит, собака рычит, но все это не прерывает рассказа бабы, только Стефанко получает от Маринци хорошего щипуна и, оскорбленный, с плачем покидает компанию.
Иногда приходит Иванко. Он идет сюда после того, как справится со своими делами в хате. Идет со всеми своими хвостами. На руках Юлька, а по бокам – Петро и Гандзуня. Дети садятся тихо, а в глазах у них блестит печаль. Им завидно, что нет у них такой бабы.
Бывает, выходит дед Андрий. Но садится он где-нибудь под хатой, в холодке, что-нибудь мастерит.
Иной раз сюда заглядывает местечковый дурачок Меме. Он наклоняет кудлатую голову через забор и, увидев детей, выкрикивает: «Меме!» – больше ничего говорить не умеет. Дети делают пальцем знак, чтобы Меме замолчал. Тогда Меме перелезает через забор и на цыпочках идет шелковыми пушистыми тропками к детскому кружку. Он боится спугнуть настороженность с детских лиц. Садится тихо, почти без шороха и, хоть ничего не слышит, погружается глазами в беззубый рот бабы Оксены, стараясь поймать для себя какой-то смысл. Его лицо с рыжей бородкой и голубыми блуждающими глазами становится таким глупым и беспомощно-жалким, что дети не могут удержаться от смеха. Но Меме смотрит с укором, и дети перестают смеяться. Маринця выносит кусок хлеба, и Меме грызет, не спуская глаз со рта бабы Оксены.
– И жило оно в пещере на берегу большой реки. И каждый день по жребию люди должны были давать двенадцать парней, двенадцать девушек, двенадцать детей. И всех оно поедало. А потом выходило пить воду. И выпивало всю речку, а люди оставались без воды.
Гандзуня шмыгает носом, а Иванко сердится, тычет ей кулаком в спину и зло говорит:
– Такую противную и ледащую девку не жалко было бы и Смоку отдать.
Гандзуня, обиженная, заливается слезами, и тихий голос бабы Оксены исчезает в ее визгливом плаче. Иванко еще больше гневается и уже по-настоящему лупит Гандзуню, чтобы замолчала. Тогда встает Меме, его глаза искрятся гневом, а изо рта вылетает взволнованное: «Меме, Меме». Возмущенный, он хочет что-то сказать, но не может. Садится в сторонке и плачет.
А весна так свежа, так ласкова. Ароматом цветов, шелестами трав, приятным пригревом солнца, песнями кузнечиков и птиц успокаивает детей. Уже сидят и дослушивают сказку про Смока, а весенний ветер играет в их легких волосах.
Когда липы отцвели, баба Оксена умерла.
IV. КАК СОЛНЦЕ ЗАХОДИЛО 28 ИЮНЯ 1914 ГОДА
Оно влетело в хату и расселось по стенам красными птицами.
Мамы из Львова еще нет, хотя в такую пору она должна уже быть.
Иванко сидит на лавке возле окна. Он видит, как по стенам бегают стоножки и от солнца прячутся в щели. Возле него спит Юлька. Одна рука лежит на его коленях, а другая сжата в кулачок на груди.
Посреди хаты на земляном полу стоит пустой чугунок, разбросаны ложки и картошка. Недалеко от чугунка сидит на земле Петро с ложкой в руке. Гандзуня – в колыбели, прижимает к груди куклу, свернутую из маминой запаски. Ее голова потихоньку склоняется на грудь. Гандзуня дремлет.
Иванко задерживает дыхание. Унимает кашель, который упрямо подкатывает к горлу. Сидит спокойный и неподвижный, хотя одна нога, на которой лежит Юлькина рука, до боли одеревенела.
Он боится разбудить детей – хочет побыть один. Смотрит сквозь окно на солнце.
Красные пятна стелются на дороге и кажутся издалека разбросанными красными лоскутами.
С обеих сторон – крытые гонтом, покосившиеся, ободранные, как старые нищенки, хаты улицы Загороды.
Юлька сквозь сон смеется. Машет ручонкой в воздухе, будто хочет что-то поймать. «Наверно, ей снится титька и молоко», – думает Иванко.
Запылило. Идут коровы с пастбища. Иванко вслушивается в их вечернее протяжное мычанье. Они будят в нем чувства поля, лугов и далеких дорог.
И от этого грусть берет за сердце. Иванко наклоняется к самому окну и с завистью следит за важно-ритмичными движениями коров, за их налитым молоком выменем. Ему хочется выйти на улицу и посмотреть на них.
Еще минуту вслушивается в хриплое сопение детей, потом легко поднимается с лавки и на цыпочках выходит из хаты.
Сквозь пыль улица и хата смотрят, как из-под вуали. Иванко садится на завалинке.
Во-он светлеют чьи-то волосы… Это Маринця гонит корову богатея Сметаны. Маринця! Солнечноокая Маринця!
Иванко становится неловко. Он хочет встать, убежать, но Маринця уже увидела его, уже смеется, смотрит на него своими глазами-золотоцветами.
Иванко хочет притвориться спящим, закрывает глаза, а солнце будто золотыми усиками водит по его глазам, лицу, спадает горстью теплых лучей на губы. Он еле сдерживает волнение.
– Иванко! Гей, Иванко! – Маринця подходит.
Молчит Иванко, только слышит легкий топот ее ног, только чувствует, как солнечные зайчики ее глаз переливаются на него, и от этого на сердце делается тепло.
Но стыд пронизывает Иванко, словно раскаленными проволочными нитями, и он не может даже шевельнуться.
Сидит неподвижно, с закрытыми глазами, а Маринця подходит, берет камешек и кладет ему на нос.
Иванко чувствует: камешек падает и катится куда-то, постукивая звонко в его ушах. Маринця смеется, а он, неподвижный, с закрытыми глазами видит ее мелкие зубы, играющие как жемчуг, глаза с запахами неба, поля, ветра и ромашки.
Как бы хотел он сейчас смотреть ей в глаза или следить за игрой солнца в ее светлых волосах. А потом, когда она уйдет, рисовал бы пальцем на песке ее лицо или углем на стене ее глаза, а мать еще и прибила бы хорошенько за это.
Маринця уже ушла, и теперь ему грустно. А потом в его воображении возникает отец и крестины у их соседа Петра Даниляка.
Люди сидят за столом, пьют, поют, едят, а они с Маринцей сидят возле печи и едят из одной миски драгли[2]2
Драгли – студень.
[Закрыть]…
И тогда отец говорит:
– Из моего Иванка и из Маринци получится хорошая пара. Дай бог, если дождемся, справить свадьбу!
– Дай бог! – отвечает Проць, опоражнивая чарку, а люди смотрят на них, поют и смеются.
Это было весной, и с той поры Иванко стал стыдиться Маринци.
Коровы уже прошли, а над дорогой все еще пыль. Иванко садится на землю и водит пальцем по песку. Вот появляется голова, нос, вот смеются глаза. Но Иванко не может нарисовать кудрявые волосы. Задумался…
Бегут люди. Вот мать Маринци побежала. Но куда они так бегут? Иванко над этим не хочется думать. Пусть себе бегут. Он перестает рисовать и, щурясь, смотрит на свою работу.
Бежит Сильвунко, гонит корову. Опоздал. Но почему он так гонит? Вот он уже поравнялся с Иванко.
– Иванко! Иванко! Идем в город. Вот я сейчас загоню корову. Убили…
– Убили? – Иванко широко раскрывает глаза. Но Сильвунко уже не видно.
Темнеет. Сероватые тени качаются над хатами, змеями свиваются возле заборов.
И вдруг великий страх пронизывает его, а из груди вырывается: «Мама!», и от этого слова еще больнее что-то хватает за сердце, а в мыслях встает мама с измученным лицом, с запавшими глазами, с узлами на плечах.
Пролетел ветер и сровнял песок. И там, где была нарисована Маринцина голова, теперь ровное гладенькое место.
Уже Сильвунко вернулся. Он держит большой кусок хлеба, смеется и зовет Иванко:
– Пойдем. В городе полно народу. На костеле, на церкви, на гмине[3]3
Гмина – управление самой меньшей территориальной единицей.
[Закрыть] висит черный флаг.
Черный флаг!.. И от этого в глазах Иванко становится темно, будто завесил их кто-то черным покрывалом.
Тут открывается дверь, и с плачем выбегают Гандзуня и Петрик. В хате закатывается Юлька.
И снова Иванко замечает, что люди плывом плывут в сторону города. Стоит и не знает, куда ему идти – к Юльке или за Сильвунко. Люди бегут, и никто не обращает на него внимания.
– Пойдем! – доносится издалека. Иванко хочет пойти в хату и взять ребенка, но ему почему-то страшно.
– Пойдем в хату вместе, – говорит он детям.
Из огорода выбегает Маринцина мать.
– Мы боимся идти в хату, – говорит Петро. – Мамы еще нет.
Соседка идет в хату, выносит Юльку, а Иванко видит тревогу в ее глазах, и от этого ему еще больше становится страшно, а из глаз текут слезы.
– А ты почему плачешь? Стыдился бы! Мамы нет – придет. Смотри, Юлька маленькая и та перестала плакать! А ты такой большой и ревешь!
Юлька сидит на земле. Всплескивает ручками и смотрит нежно в заплаканные глаза Иванка. И от этого еще больше сжимается сердце, тоска обливает щеки крупными зернами слез.
Соседка ушла. Улица пустеет. Тишина… И только металлически отчетливо звякают детские голоса.
– Мы боимся, мамы нету!
Иванко снаружи подпирает палкой дверь, берет Юльку на руки:
– Пойдем на площадь. Там черный флаг!
Идут…
От их хаты до центра местечка не очень далеко. Надо идти прямо, мимо костела, а там уже и площадь.
Иванку теперь даже интересно. Он побежал бы, если бы не дети.
Вот хата Сметаны. С крыльцом, большая. Это хата богатея. Возле нее сидит старый дед Сметана.
– Куда ты, беда, тащишься с детьми?
Но Иванко не слушает. Ему интересно поскорее добраться до площади.
Вот уже и костел среди густых дуплистых лип. Он стоит на горе. Это самое высокое место в округе. Возле него проходит мощеная дорога. Сбегает от костела вниз, перекинулась через реку и среди густых верб через Львовское предместье[4]4
Львовское предместье – один из районов местечка Куликов.
[Закрыть] тянется прямо во Львов. Иванко любит отсюда всматриваться в даль дороги. Здесь должна пройти мама. На высоком шпиле костела, словно черный хвост какой-то огромной птицы, маячит флаг. Иванко кажется, что это хвост Смока, о котором рассказывала баба Оксена.
Дети проходят мимо лип, зияющих дуплами, словно черными пещерами.
Детям страшно. Они хотят пробежать поскорее к людям, что стоят на углу, но из-за Юльки нельзя. У Иванка уже нет сил дальше нести ребенка. Дети берут Юльку за руки и тянут по земле. Она кричит, но испуганные дети торопятся.
На углу возле костела полно людей. Они стоят группами. Мужчины о чем-то горячо разговаривают, а женщины расселись на траве у ограды. Те, кто идет с поля, присоединяются к ним. Пастухи что есть силы гонят коров, пыль так и не оседает над дорогой.
Иванко подводит детей к ограде, где сидят женщины.
– Вы только посмотрите, людоньки, куда он притащился с детьми! – говорит баба Василиха.
– Мамы из Львова еще нет?..
Дети качнули головами.
– Может, где-то убили, как принца Фердинанда. Что тогда будете делать?.. А?..
При этих словах Петро и Гандзуня ударяются в плач, а Иванко испуганно смотрит на бабу Василиху.
– Видишь, уже и перепугался, а слушать маму не хочет. А вы не ревите, – говорит баба детям. – С вашей матерью ничего не случилось. Как нет – так и придет. Это пусть цисарь наш Франц-Иосиф плачет, что у него убили наследника и уже не будет кому царство передать.
– А ведь и не будет! – качали головами люди. – Скоро и сам помрет, потому как старый. Ц-с-с… Жандармы.
Они идут с задранными кверху усами. Подходят к компании мужчин и приказывают разойтись.
– Не велено собираться, иначе будет арест.
Люди расходятся, но, как только жандармы проходят, снова то тут, то там появляются кучки встревоженного люда.
– Вот как я сегодня живой, клянусь, цисарь этого так не оставит. Будет война! – это говорит Проць. Худой, высокий, с запавшими щеками, с болезненным блеском в глазах.
И люди верят ему, потому что он понимает в политике.
– Война! Будет война! – это переходит из уст в уста, а Иванку кажется, что это собирается налететь на них Смок – с огненными глазами, с двенадцатью головами и большими черными хвостами, из которых один уже висит на костеле.
– Будь что будет. Хуже того, что есть, не быть, потому как уже и так некуда.
Это говорит сапожник Петро Даниляк, у которого семеро детей и ни клочка поля.
– Но где же это его подглядели, того Фердинанда? – спрашивает женщина, только что вернувшаяся с поля.
– В Сараеве! В Сербии! – снова отвечает Проць, потому что он все знает.
Нависла ночь, и на улице было совсем темно. А черный флаг был самым темным пятном и веял тревогой на жителей местечка.






