412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агата Турчинская » Аистов-цвет » Текст книги (страница 7)
Аистов-цвет
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:40

Текст книги "Аистов-цвет"


Автор книги: Агата Турчинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

– Сынку мой! – Проциха опять заплакала. – Была Маринця – она все мне помогала.

– А теперь я!

– Тату, Иванку обеда не дали, они еще не записаны. Сказали – прийти старшим, тогда выдадут номерок.

– Вы, Ганка, как-нибудь встаньте да пойдем сходим. Я бы записал, только мне не поверят. – Проць помог Ганке подняться и ушел с нею в канцелярию.

Иванко влез на полку и лег рядом с Гандзуней и Петром. Губы его тянуло книзу, язык высох. Лежал и отгонял чувство, которое настойчиво пробиралось в грудь. Чувство, напоминающее о Львове. Ему так хотелось, чтобы Киев был другим, лучшим, каким увидел его с парохода. Высокие серые стены сквозь щели в верхних полках смотрели враждебно, резкий запах томил его.

Петро, который спал около Иванка, теперь проснулся и начал плакать: он хочет домой. За ним захныкала и Гандзуня.

– А где же взять дом? Кто бы не хотел домой? – говорили люди, проходя мимо них. – Наш дом, сынку, давно сожгла война.

Но от этих слов дети еще больше разревелись. Какой-то дед, лежавший рядом, прикрикнул на детей:

– Чего ревете? Тут жандармы забирают тех, кто плачет.

– Война сожгла хату?.. – И дед махнул рукой и перевернулся на другой бок.

В иное время Иванко накричал бы на детей или надавал им тычков, заставил бы замолчать. Но теперь он лежал равнодушный. Он не обратил внимания на людей в белых халатах, которые прошли мимо. Они пронесли носилки, потом вернулись, а Василина пряталась за маму и кричала испуганно: «Мертвяк, мертвяк!»

Он даже не заметил, что Петро и Гандзуня перестали реветь и сидели теперь притихшие.

Проць с Ганкой возвращались. Ганка силилась идти прямее, чтоб не заметили ее болезнь.

А впереди бежал Федорко и кричал:

– Черная карета приехала. Уже сегодня шестой раз!

XX. ЮРКОВСКАЯ УЛИЦА

Как перебрались Породьки на квартиру, с того времени Проциха стала приходить каждый день с котелком на беженский пункт – за обедом. А однажды вместо нее пришел Федорко.

– Мама ослабли немного, и теперь уже ходить буду я, – похвалился перед Иванком.

А Иванко побежал к матери.

– Давай переберемся на Юрковскую! Там Породьки, Даниляки и еще есть такие горы, из которых делают каменные дома.

Но мать отвечала, что у них нет отца, который зарабатывал бы и платил за квартиру, и поэтому придется им жить здесь.

Ганка немного поправилась и начала сама ходить за обедом и еще на улицу просить денег, потому что пайка не хватало. Иванко теперь мог иногда отлучаться на некоторое время.

Один раз прибежал Федорко и сказал: «Пойдем на Юрковскую!» Иванко обрадовался. Вприскочку бежали по улицам, Иванко не мог надивиться и завидовал, что Федорко моложе его, а знает в Киеве столько дорог.

Эта улица точь-в-точь, как и та! Наверно, это она и есть?

– Э, нет, это Кирилловская, – усмехнулся Федорко, а Иванко больше не решался спрашивать. Как это Федорко их узнает?

– Скоро будет базар. Там в воскресенье ой как много, много всего! Вот заработаю денег и куплю себе что захочу, – Федорко от радости прыгнул с котелком через камень, и суп расплескался. Недолго думая, сел на улице и принялся вылизывать. Потом откинул крышку и хотел хлебнуть из котелка, да только взглянул с грустью и опять закрыл.

– Мама узнают и скажут, – лизал по дороге. А они слабые, сварить свежую еду не могут, а тато работают, им надо горячего.

Пошли дальше. Уже миновали базар и зашагали по Почаевской улице, чтобы потом свернуть на Юрковскую. Да Федорко вдруг спохватился, поставил котелок и сказал:

– Посиди здесь. Мама сказали купить для тато булку, а в лавках, что возле нас, дороже.

Федорко побежал и через минуту вернулся с булкой.

– Одна копейка будет мне, я булку купил дешевле, – он хитро подмигнул.

– Бежим, а то еще опоздаем и тато уйдут работать голодные. У них только десять минут перерыва, чтобы поесть. Как опоздает хоть на столечко, – и Федорко показал на пальце, – так им и заплатят меньше.

Уже начиналась Юрковская улица, и глиняные косматые горы с глубокими рвами, полными воды, будто кивали им навстречу своими вершинами.

Иванко шел и все время завидовал, что у Федорка есть тато, что тато работает и потому Федорко знает много такого, чего не знает Иванко.

– Вон видишь – горы. Из них делают каменные дома. – Говоря это, Федорко становился серьезным. – А знаешь, что на тех горах?

– Что?

– Земля. Такая глиняная. Из нее делают кирпичи, а из кирпичей эти дома. Вон видишь, стоят рядами, как солдаты. Это все из глины.

С одной стороны – глубокие овраги, а в них зеленая вода. С другой стороны – пустырь. А посредине – Юрковская улица, словно змея тянется на гору.

Уже виднелись хаты, совсем не похожие на те каменные дома, мимо которых проходили дети.

– Мы живем в шестьдесят седьмом номере, и я всегда нахожу, – хвалился Федорко.

Миновали первые хаты. Покосившиеся, с ободранными стенами, с окнами, заставленными фуксиями, геранью, они были похожи на куликовские хаты.

– Это и есть Юрковская?

Из дворов выбегали свиньи, собаки, пахло навозом и отхожим местом, а на улице лежали кучи мусора. Но за этими хатками лысели горы, из которых делали каменные дома, целые города, и мечты Иванка летели туда. Ему хотелось коснуться этих гор, набрать в руки земли и почувствовать ее силу.

– А таких, как я, принимают туда на работу?

– Э-э, туда не принимают и таких, как я!.. – отвечал важно Федорко. Они уже входили в красные ворота. Прошли каменистым взгорбленным подворьем к низенькому дому.

– Там живем мы, а в соседнем – Даниляки. А в том большом, – Федорко показал на дом, что фасадом выходил на улицу, – там живет хозяйка. А лошади у нее!

Чтобы ярче показать, какие они, он присвистнул в два пальца. На свист выбежали Василина и Стефанко.

– Мама все спрашивают, вернулся ты или нет, мы есть хотим.

Василина подбежала к котелку. Хотела снять крышку, посмотреть.

– Ничего вам не дам, все отнесу отцу, потому как они работают, а вы что? – Федорко важно вошел в хату, а за ним Иванко. Маленькая хата была завалена тряпьем, замусорена соломой, сеном.

Из мебели не было ничего. Проциха лежала на полу и кормила грудью ребенка.

Когда Федорко вошел, велела быстренько достать миску и налить супу детям, а что останется – нести отцу.

– А ты отломи себе кусочек булки и съешь по дороге, надо спешить к тато.

Но Федорко булки не отломил, только строго приказал детям, чтобы всего не поели и оставили ему. Схватив ложку, котелок с супом и дав Иванку нести булку, крикнул:

– Бежим! – И двое мальчишек в рваных штанишках побежали, отдуваясь, вверх по Юрковской.

Начинал гудеть гудок.

Когда Федорко и Иванко вбежали в ворота кирпичного завода, что на Глыбочицкой улице, пот серыми полосами стекал с них и рубашки прилипали к телу. Рабочие, выпачканные в глине, расположившись на земле в холодке, доедали свои убогие завтраки.

Иванко делалось грустно, когда смотрел на худые, изможденные лица, на подернутый пылью и глиной черный хлеб, который мозолистые, грязные руки торопливо совали в рот. Но когда Иванко увидел Проця, лежавшего на траве в ожидании Федорка, ему стало почему-то страшно.

Проць до того исхудал, что стал даже будто длиннее, а лицо, где остались только кожа и кости да большие запавшие глаза, было как у мертвеца.

Увидев детей, Проць поднялся. В тени листвы глаза его темнели, как ямы.

Ничего не говоря, Проць хмуро взял котелок из рук Федорка и торопливо стал есть. Мальчики молча сели рядом и следили за ложкой, что хлюпала то в котелке, то во рту Проця.

– Ты, Федорко, уже ел?

Федорко склонил голову и ответил тихонько:

– Нет.

Тогда отец отломил кусочек булки.

– Поделитесь с Иванком.

Руки Проця тоже были в глине, глина была в его усах, на голове, и Иванку почему-то так стало жаль своего соседа Породько, словно здесь сидел его родной тато.

Проць допил остаток супа и поднялся, чтобы идти работать. Федорко хотел расспросить его про завод, но тато, хмурый, молча отошел.

– Мы спрячемся здесь и посмотрим сами, – подмигнул Федорко товарищу.

Они перелезали через глубокие глинистые рвы и среди глиняных насыпей и штабелей кирпича пробирались к заводу. Если кто-нибудь из рабочих, перевозивших или переносивших кирпич, приближался, дети приседали и прятались за кучи глины, а потом опять, приседая, пробирались дальше. Но надо же случиться такому: оба поскользнулись и свалились в ту самую яму, откуда рабочие выбрасывали глину. Выбрались с помощью чужих рук, получив хороших гостинцев в спину.

Черная труба кирпичного завода дымила и настраивала детей на новые затеи.

– А ты знаешь, Иванко, ведь глину жгут, а потом получается вот что! – Федорко показал на кирпич.

– Вот так ее бросают на огонь. – Федорко набрал горсть и швырнул в сторону.

– Давай возьмем глины и попробуем! – Иванко взял комок красной земли и с уважением смотрел на нее. Он никак не мог постичь: где же предел человеческому уменью? Мял землю в руке, а в мыслях его уже росли дома, заводы, города.

– Наберем в котелок! – согласился Федорко.

Набирали глины в котелок, в карманы и оглядывались, не следит ли кто за ними, чтобы отобрать у них эту особенную землю. Потом, пригибаясь, шли, тащили по земле полный котелок глины, потому что был он очень тяжелый. Кто-то из рабочих крикнул, пугнул детей, и они бросились бежать. Домой на Юрковскую пришли измученные, вымазанные в глине, с таинственным огнем в глазах. Как только вошли во двор, утащили котелок за хату, высыпали глину в ямку и закрыли жестянкой.

Когда Стефанко прибежал посмотреть, что они делают, Федорко так стукнул его, что у того даже кровь пошла из зуба. Стефанко отошел, спрятался, но следить за ними не переставал.

Федорко влез на акацию, наломал сухих веток, а Иванко собирал и сносил в кучу около ямы.

– Как будет ночь и все лягут спать, зажжем.

Иванко решил даже остаться здесь ночевать.

Набросав достаточно веток, Федорко слез с дерева. Когда сложили все ветки на глину, сели отдохнуть на холме перед хатой.

Оттуда им были видны трубы, могучие, как крепости, каменные дома и все северное крыло Киева. В синей мгле зажигались огни, и к Иванку снова вернулось то настроение, которое было у него, когда подъезжал к Киеву.

Федорко скатился с холма и ушел посмотреть, дома ли отец. Потом вернулся.

– Пришли, упали на солому и лежат. Очень крепко наработались. Теперь, наверно, уже спят, а мама стонут. А эта девчонка Василина никак не усидит около них. Я так ее посадил, что, наверно, и не встанет больше.

Из хаты доносился плач Василины.

– Я спички вытащил из кармана тато, – Федорко засмеялся. – И не почувствовали, как вытащил. Лежат, вымазанные в глине, как дерево. – Федорко задумался и добавил грустно: – Тяжко работают. Это тебе не картошку есть, а носить целый день кирпич.

Огни краснели, вечер темнел, и горы вдали поднимались, как привидения. Через двор проехала бричка, послышалось радостное ржание лошадей.

– Хозяин приехал. Возит панов. А кони! Ух!

Иванко хотел пойти и посмотреть, но Федорко посоветовал лучше не показываться.

Сидели, притихшие, на зеленом холму и подстерегали темень. Медленно всплывали звезды, они казались детям белыми лилиями.

Из выбоин и рвов ветер доносил лягушечьи песни, а шелест старой акации расплетал детские мечты.

– Иванко! – сказал Федорко. – Есть такие люди, у которых крылья. Они летят, летят и могут долететь даже до звезд.

Но Иванко ответил:

– К звездам нельзя приближаться. Там есть такие скалы, о которые можно разбиться. Так же, как на море. Только птицы могут долететь.

– И люди с крыльями тоже! – настаивал Федорко.

Дети говорили долго, их думы летели далеко, как могут летать только думы детей. Беседуя, они забыли и об основной своей цели. Громко залаяли собаки. По улице затарахтела фура. Свет в хозяйкиных окнах погас.

– Давай спички! – сказал Иванко. Мальчики спустились с холма, подошли к кучке веток.

В кустарнике что-то затрещало. Дети сели на земле и притихли.

– Жги, Иванко! То птицы ночные. Попрятались в кустах.

Иванко зажег бумагу. Красные языки вылезли из-под низу, и огонь начал лизать сухие ветки. Он быстро расцвел в высокое пламя. Федорко, подпрыгивая от радости, забыл про тишину, про ночь, бегал, кричал громко, собирал сухие ветки, а Иванко подкладывал и дул. Когда пламя разгорелось так, что стало чуть ли не вровень с хатой, из кустов выскочил Стефанко, крича во все горло:

– Хату палят!

На крик выскочили хозяин, Проць, соседи.

Федорко и Иванко убежали за холмы и всю ночь оставались там, а хозяин ругался с Процем и говорил ему, чтоб убирался завтра с квартиры.

Эту ночь Федорко долго плакал, а на рассвете, когда тато пошел на работу, бежал за ним, целовал руку и говорил:

– Мы только хотели наделать кирпича…

XXI. СМЕРТЬ ПРОЦИХИ

Проць упросил хозяина не прогонять его с квартиры. Вот выздоровеет жена, он сам уйдет. Уедет из Киева, здесь столько набилось беженского люду, что уже нет никакой надежды на помощь. Но Проциха не вставала, и каждое утро, когда он, измученный, голодный, поднимался с соломы, чтобы опять идти на работу, смотрела на него такими страшными глазами, что у Проця выступал холодный пот. А каждый вечер, когда возвращался, как тень, домой, боялся увидеть жену мертвой.

И, переступив порог хаты, где все дети уже спали, подкрадывался на цыпочках к жене, наклонялся тихо и слушал ее дыхание. И больная поднимала глаза, в которых жизнь еще мерцала, как огонек в дождь, и смотрела на Проця с какой-то особенной печалью.

Взор застывал на его лице, а сквозь кожу, которая будто светилась, выпирали кости. А из ее глаз обильными слезами лилась тоска, и Проць вытирал их кончиком ее платка.

Проциха еще никогда, за всю свою жизнь, не видела от Проця такого к себе внимания. И от этой отчаянной нежности мужа ей становилось грустно-грустно. Отводила глаза, чтобы не смотреть на него.

Даниляки жили поблизости от Породьков. Когда собирались уезжать в Ростов, о котором прослышали, будто жизнь там дешевле, зашли вечером попрощаться.

Было воскресенье. Все собрались перед хатой, расселись на ступеньках. Проциха попросила положить ее возле дверей, чтобы было все ей слышно, о чем говорят, да чтобы насмотреться ей на своих людей, что уезжают в такую даль.

Сидели.

Петро Даниляк рассказывал свой сон. Снилось ему большое страшное чудовище с крыльями, ногами, плавниками и с огненными хвостами. Этот Смок, это чудовище могло на воде плавать, по земле ходить, а в просторах летать. И летело оно через города, села, реки и моря. Своими хвостами поджигало села, а ветер, что шел от его крыльев, переворачивал хаты и дома, ломал деревья. И людей, как листву, уносил далеко друг от друга.

Все, что встречалось на пути живого, этот Смок пожирал. А больше всего любил человеческую кровь. И распускал далеко вокруг себя жало и, словно спрут, все высасывал. Потому люди и бежали от него.

Что-то из своего сна Петро Даниляк забыл. Только помнил, что чудовище выползло из-за гор, разинуло свои пасти, и туда, словно маленькие воробьишки, влетели его Ксень, Пазя и больше не возвращались.

На другой день Даниляки уехали. И с тех пор прошло уже три дня.

А сегодня утром, когда Проць должен был идти на работу, с женой делалось что-то неладное. Проць плакал и бился головой об стенку, а когда Стефанко засмеялся, он вытянул его ремнем и сказал:

– Смотри, мама умирает.

И Стефанко онемел и сидел, будто не живой.

Проць брызгал на жену холодной водой, обматывал голову мокрым полотенцем, выносил из-под Процихи мокрую солому, уже решил звать черную карету, но Процихе стало легче, и он опять ушел на работу, приказав детям носить из колодца холодную воду, мочить платок и класть маме на голову.

Проциха спала. Федорко ушел на беженский пункт, а Стефанко с Василиной побежали к колодцу.

Когда вернулись, увидели: мама почти голая бегала по хате, рвала на себе волосы, кусала губы. Была синяя, почти черная. А дикий взгляд блуждал вокруг.

Ребенок, завернутый в лохмотья, уже охрип от плача, а мама кричала:

– Люди, спасайтесь! Дети, прячьтесь в яму, всех съест!

Дети испугались и побежали на завод звать отца.

Проциха в горячке видела: акация перед окном пламенела, а сверху на ней сидело чудовище. Крыльями закрывало небо, а языки, красные словно жаркие угли, тянулись к окну.

То солнечные зайчики дрожали на стеклах.

Проциха, покачиваясь, словно тень, кралась тихо под стеной к окну. В руке держала чугунок, из которого еще стекали на пол остатки воды.

Ветер качал листья акации, и от этого солнечные зайчики на окнах танцевали быстрее.

– Ешь меня, а детей моих не трогай! Лети к тем, кто наслал тебя на нас! – закричала и швырнула чугунок в окно. Стекла зазвенели и рассыпались.

Солнце, словно играя с ветром в жмурки, скрылось за тучкой. В разбитое окно влетел свежий ветер, и Проциха потянулась к нему. Слизывала капли воды с разбитого стекла, простирала руки к теням, упавшим от акации.

Смока уже не видела. Уцепившись руками за раму, где еще торчали стеклянные острия, перелезла во двор. Ее жгло внутри.

Лежала рядом с кустом боярышника, акация опять пламенела. Проциха рванулась, чтобы отползти, но волосы запутались в колючих ветках и не пускали. Облитая солнцем листва краснела кораллами, а Процихе казалось, что это опять Смок уставился на нее тысячью красных глаз, тянет к ней когтистые лапы.

Закричала:

– Люди, бегите, прячьтесь в ямы, берегите детей – всех поест!

Хозяйка и жильцы выбежали из хаты. Увидели Проциху, отступили назад, окаменели и так стояли, смотрели на нее со слезами на глазах.

Но никто и не думал подойти, боялись заразы.

– Может, позвать карету?

– Карету!

– Ведь муж ее не хочет. Говорит, в шпиталях травят людей.

– Ну и что? А так можем все заразиться. Это, наверно, тиф или холера.

Чтобы вызвать карету с Юрковской, надо было идти на беженский пункт. Жилец побежал. Сразу же за ним пришел Федорко, потом Василина, Стефанко и отец.

Когда подбежали к маме, Проциха лежала мертвая. Со сжатыми, окровавленными кулаками, с раскрытыми глазами, в которых застыли ужас и безумие.

XXII. ЗА КОРОТКОЕ ВРЕМЯ ТАК МНОГО СОБЫТИЙ

Иванко везут в черной карете. Рядом сидят мать и доктор. А Иванко плачет. Он никогда не был в шпитале и боится «дохтуров».

Уже четыре дня прошло, как он вернулся с Юрковской, и вот занемог.

Последние дни лета светят позолотой кое-где на листьях. Скоро осень, и, если бы Иванко был дома, он, наверно, записался бы в школу. В маленьком окне кареты мелькают дома, огромные каменные здания и, словно зеленые тени, качаются деревья.

Мать гладит Иванка по голове, и от этого у него выступают слезы. Мать сидит худая, с бледными губами и очень-очень старая.

Если бы Иванко пришел откуда-нибудь, несколько дней ее не видев, не сразу узнал бы – так мать постарела за последние дни.

Черная карета катит улицей так тихо, легко, словно мяч летит, а Иванко замечает, что волосы на висках у мамы поседели.

– Мамо, вы будете приходить ко мне?

– Буду, сынку, буду!

Карета катит через какие-то сады, где в зелени среди тополей, кленов и берез спрятались дома. Солнце льется в карету золотыми струями, и оттого Иванку делается еще горячее.

Карета останавливается. Его выносят, несут в какой-то длинный деревянный дом, как видно построенный недавно и наспех. Иванко громко кричит, потому что маму не пускают с ним. Мама плачет, и от этого Иванко кричит еще громче. Люди из черной кареты оставляют его в маленькой комнате. Приходит санитар в белом халате, купает и переодевает его. Иванко страшно, он уже не плачет. С улицы слышно – карета отъехала.

Где мама? Где его мама? Иванко хочет спросить, но санитар очень важный, спешит, у него много дел.

– Пойдем за мной!

Иванко проходит длинной палатой, в ней лежат больные. Желтые, на белых постелях они кажутся Иванку мертвецами: ведь дома самую белую постель дают мертвецам.

– Вот здесь твое место. Ложись!

Иванко ложится на постели против окна. Зеленые акации, залитые заходящим солнцем, похожи на солнечные снопы. Солнечный свет золотой полосой достает и до его постели. И вдруг Иванко видит в окне маму. Она прижалась лицом к стеклу и тихо улыбается, а в глазах, словно дорогие бриллианты на перстне, блестят слезы.

Иванко срывается с постели, бежит к окну.

– Мамо! Мамо!

Человек в белом халате сурово приказывает лечь, а маму от окна прогоняют.

– Ой, ой! – кто-то в углу стонет тяжело, громко.

Некоторые больные кривятся, закрывают уши. Тот, кто стонет, надоел им, и они хотят, чтобы он скорее умер.

Снаружи в окна тифозного барака пробиваются голоса птиц. Они такие свежие и душевные, будто хотят развлечь больных, пробудить надежду: мир прекрасен! Но в движении облаков, что проходят, словно белые призраки, мимо окна, больные чувствуют: идет осень.

Осень…

Опять стон раскатывается по длинному бараку, который вытянулся как мертвец. Это все тот же надоевший всем больной.

– Наверно, к ночи помрет! – проговорил кто-то. Иванко грустно. Он еще никому не сказал ни слова – боится. Иванко никогда не был в госпитале.

Заходит солнце. В голове шумит, по телу пробегают горячие и холодные искры. Он уже не может раскрыть глаз, потому что ресницы и весь мир колют его, как иголками. Губы сохнут и жгут, а в грудь словно кто-то насыпал горячих углей. Хочет позвать маму, но голос сохнет во рту, и получается только хрип да стон.

Мама пришла на четвертый день после того, как его забрала карета. Она принесла яблок, винограда, что-то рассказывала, но Иванко лежал без памяти.

Вот уже две недели Иванко в больнице. Горячка прошла, и его, наверно, скоро выпустят домой.

Сереет, бледный свет заглядывает в окна тифозного барака. Больные спят. Хрип, стоны, какие-то странные слова тревожат их сон. Иванко не спит. Но его уже не беспокоят стоны больных. Вчера умер его сосед. И на его место уже положили нового больного. Иванко еще не видел – кого, больного положили под вечер, когда он спал. А теперь этот человек лежит, отвернувшись к стене, и потому не видно его лица. Наверно, мальчик, потому что очень мал.

Иванко поднимается с постели и подходит к окну. Утренняя тишина чуть-чуть дрожит в сизой мгле на деревьях. Ее шепот Иванко слышит и сквозь окно. Пожелтевшие листья каштанов, рассоховатая акация перед окном, неподвижные верхушки тополей, напоминающие маковки куликовской церкви…

Дома в это время мать выходила бы из хаты, спеша во Львов, а Иванко оставался бы на хозяйстве. Но воспоминания эти горьки на вкус и серы, как осенняя дождливая непогода.

Жизнь в больнице лучше. Он еще никогда не спал на такой белой постели, не ел вилкой, и, думая об этом, Иванко улыбается: вот и он хоть раз пожил, как пан.

Уже на небе солнечный восход бьет кверху, как огненный фонтан. Золотые брызги летят на тополя, на окна, в лицо, заставляют щурить глаза. Иванко отходит от окна, идет к постели.

Но что это? Больной у стены шевелится. Повернул голову к Иванку и опять спит. Лицо под одеялом, Иванко не может как следует его разглядеть. Он только видит лоб и волосы.

Острая дрожь проходит по телу, и что-то холодное и горячее подкатывает к сердцу, сжимает. Светлые волосы больного говорят Иванку что-то теплое, и нежность расцветает в его сердце.

Волосы подрезаны, и это слегка охлаждает его чувство. Он оглядывается по сторонам и подходит на цыпочках к больному, что у стены. Тот кашлянул и продолжает спать, а перед Иванком от этого кашля молнией вспыхивает их хата, огород и Маринця.

Наклоняется, еще минуту слушает дыхание больного, опять оглядывается, а потом тихонько снимает одеяло с лица.

Иванко узнал. То же лицо, только побледневшее, измученное, те же длинные стрельчатые ресницы, только они будто стали еще длиннее, прямее.

– Маринця! Солнечноокая Маринця!

От радости Иванко стоит и не говорит ничего. Он боится разбудить ее: а вдруг он ошибся и это не она?..

– Что, засмотрелся, как кот на сало? Не видел девочки? Смотри, смотри, скоро заберем ее в женскую палату! – Санитар, смеясь, открывает дверь, но тут же и закрывает, остается в коридоре.

Маринця открывает глаза. Она долго смотрит на Иванка глубоко и удивленно, даже трет руками глаза, а потом смеется звонко-звонко, лукаво так, как она смеялась дома.

– Иванко! – Она выговаривает это слово так, будто они с Иванком никогда не расставались.

У Маринци брюшной тиф, но она чувствует себя неплохо. Ее положили в мужскую палату, потому что в женской не нашлось места…

Но ее должны будут забрать отсюда: здесь лежат больные сыпняком. Маринця поворачивается к Иванку, а он ложится в свою постель, и они долго разговаривают. Иванко рассказывает о ее родителях. Он еще не знает, что Проциха умерла, и потому Маринця думает, что у нее есть еще отец и мать. Она радостно улыбается. Будет просить доктора, чтобы ее сегодня же выпустили, она хочет к родителям. Сейчас же чтоб выпустили.

А из рассказа Маринци Иванко узнает, как она потерялась, как скиталась, попала к матушке Ефронии, а потом убежала от нее и с беженцами доехала до Киева по железной дороге. В Киеве они уже три дня, остановились на вокзале в бараках, там Маринця и заболела, и ее в черной карете отвезли сюда.

Когда Иванко рассказал Маринце, как Федорко говорил, что ее разорвали дикие звери, она так рассмеялась, что даже больные накричали на них.

Она рассказала Иванку столько интересного из своих приключений, что он даже позавидовал, почему отстал не он. Иванко рассказал Маринце, как пройти на Подол. Там она спросит беженский пункт, и уже оттуда его мама отведет ее на Юрковскую.

Но еще лучше, если он скажет про Маринцю сам, когда мама придет его навестить, а уже она расскажет Породькам.

Когда солнце выкатилось над тополями золотым мячом и всем больным выдавали утренний чай, Маринцю перевели в женский тифозный барак.

Это было вскоре после того, как Иванко встретился с Маринцей. В этот день Иванко долго ждал маму, но она не пришла, и ему стало грустно, как никогда.

Еще вчера вечером привезли Ксеня, гуцульского парня. Он был без памяти и не узнал Иванка, а сегодня утром Ксень умер.

Вечереет… А час назад привезли Проця, Маринцина отца. Его положили рядом с Иванком, на том же месте, где лежала Маринця, но Проць лежит без памяти и соседа своего не узнает.

Иванко хочет рассказать ему про Маринцю, но Проць водит бессмысленно глазами, выкрикивает в горячке слова про Проциху, про Федорка и Маринцю. Он не понимает, что говорит ему Иванко.

Сквозь окно Иванко видит: во дворе какой-то мальчик пускает из стакана мыльные пузыри. Это, наверно, мальчик санитарки. Прозрачный шар наливается, играет под солнцем разными цветами, а потом лопается. Нет и следа, как не бывало! И у Иванка остается пустота. Он не может понять это странное новое чувство. Пустота. Поэтому он хочет поскорее уйти из госпиталя, хотя здесь и лучше, куда лучше, чем на беженском пункте.

– Вуйку! – Иванко поднимается на постели, наклоняется над Процем и смотрит в его исхудалое, пожелтевшее как воск лицо. – Вуйку! Это я, Иванко Курило. А ваша Маринця лежит здесь недалеко, в женском бараке. Вуйку, Маринця нашлась!

Но взгляд Проця блуждает где-то далеко-далеко.

«Он там глазами, где ходит смерть!» – думает Иванко, и от этой мысли ему делается страшно. Проць уже смотрит на Иванка, а ему кажется, что это на него смотрит живой мертвец.

Иванко жутко. Он отворачивается и ложится в постель. Иванко придумал: он попросит санитара, доктора, всех, всех, чтобы сказали Маринце, что здесь лежит ее отец. Отец умрет, наверно, в эту ночь, и Маринця его не увидит.

Опять поднимается с постели, идет через всю длинную палату и подходит к больному, с которым больше всего сдружился. Рассказывает про Проця, про Маринцю, но больному неинтересно, и он от Иванкова рассказа засыпает.

Больным запрещено выходить из палаты, но Иванко решается, открывает дверь и идет в дежурку. Там никого нет. И нигде никого, кроме больных, нет. Иванко грустно возвращается к своей постели.

В палате уже совсем темно. В эту ночь вуйко Проць умер.

Иванка выписывают из больницы. Вот он уже вышел из тифозного барака. Его сопровождает санитарка. Иванко рассказывает ей про Маринцю, просит показать барак, где она лежит. Иванко хочет увидеть Маринцю и рассказать ей обо всем, но санитарка говорит, что сегодня день, когда ни к кому не пускают. И зачем больной девочке рассказывать о плохом. Пусть поправится, наберется сил.

Может быть, и правильно советует санитарка. Как только стал виден беженский пункт, Иванко сказал ей, что не заблудится и пойдет сам. Санитарка шла медленно, а Иванку хотелось бежать.

Его ждет мама, он расскажет грустную новость, что Проць умер, и радостную, что Маринця жива и лежит в женском бараке.

Как только санитарка повернула назад, Иванко побежал.

А ему навстречу Днепр махал синим чубом, а за ним осень на Владимирской горке, словно ласковая старушка, грозила пальцем, чтобы он не бежал так быстро. Но Иванко бежал, хоть у него все еще не окрепли ноги, хоть был он бледен и измучен болезнью. Слишком велика была радость: он опять может, как все мальчики, двигать ногами!

Испуганные и удивленные воробьи отлетали в сторону, втягивали свои головки между крыльями и смеялись по-птичьему. А люди оборачивались с бранью – Иванко толкал их.

Но когда прилетел на беженский пункт, мамы там не застал. Уже три дня, как черная карета отвезла ее в госпиталь. А на полке сидели Гандзуня, Петро, Юлька – бледные, даже позеленели. Они рассказали Иванку, что Проциха умерла, маму забрали, а у них очень болят животы и они ходят кровью…

Дети расплакались, жаловались Иванку, что теперь всех, у кого болят животы, хватает черная карета. И их сегодня или завтра заберет, потому как люди уже подсмотрели, что у них болят животы, и заявили доктору.

Дети всхлипывали, увядшие глаза их просили помощи. От всего этого сердце Иванка словно покрывалось ледяным панцирем, как речка зимой. Становилось холодно, безразлично. Дети жаловались, а он им спокойно говорил:

– Вот глупые! Черная карета везет в шпиталь, а там лучше, чем здесь. А если вы кровью ходите, то это дизентерия, а она не так страшна, как холера и тифус. Только надо ничего не есть, а пить одну воду.

И дети немного успокоились.

На другой день детей пришли забирать. Иванко достал из узла чистые сорочки. Но люди из черной кареты не ждали, пока дети переоденутся, а забрали их так. Иванко попросился, чтобы и его взяли в карету, ведь надо же ему знать, куда везут детей, и ему позволили.

Госпиталь, куда везли детей, находился на Васильковской и назывался «Капля молока».

Когда детей высадили из черной кареты и ввели в двухэтажный светлый дом, они начали реветь. Иванко, который вошел вместе с ними, должен был уходить. Дети рвались идти за ним, но Иванко спокойно сказал:

– Не плачьте, я буду к вам приходить и всего вам приносить. Яблок принесу, винограда и всего-всего.

Поцеловал всех и вышел, а дети, заливаясь слезами, остались в больнице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю