412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агата Турчинская » Аистов-цвет » Текст книги (страница 4)
Аистов-цвет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:40

Текст книги "Аистов-цвет"


Автор книги: Агата Турчинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)

Ганка доставала большую миску, сыпала картошку и приговаривала:

– Ешьте, людоньки, освежите пересохшие кишки свежей едой, ведь в дороге все сухое да сухое. А что делать таким, как я, если бы пришлось и нам бежать? Что делать с детьми, куда брать, как везти?

– Пусть бог милует. До нас оно не дойдет! – говорила баба Василиха. – То в горах бьются, а у нас война уже прошла. До нас это не дойдет, – упаси боже, вернутся, ведь Австрия всех нас перережет.

XI. ПИСЬМО

Гуцульские фургоны еще стоят во дворе.

Утро пламенеет ясными цветами на огородной зелени, которая только что пробилась из земли и укрывает землю светло-зеленым руном.

Грядки, укрытые зеленью, простелились, как вышитые полотенца. Иванко, Маринця и Ксень – гуцульский мальчик – сидят между грядками на гладенькой стежке. Утренний ветер расчесывает волосы, а солнце, как нежная мать, ласкает головы, гладит руки, теплом щекочет за ушами.

Ксень рассказывает, а Иванко и Маринця удерживают сердце, которое так и рвется куда-то улететь из груди.

Горы издалека похожи на большие смушковые шапки. На них стоят богатыри леса; снег ли, дождь – леса всегда стоят зеленые. Они глядятся в быстротекущие потоки, что мчат, как быстрые кони, в долины, а там будто белые лебеди на зеленом поле – хатки. А когда начинают плыть тучи с распростертыми крыльями, как черные вороны, тогда срывается с места и ветер. Он летит, и стонут горы, а долины наливаются дождем. В лесах живет вуйко[14]14
  Вуйко – дядя и почтительное название медведя.


[Закрыть]
, который хватает овечек, еще есть мавки-нявки, они заманивают парней. А в водах – русалки, водяники, потерчата. Это они тянут человека в водяную бездну. Чтобы в горах жить и ничего с тобой не случалось, надо знать такие слова, которых боится вся эта нечисть.

Иванко и Маринця сидят притихшие. Дыхание крадется из груди, рвется и замирает. Дети никогда не видели леса и гор, потому они и кажутся им странными, сказочными.

Ксень начал говорить слова, которыми надо пугать мявок-нявок, а Ганка взволнованным голосом позвала:

– Иванко!

Но он и не думает идти. Сделал вид, что не слышит. А Ганка уже бежит к детям и голосом, в котором великая радость и страх, говорит:

– Иванко! Письмо!

– Письмо?..

Да, мать держит в руках маленький измятый конвертик, и руки у нее трясутся.

– А ну-ка иди сюда, Маринця, прочитаешь нам, Иванко еще не умеет.

– А вы почему в школу не посылали? – Иванко берет письмо из рук матери, рассматривает и говорит: – Это письмо, наверно, от тата, – и дает Маринце.

– А пойдем-ка в хату, тут солнце слепит глаза, – говорит мать, и все идут в хату, садятся за стол, и Маринця начинает читать:

– «Черновицы, второго апреля тысяча девятьсот пятнадцатого года».

Петро и Гандзуня бросают ложки, которыми выбирали мамалыгу, и тоже подсаживаются к столу.

– Не мешайте! – говорит строго Иванко.

Звонят! Наверно, кого-то хоронят.

– «Моя дорогая семья! Лежу я в госпитале, среди гор и елей, так далеко, что никакой ветер не донесет до меня вашего голоса, никакое слово не скажет, живы ли вы, что делаете! Если вы получите это письмо, то прежде всего – не берите близко к сердцу все, о чем я вам напишу».

Но Иванко чувствует: уже тоска заливает грудь и растет, словно река в половодье, вот-вот прорвутся берега и потекут слезы. Он раскрывает шире рот, чтобы уменьшить подступающую боль, наклоняется и давит подбородком в грудь.

– «Лежу я в госпитале без ноги. Оторвало ее мне начисто».

– Без ноги! – Мать голосит, а за нею Петро и Гандзуня.

– Без ноги! Так это погнали тебя, Михайлик, на войну, а мы все думали, что ты в криминале.

Маринця перестает читать.

– Читай, Маринця, читай. Уже чую что-то недоброе, эти войны и криминалы отобрали у нас отца.

– «Осталась моя нога на горах высоких, где боры шепчутся тихо, где травы окровавленные клонятся книзу. Уже, наверно, вороны и дикие звери ее разорвали. Но такая боль осталась там, где была нога, и она у меня все так же ломит, как когда-то, когда еще была при мне, и так же горят ее отмороженные пальцы».

– Ой, ломит, ломит, мой муж! – Ганка уже не перестает плакать.

– «А ночами снится мне моя нога. Будто жалостно так говорит, просится пристать к моему телу, а сама лежит отнятая, окровавленная. Еще снятся мне моя бабушка. Будто зовут меня, смеются, а мне кажется, что уже отсюда не выйду. Да вы не слушайте всего, что я вам пишу, потому как все это от горя, от тоски, что затопляет сердце, – давно не видел тебя, моя самая дорогая на свете семья».

Все плачут. Даже из глаз Маринци слезы капают на письмо.

Иванко сидит суровый, но чувствует: тоска подкатывается клубком и к его горлу и глаза мокреют. Но ему приятно сдавливать в себе боль. А слезы рвутся к глазам. Чтобы их остановить, он зло говорит Гандзуне:

– Так-то тебе жалко отца, что остался без ноги? Даже письма не слушает.

– «Слабость великую чувствую, даже не могу карандаша удержать. Потому сам не пишу, а попросил соседа. Говорю ему эти слова, и слезы катятся из моих глаз. Все у меня одна думка в голове, прожигает и мозг и сердце. Что будете делать, как будете жить без меня?.. Если так получится, не печальтесь, люди живут и так, присматривайте за кусочком поля и огорода, чтобы картошка была, если не станет хлеба. И еще Иванка учи, Ганка, чтобы разум свой имел, чтобы мамы слушался, потому как если отца нет, то он должен быть в помощь матери, он старший».

– Слушай, Иванко, хорошенько. Это тебе наш тато пишет.

А Иванко уже не может держать сердце, и оно поднимается в груди, перетекает через глаза и сбегает мелкими каплями на губы, на сорочку.

Иванко рыдает, а мать стихает, и все молчат, слушают, как плачет Иванково сердце.

– «Когда водили меня по криминалам, то хорошо насмотрелся, как гибнут люди от темноты, как хотят света и не знают, где его найти и как взять, чтобы он не обжигал руки, и гибнут, как бабочки ночью, что летят на огонь. Да, я еще вам не говорил, куда нас дели, когда забрали из Львова.

Как вывели нас из города, то вели по дорогам до самой Австрии. Не давали ни стать, ни сесть, ни воды напиться. И так у нас губы и ноги потрескались, что обливались кровью, а голоса от жажды и жары охрипли. Все это видели люди и выбегали на дороги с водой, но войско нас вело мадьярское, у которого сердце звериное, и оно не понимает, что такое человек. Кто приближался к нам с водой, били прикладами, а одного парня так и подкололи.

Передайте Породькам, что дед Андрий умерли на дороге. Где-то за Перемышлем. И то им к лучшему, и сами они все в дороге просили смерти. Куць Степан умер уже в тюрьме, в Талергофе. Я в криминале сидел только две недели, а потом забрали меня на войну и погнали на передовые позиции. Всех годных забирали на войну. А в тюрьме остались малые, старые и калеки. Не могу все описать, и так уже темнеет в глазах. Тюрьмы в Гминде и в Талергофе набиты нашими людьми, которых держат в подземельях, пахнущих могилами, на свет не выпускают, а только через маленькую форточку подают раз в день воду и кусочек хлеба.

А тут еще в госпитале наслушался я, откуда у нас взялось это москвофильство и украинофильство. Один молодой студентик лежит со мной и рассказывает мне так красно, так грустно говорит, а мое сердце рвется от его слов. Выходит, панство забивало хлопам головы этой политикой, чтобы хлоп не видел дорог, как избавиться от своей беды.

Так что не слушай, Ганка, теперь ни нашего кзендза, ни тех людей, которые отвращают нас от нашей земли.

А теперь оставайтесь здоровыми, мои дорогие дети и ты, Ганка. Так мне тяжело, что лежу далеко, что войны разделили нас и не можете прийти, чтобы я вас повидал. Прошу еще выслать мне фотографии, чтобы хоть так мог насмотреться на вас».

– Ой, вышлю, Михайлик, вышлю, чтоб не страдал так, чтоб развеселился немножко. Если б стать нам птицами, чтобы полететь к тебе, обцеловать твои рамы, выпить тоску из твоих глаз, размочить слезами твои губы, что потрескались от горячки. Муж мой! Отец моих детей!

Письмо кончилось, а Маринця с плачем побежала в свою хату сказать, что дед умерли. Ганка ходила по хате и рыдала, а младшие дети сидели на лавке у окна и тоже голосили.

Только Юлька, сидя в колыбели, смотрела, казалось, с интересом на Петра и Гандзуню, на онемевшего Иванка, на маму, что металась, плача, по хате.

Со двора входили люди…

XII. ЭХ, РОССИЯ!

Это было в полдень 14 июля 1915 года.

Голосили колокола на новой куликовской церкви. Она поднималась над маленькими хатками стройная, высокая и светила вокруг своими позолоченными куполами.

С улиц, улочек, оставив открытыми двери хат, бросив испуганных детей, бежали жители городка Куликова на площадь возле церкви.

От солнца в небе несло жаром, словно от огненной печи.

В такой горячий день хорошо лежать у реки и слушать плеск воды. Но жители Куликова бежали. За ними вдогонку мчались дети, из широко раскрытых ртов перемешанный с грязью, слюной и слезами рвался наружу громкий плач.

Жителям Львовского предместья, чтобы попасть к месту, где стояла церковь, надо было миновать плотину и пробежать большой кусок каменной мостовой. Гостинец, серебристый от сбитых камней, обсажен густыми лохматыми вербами. По сторонам – луга, там еще буйствует нескошеная трава и розовеет аистов-цвет. Справа, упираясь в дорогу, омывая корни верб, шумит поток.

Когда передние добежали до моста – еще видели дымок военной походной кухни. Русские солдаты в светло-зеленых мундирах с интересом смотрели с берега на испуганных детей. Некоторые из солдат еще стирали свое белье, кое-кто лежал на песке, а иные с котелками обступили кухню, ожидая еды.

Тревога, подступившая к сердцу людей, отлегла, и они замедлили шаг.

Уже светил городок своими обшарпанными еврейскими хатками, узкими переулками.

Было тихо. Только тревожный скрип последних засовов в магазинах отражался жутким лязгом в ушах. Маринця была с отцом на поле, а теперь бежала за ним. Вот-вот догонит. Маленькая коса рассыпалась горстью солнечных лучей на шее.

Ее длинная пестрая юбка от быстрых движений сухощавого тела смешно пританцовывала, поднимая вокруг пыль. Бежала и всхлипывала: «Тату! тату!» – но никто не обращал на нее внимания: таких детей, бежавших за взрослыми, было много.

На миг остановилась, перевела дух, потом побежала быстрее и схватила отцову руку.

Когда Проць обернулся, Маринця увидела в его глазах суровость, страх и надежду.

– Тато! – Маринця сжала его руку. – Тато! Люди говорят, что возвращается война и Австрия будет всех резать!

Возле церкви было уже полно людей. Посредине стоял поп, который пришел с русским войском и начал было обращать униатов в православных. Большинство людей в местечке стали православными и мечтали о богатой России, где всем людям хватает и земли и хлеба.

Рыжие, клочковатые волосы попа свисали на шее, заплетенные в маленькую косичку, которую, похоже, никогда не расчесывали.

Вокруг попа стояли люди.

Вот Петро Даниляк. У него есть хатенка, шестеро детей и ни клочка поля. Он тоже мечтает о России.

Павло Сметана испуганно прислушивается к тревожным поповским словам, от которых на сердце каплет боль. Он богатый и очень тужит по своим полям и лугам, которые должен оставить, потому что москвофил и, если вернутся австрийцы, его возьмут под арест.

И много толпится вокруг попа людей испуганных, встревоженных и освещенных надеждой.

Ветер теребит рыжие волосы попа, колеблет листву на церковных липах. Поп вылущивает из беззубого рта слова, как гнилые орехи:

– Воля вседержителя, всемогущего нашего императора, приказать войскам возвращаться в Россию. Наш злейший враг немец и австрияк идет. Скоро он будет здесь!

Крик стоит среди людей. Голосят женщины, а за ними дети.

Трепет, как осенняя изморось, отражается в глазах мужчин.

– Тато! Возвращается война, – Маринця ловит руку отца, как последнюю защиту, и заливается громким плачем.

– Идите в Россию! Царь добрый вас приютит. У нас много хлеба и земли!

Глаза Проця искрятся, и он обращается злобно к Маринце:

– Перестань! Чего ревешь?

Земля! Хлеб! В его мечтах – желанный далекий край.

К толпе летит Проциха. Ее причитания слышны издалека, как тоскливое завывание, и люди стихают. Проциха бежит, запыхавшись, к людям, выпирая вперед свой большой живот.

– Ой, людоньки! Что же мы будем делать? Да как же нам свою землю покинуть?

Проциха протискивается между людьми, губы у нее бледные, с них каплет слюна и стекает по сорочке на большой живот. Люди расступаются, молчат, и даже Маринця затихает от маминого плача. А Проциха уже рыдает тяжко, громко, и оттого еще тяжелее тишина среди людей, словно все они сложили все свои беды в единый стон Процихи.

– Людоньки, милые, увидимся ли мы с вами в тех мирах, что стелются перед нами великой дорогой?

– Идите! Спешите! – Голос прорезывает тишь, как лезвие, и все бросаются бежать, Только евреи то тут, то там пристывают глазами к щелям между ставнями. Они не собираются бежать.

Возле реки солдаты уже наготове. Это снимается с места последняя походная кухня. Вылитое тесто течет белыми ручьями в реку, а худые голодные псы вылизывают.

Тревога растет в людях. Бегут, кричат, и от этого движения качаются лохматые вербы по обе стороны каменного гостинца.

Проць Породько торопливо достает одежду из сундука и складывает на расстеленную дерюжку. Это все самое ценное добро. Он подгоняет детей, чтобы собирались проворнее, потому что скоро придет война.

Но Проциха, причитая, бегает по хате, заглядывает во все углы, словно хотела бы вобрать ее всю в свою растревоженную грудь.

Дети, как испуганные овцы, бегают за нею, хватают тряпье и бросают в отцов узел.

– Да я же вам говорил – вязать отдельные узелки. Вот брошу вас здесь, и пусть сам черт вас забирает. Порежут вместе с вашей мамой, как поросят.

Дети дрожат и двигают худенькими ручонками, словно ветер ветками, расстилают дерюжки и складывают туда убогие пожитки. Они еще не верят, что действительно должны навсегда бросить свою хату, и с опаской заглядывают в глаза отца, ищут правды. А Проциха складывает подушки и кричит:

– Скажите, детки, спасибо дорогому папочке, что выгоняет вас своей политикой из хаты. Спасибо ему скажите, была у вас своя хата и клочок огорода, а теперь будете слоняться по дорогам, по белому свету!

Проциха перестает складывать, падает на подушки и тяжко плачет, а дети стоят и не знают, собираться им дальше или нет. А Проць пожимает плечами, злобно усмехается, сплевывает в сторону и обращается к детям, словно это взрослые свидетели:

– Посмотрите вы на нее. Совсем одурела баба. Ну и оставайся и давись своим огородом и гнилой хатой!

– Это ты одурел со своей Россией. Начисто голову себе забил. Другие мужики мудрые – не рыпаются никуда со своей политикой, вот и имеют что есть, что пить, во что одеться. А ты вконец попухнешь вместе со своими детьми в Сибири!

– Хо-хо! А чьи же это дети, жена, как не твои! Все до одного в тебя удались!

Проць злобно с поднятыми кулаками наступает на мать, дети на миг притихают, а потом заливаются громким плачем. Тогда Проць круто поворачивает, вскидывает узел на плечи.

– Как хотите! – и выходит из хаты.

Проциха впопыхах дает меньшим детям по узелку и говорит:

– Бегите, догоняйте. Ведь и правда бросит!

И меньшие дети бегут за отцом, а Маринця остается с мамой.

– Беги, Маринця, выпусти свинью, пусть пасется на огороде, чем дохнуть с голоду в хлеву!

Остальные пожитки складывает в сундук и запирает на ключ.

Маринця открывает хлев, а со всех сторон бьют в ее уши крик людей, лай собак, тоскливое мычанье коров, тревожное ржанье лошадей.

Белые поросята радостно выбегают из хлева и бегут наперегонки в огород.

– Маринця, иди-ка, возьми узелок, надо идти, а то не догоним отца!

Мать стоит на сундуке и обцеловывает все образа, потом слезает, припадает к черному полу и целует.

– Целуй, Маринця, землю. Может, больше не увидим ее.

Маринця бьет поклоны, а мать ходит из угла в угол, заглядывая в каждую щель, и на ее бледных щеках поблескивают слезы.

– Пойдем, детка! – Проциха берет один узел на плечи, а другой в руки, и от этого груза ее большой живот свисает туго набитой торбой.

Маринця тоже вскидывает на плечи узелок…

– Деточка моя родная!

Проциха еще стоит на дороге, и ее долгий грустный взгляд застывает на темных углах, откуда бледно, но так по-родному смотрит ее детство.

Вот ее мама лежат на столе, желтые как воск, а они, как птенцы, припали к ее мертвому телу.

А отец в кабаке.

А как умирали, то все говорили: «Лишь бы все были здоровы!»

А потом служба, заработки. Она уже девушка. Пахнет липа, весна. И пришел светловолосый Проць и взял ее. А потом дети, хлопоты, ссоры, побои.

Рука дрожит и бессильно тянется к клямке, а в глазах качаются тени, плывут круги…

– Маринця, дай палочку, закрою хату, чтоб кто чужой не влез!

Шли огородом. Горошек позаплетался на палках, цвела картошка. Поросята бегали, подпрыгивая, а свинья уже зарылась в землю среди ботвы.

Вот бы подросли поросята – все была бы копейка. И грустные мысли бились в голове, как черные птицы.

– Маринця, возьми платок, заверни немножко земли, мама не может наклониться.

Вынула из-за пазухи платок и застонала от груза. Маринця маленькими пальцами царапала землю, заворачивала в платок.

– Мама, значит, мы уходим уже навсегда?

А издалека, оттуда, где простирались на восток дороги, словно из больших рупоров доносились голоса и причитания людей, визг свиней, собак… Позади, на западе, зловеще синело небо, из всех уголков покинутого местечка говорила немая тишина.

А еще на завалинке Маринциной хаты грустно мяукал кот Гриць и загадочно таращился, свесив кудлатую голову через забор, Меме.

Тоска стиснула сердце Маринци, она вернулась и взяла с завалинки на руки кота Гриця.

Дороги, казалось, плыли от движения пыли, ног, колес, человеческих тел. По краям ржи звездочками расцвела картошка, а в вышине – янтарное солнце.

Ехали фуры, нагруженные узлами и детьми, с наспех сделанными навесами, будками, как у цыган. За возами шли кое-где привязанные коровы с бархатно-грустными глазами, в которых отражались рожь и дорога.

Это ехали богатые. Некоторые из них гнали овец, свиней. Скотина кричала, свиньи путались в привязи, рвались в рожь.

За дорожных пастухов здесь были больше старики и мелюзга – все лишние рты.

Дед Сметана гнал четверых свиней. На возу сидела молодая невестка с детьми, а Павло Сметана погонял.

Вдруг свиньи рванулись, и старик упал. Но веревки держал крепко, и свиньи поволокли по земле сухонькое тело.

– Не хватало мне хлопот, придется еще со стариком морочиться, – злобно говорил Павло. – Я вам говорил, тату, не рыпайтесь из дому, с вами бы ничего и не сталось. Берегли бы скотину, хату. Так нет же, и вам захотелось в Россию.

Дед выпутался из веревок и погонял дальше. Стегал тонкой лозинкой по спинам свиней.

Но одна уперлась, оскалив зубы, кричала и никак не хотела идти.

– Ну, если придется мне бросать в дороге скотину, то уже не иначе, как с вами! – и Павло злобно посмотрел на отца.

Пот, смешанный с седой пылью, стекал с лица, ветер срывал шляпу, пылила дорога, фура наезжала на фуру, нога наступала на ногу.

За фурами с узлами на плечах шла беднота. Каждый – и большой и маленький – что-то нес на плечах и в руках.

Петро Даниляк кроме большого узла с пожитками нес еще на руках маленького Ксеня. Нес и забавлял:

– Вон какая красивая травка! – а Ксень все куксился и просился на травку.

Старшие дети бежали с узелками, как щенята, и пыль серыми полосами запеклась на углах губ и глаз. Сначала, как только вышли за город, даже развеселились – потому что бросили дом, а просторы вокруг такие богатые и пригожие, столько везде света, дорог, травы и солнца.

Бежали наперегонки, топая босыми ногами, а Петру Даниляку от этой детской радости делалось не по себе. И чтобы хоть немного развеять тоску, говорил Ксеню:

– Смотри, смотри, как Пазя побежала с узелочком.

– И я хочу! – бормотал мальчик.

– Э-э, да ты же малыш! Был бы побольше, и отцу было бы легче.

Но Ксень плакал. Тогда Петро говорил:

– А Ксень хочет, чтобы у него был садик, молочко? Хочет?

– Хочу! – говорил Ксень. – Дайте молока.

– Э-э, это молоко еще у коровок. А они еще пасутся далеко-далеко! – и показывал рукою вдаль, где были только поле, небо и пыль от дорог.

Зеленела трава сквозь туман. Солнце катилось к земле, как большой огненный шар. И враз будто кто-то столкнул его в пропасть. Только и остались на небе красные дороги, по которым он катился.

Беженцы спешили, чтобы до ночи отойти как можно дальше. А если кто-нибудь оглядывался – видел: на западе клубились пламенеющие тучи.

– Ой, не от солнца те пятна, то война палит села! Или Мервичи или Куликов горит.

Бежали и оглядывались, и у каждого сердце делалось как губка, откуда красными каплями стекала кровавая тоска. Тянула их к покинутым хаткам, к старым мамам и худым дедам, что остались стеречь добро.

Шел Проць с Маринцей, а Проциха с меньшими детьми где-то была впереди. Кто-то смилостивился и взял детей на воз – ноги у них разболелись, никак не могли идти.

Проць с большим узлом на плечах еле волочил ноги и все оглядывался – идет ли Маринця.

– Я же говорил тебе, оставь кота. И тебе легче будет, и кот не будет так мучиться.

Но Маринця ни за что не хотела бросить Гриця. Еле двигала ногами, они набрякли и стали как палки. А в руках крепко держала кота и платочек с землей.

И казалось, что это прижимается к груди их хата, вокруг которой цветет огородная зелень, вьются расшитые травой тропки, светят золотом подсолнухи.

Проць ускорил шаг, он отставал.

– Пойдем быстрее! – сказал Маринце. – Видишь, как далеко отъехали наши. Еще маму потеряем!

И еще прибавил шагу. А когда оглянулся, увидел, что Маринця сидит на дороге.

– Э, да ты хочешь здесь остаться или еще что, а я тут стереги тебя! Вставай, говорю! – но Маринця сидела на месте. Земля будто приросла к ее ногам.

– Вылитая мать. Упрямая, как порося! Что тебе – плохо?

– Ноги болят!

– Ну, детка, с этим ничего не поделаешь. Еще немножко пойдем, да и остановимся где-нибудь в деревне отдохнуть. Встань, я же не могу взять тебя на руки. Видишь, горб себе почти переломил этим узлом.

Но Маринця не сдвинулась с места. Проць сбросил с нее узел, взял себе.

– Ну теперь тебе будет легче. А кота оставь!

Но Маринця все держала его в руках.

– Оставь, говорю. Брось! – И Проць вырвал из ее рук Гриця и швырнул на дорогу.

– Иди впереди меня, чтоб видел тебя, а то еще где-нибудь заблудишься! Видишь, сколько дорог расходится, уже начинаются леса. За тем лесом будем отдыхать. Есть хочешь?

Проць достал из кармана кусок хлеба и дал девочке. На черный сухой хлеб, который худенькая рука тянула ко рту, падали слезы, а ноги, еле передвигаясь, тащились за отцом.

Просторы пахли холодноватым теплом июльского вечера.

Дороги длинными нитями, казалось, тянулись из ног к голове и остро проходили сквозь сердце. По обочинам дорог светло-зеленые березы в белых запасках лопотали листвой, как девчата.

Издалека прядью черно-синих волос выглядывал лес. Фуры беженцев уже укрылись в нем. Впереди Проця плелись несколько пеших с узлами.

Оглянулся. Маринця опять сидела на запорошенной придорожной траве. Зарыдала громко, потом враз примолкла.

Бросился, рванул за руку.

Но девочка не вставала. Подошли еще двое чужих. Наверно, беженцы из какого-нибудь села, но каждый быстро прошел мимо, – достаточно было и своих забот.

– Да посмотрите, люди! – кричал Проць. – Что же мне теперь – бросай на дороге пожитки и бери ее?.. Уперлась и ни за что не хочет идти! Оставлю, ей-богу, оставлю! – рванул за руку и пошел. Думал, что это подействует на девочку, ведь не останется же она ночевать на дороге, когда сзади гонится за ними война.

А во ржи шелестел ветер. Оттуда шел свежий вечерний запах поля. Облетали красные маки, гнулась, будто ко сну, трава. Маринця медленно поднялась и пошла назад по дороге.

– Грицю, Грицю!

Нет, она не может оставить его здесь в поле. Расходились дороги, и по всем ехали фуры с беженцами.

А Проць ушел. А когда оглянулся, девочки не было видно.

Расстилали просторы темно-синие полотна, а за западным краем земли совсем скрылась красная точка. Только гребни туч еще краснели зловеще.

Сбросил узел на дорогу и побежал назад.

– Маринця! Маринця!

Похоже, что забежала в рожь до ветра. Минутку подождал, но девочки не было.

– Маринця! – понес ветер слова в рожь и там замолк. Не вернулся.

– Маринця! – только ночь усмехнулась синеватой мглой. Отчаяние блеснуло в глазах.

Да еще ветер шевелил его запыленные волосы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю