Текст книги "Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы (СИ)"
Автор книги: Maria Sonik
Жанр:
Юмористическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
И я ответила. На этот раз – без колебаний, без паники, без идиотских попыток оттолкнуть его или сделать вид, что мне это безразлично. Мои руки, которые до этого момента висели безвольными плетьми, сами собой, инстинктивно, взметнулись вверх и обвили его шею, притягивая его ближе, еще ближе, стирая последние оставшиеся миллиметры. Мои пальцы зарылись в его волосы – мягкие, прохладные, пахнущие осенним ветром, дождем, мятой и чем-то еще, чему я не знала названия. Я притянула его к себе с такой силой, на какую только была способна, и почувствовала сквозь поцелуй, как он улыбается – широко, победно, счастливо. Его улыбка впечаталась в мои губы, и я поняла, что улыбаюсь в ответ.
Это было безумно. Это было вопиюще неправильно с точки зрения приличий, этикета, здравого смысла и всего того, чему меня учили с детства. Это было невозможно – мы были из разных миров, из разных семей, у нас были разные планы на жизнь. И мне было на это абсолютно, катастрофически, до искр из глаз наплевать. Потому что мне нравилось это. Мне нравился он. И это чувство было больше, чем все правила вместе взятые.
Не знаю, сколько прошло времени. Минута? Две? Целая вечность, спрессованная в одно мгновение? Я потеряла счет и не хотела его находить. Когда он наконец отстранился – с явной неохотой, с тихим, разочарованным стоном, который вибрацией прошел через все мое тело, – я все еще стояла, прижавшись спиной к шершавой коре, и не могла открыть глаза. Боялась, что если открою, то все исчезнет, окажется сном, миражом. Его дыхание было таким же сбивчивым, как мое, – рваным, частым, горячим, – и его лоб касался моего лба, а кончик его носа упирался в мой.
– Нам правда пора возвращаться, – прошептал он, и в его голосе прозвучало такое искреннее, такое глубокое сожаление, что у меня защемило сердце.
– Знаю, – ответила я.
Никто из нас не двинулся.
Прошло еще несколько долгих, мучительно-сладких, наполненных тишиной и дыханием мгновений, прежде чем мы наконец смогли отлепиться друг от друга. Лайам, не говоря ни слова, поправил мою шаль, которая сползла с плеча и готова была упасть на мокрую траву, – его пальцы на секунду задержались на моем плече, посылая новые разряды электричества по телу. А я, в свою очередь, попыталась пригладить его волосы – совершенно безнадежное занятие, потому что они все равно торчали во все стороны, делая его похожим на взлохмаченного, очаровательного мальчишку. Мы обменялись взглядами, и я увидела в его глазах то же самое, что чувствовала сама: радость, чистую, незамутненную, бьющую через край. Страх – перед тем, что это может закончиться. Надежду – на то, что это только начало. И что-то еще. Что-то большее. Что-то настоящее, глубокое, фундаментальное.
– Идем, – сказала я, решительно беря его за руку и переплетая наши пальцы. – Пока нас не хватились и не отправили поисковый отряд.
Мы вернулись в дом вместе, плечом к плечу, но у самой двери, ведущей в холл, он мягко, но настойчиво, отпустил мою ладонь. Правильно. Разумно. Безопасно. Никто не должен был знать. Пока. Это был наш секрет, наше общее сокровище, и я собиралась хранить его как зеницу ока.
Остаток вечера прошел для меня как в густом, вязком, разноцветном тумане. Я улыбалась, когда нужно было улыбаться, кивала, когда требовалась моя реакция, поддерживала светские беседы, отвечая односложно и невпопад, но все мои мысли, все мое сознание, все мое существо было далеко – в холодном осеннем саду, под голыми ветвями старой яблони, где Лайам ap'Шайн поцеловал меня так, что мой личный, внутренний мир перевернулся с ног на голову и встал на новое, правильное место. Корнелиус что-то самозабвенно вещал о своих связях в министерстве, леди Монтгомери задавала какие-то вопросы о моих успехах в Академии, моя мать бросала на меня многозначительные, полные немого вопроса и подозрения, взгляды, но я ничего не слышала и не воспринимала.
Я видела только его. Лайама. Он сидел напротив, в глубоком кожаном кресле у самого камина, небрежно закинув ногу на ногу, и смотрел на меня поверх края своей чайной чашки с той самой улыбкой, которая теперь, как я знала, принадлежала только мне. Только мне одной. И от этой мысли по моему телу разливалось тепло, с которым не мог сравниться ни один камин в мире.
Когда старинные напольные часы в холле глухо пробили полночь и гости наконец начали расходиться, я выдохнула с таким облегчением, будто с моих плеч сняли бетонную плиту. Монтгомери уехали первыми – слава всем богам, вместе взятым, – и Корнелиус на прощание склонился к моей руке в нарочито галантном поклоне и поцеловал ее – влажно, слюняво, отвратительно, оставив на коже мокрое пятно, которое я тут же захотела стереть. Он сказал, что «надеется на скорую, очень скорую встречу и продолжение столь приятного знакомства». Я ответила что-то вежливое, нейтральное, неразборчивое и забыла об этом через долю секунды.
Ap'Шайны, к моему тайному восторгу, задержались чуть дольше. Сесиль, младшая сестра Лайама, с которой мы успели подружиться за время их визита, обняла меня на прощание – крепко, по-дружески, – и, приблизив губы к моему уху, шепнула так, чтобы никто не слышал: «Он хороший мальчик, Тайл. Самый лучший. Не отпускай его. Никогда не отпускай, что бы ни случилось».
Я покраснела до корней волос и не нашлась, что ответить, лишь нервно сглотнула. Леди ap'Шайн – величественная, элегантная, с пронзительным взглядом, – улыбнулась мне, и на этот раз ее улыбка была теплой, почти материнской. Она сказала, что будет искренне рада видеть меня в их доме снова. Лорд ap'Шайн – суровый, молчаливый мужчина, которого, казалось, ничем нельзя было пронять, – просто кивнул мне на прощание, но в его глазах, в глубине его стального взгляда, я увидела то, чего не ожидала: уважение. Настоящее, неподдельное уважение.
Лайам ушел последним. Он пожал руку моему отцу – крепко, по-мужски. С галантным полупоклоном поцеловал руку моей матери – та просто расцвела на глазах, готовая лопнуть от гордости и счастья. И на одну, всего на одну долгую, бесконечную секунду, задержал мою ладонь в своей. Его пальцы сжали мои – быстро, почти незаметно для посторонних глаз, но для меня это пожатие было громче любого крика.
– До завтра, Тайл, – сказал он тихо, одними губами.
– До завтра, ap'Шайн, – ответила я так же тихо.
Он ушел, растворился в ночной темноте, а я еще долго стояла в холле, обхватив себя руками за плечи, глядя на массивную, закрытую дубовую дверь, и чувствовала, как глубоко внутри, где-то под ребрами, разливается тепло. Тепло, которое не имело ничего общего с жаром камина, с горячим чаем или с шерстяным пледом. Это было тепло другого порядка. Тепло, у которого было имя. И это имя было – Лайам.
В общежитие Академии я вернулась далеко за полночь, пробираясь по темным коридорам как вор. Мира уже спала без задних ног, свернувшись калачиком и обняв подушку обеими руками, а ее фамильяр, огромный мохнатый кот Архимед, сидел на спинке ее кровати и смотрел на меня своими огромными, светящимися в темноте желтыми глазищами с выражением полного, абсолютного осуждения. Моя собственная Багира, полупрозрачная кошка-призрак, свернулась клубком в моих ногах, и ее эфемерная, призрачная шерсть мягко мерцала в лунном свете, льющемся из окна. Я тихо разделась, стараясь не шуметь, легла в свою холодную кровать и уставилась в белый потолок невидящим взглядом.
Сон не шел. Я все еще чувствовала его губы на своих, все еще ощущала фантомное давление его рук на своей талии, все еще слышала, как бьется его сердце – сильно, часто, в унисон с моим. Я все еще слышала его голос, который звучал в моей голове на повторе: «Потому что я здесь. И я никуда не уйду».
– Идиот, – прошептала я в темноту, в тишину, в пустоту.
Но улыбка, широкая, дурацкая, счастливая улыбка, которую я не могла ни сдержать, ни стереть с лица, говорила громче любых слов. Я не уточнила, кого именно имею в виду. Лайама, с его упрямством и способностью врываться в мою жизнь, переворачивая все вверх дном. Себя, со своей дурацкой привычкой влюбляться не в тех и не тогда. Своё глупое, доверчивое, беззащитное сердце, которое так быстро, так предательски быстро разучилось слушать доводы рассудка и следовать правилам безопасности.
Кажется, я только что влюбилась. Окончательно, бесповоротно и безнадежно. И, положа руку на сердце, я не хотела ничего другого.
Глава 44
В воздухе Академии повисло то особенное, почти осязаемое напряжение, которое бывает только дважды в год – и с каждым разом, кажется, становится только гуще, только беспощаднее. Экзамены. Не просто проверка знаний, не просто формальность, а та самая череда испытаний, которой нас, первокурсников, пугали едва ли не с порога, с самого первого дня, когда мы, испуганные и восторженные, переступили этот порог. Тогда нам казалось, что это где-то далеко, в туманном будущем, почти нереальном. И вот оно наступило. Реальнее некуда.
Целители, к числу которых принадлежала и я, сдавали, кажется, всё и сразу. Анатомия – этот безжалостный, выматывающий душу экзамен, где нужно было не просто знать название каждой косточки, каждого нерва, каждого мышечного волокна, но и чувствовать их, понимать их энергию, видеть внутренним зрением, как сплетаются и пульсируют потоки жизни.
Мы зубрили атласы до рези в глазах, до разноцветных пятен, плывущих перед взором. Травоведение – не менее коварный предмет, где нужно было по одному лишь запаху, по одному лишь виду засушенного, перетертого в пыль листочка определить не только название растения, но и его свойства, его дозировку, его совместимость с другими ингредиентами, помнить о ядах, которые могут скрываться в безобидных на вид цветах.
Теория энергетических потоков, где профессор Вязель с его вечно поджатыми губами гонял нас по схемам циркуляции магии в теле, требуя безупречной точности, ведь одна ошибка – и пациент мог остаться без конечности, а то и без жизни. И, наконец, практика регенерации – самая жестокая, самая выматывающая часть, где мы, с трясущимися от напряжения руками, с холодным потом на лбу, учились заново сращивать кости на подопытных животных и добровольцах, тратя себя до донышка, до магического истощения, когда перед глазами всё плывет, а ноги подкашиваются от слабости.
А боевики… О, боевики пропадали на полигоне, казалось, круглые сутки. С самого рассвета, когда небо только начинало сереть, и до глубокой ночи, когда на него высыпали холодные, колючие звезды, оттуда доносились грохот взрывов, треск магических разрядов, сдавленные ругательства и торжествующие крики. Там Лайам и его сокурсники оттачивали боевые заклинания, прыгали через полосы препятствий, сражались друг с другом в учебных поединках, сдавая бесконечные нормативы на скорость, силу и магическую выносливость.
Академия гудела, как растревоженный улей, в который без спроса сунули палкой. В библиотеках царила гробовая тишина, нарушаемая лишь шелестом страниц, скрипом перьев и чьим-нибудь обессиленным, задавленным в зародыше стоном – свободных мест не было ни за одним столом, опоздавшие ютились прямо на полу, на подоконниках, зарывшись в фолианты.
В коридорах стоял тяжелый, кисловатый запах бессонницы, застарелого кофе и крепчайшего чая, которым студенты пытались взбодрить свои умирающие тела. А под глазами у каждого из нас залегли такие глубокие, такие черные тени, будто мы все разом, дружно и окончательно, забыли, что такое сон, и это слово стало для нас ругательством из давно забытого, мифического прошлого.
Но даже в этом кромешном аду, в этой воронке из стресса, недосыпа и бесконечной зубрежки, Лайам находил время. Каждое. Чертово. Утро. Без единого исключения. Без единого опоздания. Словно это был не жест, не ухаживание, а нерушимый закон, вписанный в саму ткань мироздания.
Я, шатаясь от усталости, вываливалась из дверей общежития, похожая на оживший кошмар целителя – сонная, помятая, с тяжеленными учебниками, оттягивающими руки, с волосами, которые были кое-как, наспех, почти агрессивно скручены в небрежный хвост на затылке. Я чувствовала себя развалиной, призраком, ходячим недоразумением, но он уже стоял у крыльца. Как всегда.
Прислонившись плечом к каменной колонне, увитой спящим плющом. С неизменной, дымящейся на утреннем холоде кружкой имбирного чая в одной руке и свежайшим, еще теплым, истекающим маслом круассаном в другой. С неизменной, ослепительной, абсолютно не вяжущейся с реальностью улыбкой, которая прогоняла мою усталость, разгоняла туман в голове и согревала изнутри лучше любого, даже самого мощного целительского зелья. С неизменным, произносимым мягким, чуть хрипловатым со сна голосом: «Доброе утро, Тайл. Ты сегодня прекрасно выглядишь». И он говорил это даже тогда, когда я выглядела так, будто меня переехала карета. Нет, не карета. Будто меня переехал целый похоронный кортеж, а потом развернулся и проехал еще раз, для верности.
Однажды утром, когда его собственные глаза покраснели и ввалились, а под ними залегли такие синяки, что он стал похож на панду, пережившую личную трагедию, я не выдержала. Мы стояли на крыльце, и я, взяв из его рук кружку, пристально, по-целительски въедливо разглядывала его лицо.
– Ты похож на привидение, – сказала я, и мой голос прозвучал резче, чем хотелось, потому что внутри меня кольнула острая игла беспокойства. – Ты вообще спишь? Или у вас, боевиков, отменили эту функцию за ненадобностью?
– Сплю, – ответил он, и в его тоне промелькнула та самая легкомысленная уклончивость, которую я уже научилась распознавать. – Иногда. Пару часов. Так, знаешь, урывками. Этого достаточно.
– Для боевого мага, напичканного стимуляторами и боевыми чарами – может быть, – отрезала я, чувствуя, как во мне закипает профессиональное негодование. – Для обычного живого человека, состоящего из плоти и крови, – категорически нет.
– А я не обычный человек, Тайл. – Он улыбнулся, и эта улыбка на бледном, измученном лице была подобна солнечному лучу, пробившемуся сквозь грозовые тучи. Он чуть склонил голову, и в его глазах заплясали те самые черти, которые когда-то заставили мое сердце биться чаще. – Я твой личный, эксклюзивный, пожизненный поставщик чая и круассанов. А это, знаешь ли, колоссальная ответственность. Здесь не до сна.
Я закатила глаза так сильно, что, кажется, увидела собственный затылок, но кружку взяла. Чай был обжигающе горячим, терпким, имбирно-пряным, с той самой ноткой лимонной цедры и капелькой меда, идеально заваренным – таким, какой я любила. Он помнил. Он всегда, всегда помнил каждую мелочь, каждую деталь, каждую мою привычку, и от этого осознания в груди разливалось тепло, гораздо более сильное, чем от чая.
Мы шли в столовую, наши шаги эхом отдавались в пустых утренних коридорах, и весь мир на эти пятнадцать минут сжимался до нас двоих. Мы завтракали вместе – быстро, торопливо, почти не жуя, потому что у обоих через полчаса начинались занятия, – и он, поглощая овсянку с какой-то зверской скоростью, рассказывал мне про свои безумные тренировки.
О том, как они осваивали новый щитовой каскад «Крыло дракона», требующий невероятной концентрации. О том, как его друг Маркус, вечно путающий жесты, снова, в очередной раз, чуть не сжег полигон дотла, вызвав огненный вихрь не в ту сторону.
Я слушала, смеялась, и рассказывала ему в ответ про свои экзамены – про самые сложные, самые каверзные билеты, которые мне попадались, про то, как я сумела распознать редчайшую «лихорадку болотных огней» по одному лишь описанию симптомов, и про то, как сам профессор Вязель, этот сухарь и скептик, похвалил мою работу по регенерации костной ткани, сказав, что у меня «определенно есть задатки». Лайам слушал. Он всегда слушал.
Не просто делал вид, не просто ждал своей очереди заговорить. Он впитывал каждое мое слово, и в его глазах, в их изумрудной, мерцающей глубине, загоралась такая неподдельная, такая яростная гордость, будто это не я, а он сам, лично, сдал этот экзамен на высший балл.
А потом наступал момент прощания. Он сворачивал к дверям, ведущим на полигон, я – в противоположную сторону, в душные лабиринты библиотеки или в аудиторию. И в этот короткий миг, когда мы уже практически расходились, он делал то, что заставляло мое сердце пропускать удар. Он ловил мою ладонь, сжимал ее – быстро, горячо, почти незаметно для посторонних глаз, но этот жест был интимнее любого поцелуя на публике. И говорил, понизив голос, глядя мне прямо в душу: «Удачи, Тайл. Ты справишься. Я в тебе не сомневаюсь».
И я действительно справлялась. Справлялась со всем. С чудовищным объемом информации, с нервным истощением, со страхом провала. Потому что я знала, всем своим существом чувствовала: где-то там, на другом конце Академии, на продуваемом ветрами полигоне, он тоже справляется. Выкладывается до последнего, превозмогает боль и усталость. Ради меня. Ради нас. Ради того будущего, которое мы себе рисовали в коротких передышках между парами.
Экзамены закончились так же внезапно, как и начались. Словно грозовой фронт, который излил всю свою ярость и ушел за горизонт, оставив после себя звенящую, опустошенную тишину. И наступили каникулы. Та самая, вожделенная неделя передбалом – событием, о котором судачила и грезила вся Академия, от мала до велика, – и перед новым, еще более интенсивным витком учебы, которая, как нам объявили, продлится почти до самого конца лета. Нас ждали полевые практики, изнурительные исследования, опасные выезды в отдаленные регионы. Но пока – передышка. Семь дней. Семь драгоценных, как алмазы, дней абсолютной, ничем не замутненной свободы.
Лайам вывел меня гулять в первый же день. Мы вырвались за ворота Академии, оставив позади ее давящие стены, и бродили по городу – без плана, без карты, без какой-либо цели, просто наслаждаясь пьянящим чувством свободы и тем, что нам никуда не нужно спешить.
Он держал меня за руку, переплетя свои длинные, сильные, покрытые крошечными шрамами от тренировок пальцы с моими, и это было так естественно, так правильно, так органично, что я даже не пыталась ее выдернуть, как делала это раньше из глупого чувства смущения.
Мы зашли в ту самую пекарню «У Элинор», где воздух был густым и сладким от запаха ванили, корицы и свежей выпечки, сели за наш столик у окна, запотевшего от уличной прохлады, и ели круассаны с горьким шоколадом, которые таяли на языке, говоря обо всем на свете и ни о чем конкретно.
Он рассказывал мне про свое детство, про то, как они с Марком, будучи неугомонными сорванцами, лазили по остроконечным крышам родового поместья, пугая нянек до икоты; про то, как он впервые увидел своего отца на Большом Имперском турнире и в тот же миг, с той же секунды, всем сердцем возжелал стать боевым магом, чтобы быть таким же сильным и несокрушимым.
Я, смеясь, рассказывала ему про свою школу благородных девиц, про эту тюрьму с уроками этикета, про то, как люто, до зубовного скрежета, ненавидела вышивание, потому что оно казалось мне абсолютно бессмысленным; про то, как тайком сбегала в огромную школьную библиотеку, пряталась в самом дальнем углу за стеллажами и запоем, до одури, до рези в глазах, читала запрещенные трактаты по боевому целительству, в то время как другие девочки учились делать идеальные реверансы перед зеркалом.
– Ты всегда была бунтаркой, да, Тайл? – сказал он, улыбаясь своей особенной, чуть кривоватой улыбкой, от которой у меня до сих пор сладко ныло под ложечкой. – С самого начала. Нарушала правила, пока другие им подчинялись.
– Я была реалисткой, – возразила я с притворной серьезностью, отпивая горячий шоколад. – Скажи мне, какой практический смысл в том, чтобы часами вышивать крестиком розочки на салфетке, если можно потратить это время с куда большей пользой и научиться вправлять кости или останавливать внутреннее кровотечение?
– Зачем лечить, если можно вышивать? – передразнил он мой наставительный тон, его глаза смеялись. – Это же так успокаивает нервы, Тайл. И вообще, вдруг мне понадобится салфетка с розочками?
Я стукнула его кулаком по твердому, как камень, плечу, но он только рассмеялся, и смех его эхом разлетелся по уютной пекарне.
На второй день мы пошли гулять в парк. Осень, которая в этом году задержалась слишком уж долго, почти закончилась, и голые, черные, похожие на скрюченные старческие пальцы, ветви деревьев графично и резко чернели на фоне низкого, тяжелого, как свинец, серого неба.
Но мне было все равно на пронизывающий ветер и промозглую сырость. Он заметил, что я замерзла, еще до того, как я сама это осознала. Одним ловким, текучим движением он скинул свой тяжелый, подбитый мехом плащ и накинул его мне на плечи.
Ткань хранила его тепло, его запах – смесь сандала, озона после магических разрядов и чего-то еще, неуловимого, чисто его, – и я инстинктивно зарылась в нее носом. Мы сидели на старой, потемневшей от времени скамейке, прижавшись друг к другу так тесно, что между нами не проскользнул бы и луч света. Мы молча смотрели, как срываются и, кружась в медленном, печальном танце, падают на землю последние, самые стойкие листья.
В этом моменте было столько тихого, щемящего счастья, что у меня перехватывало дыхание. А на прощание, у дверей моего общежития, он поцеловал меня. Не так, как в Большом саду в ту нашу первую ночь – не страстно, не жадно, не с той отчаянной, голодной ненасытностью, которая тогда грозила сжечь нас дотла. А мягко, трепетно, почти благоговейно, едва касаясь моих губ своими. Это был поцелуй-обещание. Поцелуй-клятва. И я уснула той ночью, свернувшись калачиком под одеялом, с улыбкой на губах и с эхом его тепла на коже.
А на третий день он не пришел.
Я стояла у крыльца общежития, на том самом месте, где он всегда меня ждал, ровно в десять, как мы и договаривались накануне вечером. Я даже надела то самое синее платье, которое он когда-то похвалил, и потратила на десять минут больше обычного, чтобы уложить непослушные волосы. Я стояла и ждала. Сначала спокойно. В конце концов, он мог проспать. С ним такое бывало. Я даже усмехнулась про себя, представляя его взлохмаченную голову на подушке.
Потом к спокойствию начал примешиваться легкий, едва уловимый укол беспокойства. Он никогда не опаздывал так надолго. Потом беспокойство начало перерастать в глухую, нарастающую тревогу, которая холодной, липкой змеей свернулась где-то в животе. Прошло десять минут. Пятнадцать. Двадцать. Он не пришел. Я переминалась с ноги на ногу, кусая губы и всматриваясь в пустой двор до рези в глазах. Тишина и пустота.
Я проверила столовую – там было почти пусто, только парочка зевающих первокурсников клевали носом над тарелками. Пусто. Я почти бегом бросилась в библиотеку, прошлась между стеллажами, заглядывая в каждый закуток, – только пыль, тишина и сгорбленная фигура задремавшего библиотекаря. Пусто. Я рванула на полигон, чувствуя, как сердце начинает колотиться где-то у горла. Там было пусто и тихо, лишь ветер гонял обрывки тренировочных мишеней, и это безмолвие после недель непрекращающегося грохота было каким-то зловещим. Внутри меня, где-то в районе солнечного сплетения, сжимался, рос и пульсировал отвратительный, холодный, липкий комок ужаса. Что-то случилось. С ним никогда, никогда не случалось ничего плохого.
Он был слишком сильным, слишком быстрым, слишком ловким, слишком умелым, чтобы какая-то случайность могла выбить его из колеи. Но что, если именно в этот раз? Что, если на тренировке, которую не отменили? Что, если он лежит сейчас раненый, истекающий кровью, и никто об этом не знает? Что, если… Воображение, подстегнутое страхом, рисовало одну картину ужаснее другой.
– Эйра? Ты что здесь делаешь? Ты похожа на привидение.
Я резко, всем телом, обернулась на звук знакомого голоса, готовая сорваться в крик. По широкой каменной лестнице, ведущей в мужское крыло, неторопливо спускался Райан. Мой старший брат выглядел как обычно по утрам – немного взлохмаченный после сна, в немного помятой, но дорогой рубашке, расстегнутой на пару пуговиц у ворота, с огромной кружкой дымящегося черного чая в руке. Он вопросительно поднял бровь, увидев мое белое, как мел, лицо и расширенные от ужаса глаза.
– Неужели уже нагулялась? – спросил он, и в его обычно спокойном, рассудительном голосе проскользнула легкая, почти незаметная нотка снисходительной насмешки. – Обычно ты приходишь гораздо позже.
Я помотала головой, чувствуя, как комок в горле мешает говорить.
– Лайам не пришел. – Мой голос прозвучал глухо и хрипло.
Райан замер на ступеньке. Его рука с кружкой остановилась на полпути. Все его добродушное, расслабленное выражение лица в мгновение ока исчезло, сменившись маской серьезной, неподдельной тревоги. Слишком хорошо он знал своего друга. Слишком хорошо он знал, что Лайам никогда, ни при каких обстоятельствах, не пропустил бы встречу со мной по своей воле.
– Он тебе не сказал? – спросил он медленно, и каждое слово упало в тишину коридора тяжелым камнем.
Внутри меня всё заледенело.
– О чем не сказал? – спросила я, и мой голос сорвался на шепот.
Райан тяжело вздохнул, поставил кружку на широкий каменный подоконник и потер переносицу, словно собираясь с мыслями.
– Он заболел, Эйра, – сказал он, глядя мне прямо в глаза. – Вчера поздно вечером. Это случилось резко. Я был уверен, что ты знаешь. Думал, он нашел способ тебя предупредить. Хотя… зная этого гордеца…
– Заболел? – переспросила я, и это слово резануло слух так, будто по стеклу провели ножом. – Чем? Насколько серьезно? Райан, не тяни!
– Обычная простуда, по словам нашего целителя, – ответил он, но его тон, напряженный и мрачный, совершенно не вязался со словом «обычная». – Но, Эйра, она очень сильная. Этот дурак вчера на тренировке перестарался, выложился на триста процентов, вычерпал весь свой магический резерв до дна, до сухой, звенящей пустоты. А потом, когда возвращался в общежитие, еще и попал под тот ледяной ливень. Организм, ослабленный магическим истощением, просто не справился. У него сейчас высокая температура, жуткий кашель, который рвет горло, и полная, абсолютная слабость. Он даже встать с кровати не может.
С каждым его словом мои пальцы сжимались в кулаки все сильнее, а в душе поднималась волна жгучей, липкой, болезненной смеси из страха и злости.
– Где он? – Я уже шагнула, почти прыгнула к лестнице, готовая бежать, сметая все на своем пути.
– В своей комнате, в общежитии, – ответил Райан, и в его голосе отчетливо прозвучало предупреждение, заставившее меня замереть на месте. – Эйра, подожди секунду. Успокойся. Выслушай меня.
– Что еще? – Я обернулась к нему, нетерпеливо сверкая глазами.
Он помолчал, поколебавшись, а потом снова вздохнул, на этот раз еще тяжелее и обреченнее.
– Родители уехали по своим дурацким делам на месяц в столицу. Марк, как назло, умотал с Сесиль в какой-то загородный пансионат еще вчера утром. Они вернутся только через несколько дней. Он сейчас там совершенно, абсолютно один, Эйра. Один в пустой комнате. Я заходил к нему на рассвете, как только узнал, отнес ему стандартный целительский набор – настойку от жара, сироп от кашля, укрепляющие травы. Но у меня самого через полчаса начинается итоговый тактический экзамен, который я не могу пропустить, иначе меня просто отчислят. Я не могу остаться с ним.
– Я останусь, – выпалила я, и в моем голосе не было ни капли, ни тени сомнения или колебания. Только железная, непоколебимая решимость.
Райан долго, очень долго смотрел на меня изучающим, пронизывающим взглядом, каким он обычно смотрел только на самые сложные магические схемы. Он словно сканировал меня, оценивая мою готовность. Затем его губы тронула слабая, теплая улыбка, и он кивнул.
– Я так и думал, что ты это скажешь. Иди. Комната 512. Западное крыло, пятый этаж. И, Эйра… – Он сделал паузу, и его лицо снова стало серьезным. – Он не хотел, чтобы ты знала. Категорически. Он взял с меня слово, что я тебе не скажу. Не хотел, чтобы ты волновалась перед каникулами, не хотел портить тебе отдых, не хотел тебя тревожить.
– Он идиот, – отрезала я, чувствуя, как злость на его безмозглое благородство начинает вытеснять страх. – Полный, безмозглый, самоотверженный идиот!
– Знаю, – усмехнулся Райан краешком губ, поднимая свою кружку с подоконника. – Но, как говорится, он твой идиот. А от своих идиотов, как известно, не отказываются. Иди к нему.
Я не стала спорить с этой неоспоримой истиной. Я просто развернулась, подхватила юбки и побежала вверх по лестнице, перепрыгивая через две, а то и три ступеньки за раз. В висках стучала, пульсировала, билась набатом одна-единственная мысль, заглушавшая всё остальное: он там один. Он заболел. Он мучается. И этот глупый, благородный человек не сказал мне, потому что решил «не волновать». И я должна, нет – обязана быть сейчас рядом с ним.
Тяжелая дубовая дверь комнаты 512 была приоткрыта, оставлена небольшая щель, будто Райан, убегая, забыл ее захлопнуть. В коридоре стояла абсолютная тишина. Я не стала тратить время на стук и вежливые расшаркивания. Я просто толкнула дверь ладонью и решительно вошла внутрь, сразу же прикрыв ее за собой.
В комнате царил полумрак, густой и вязкий, как патока. Тяжелые, плотные шторы были наглухо задернуты, не пропуская ни единого лучика света с улицы. Все магические светильники были погашены. Единственным источником света был слабый, болезненно-желтый огонек догорающей свечи на прикроватной тумбочке. В воздухе стоял тяжелый, спертый запах болезни – запах травяных настоек, горячего пота и чего-то кисловатого, что бывает только в комнате у лихорадящего больного.
На широкой кровати, под горой сбитых в ком одеял, лежал Лайам. Даже в этом сумраке я увидела, как он бледен. Его кожа, обычно смуглая от тренировок на солнце, сейчас была серовато-белой, как пергамент. На лбу и висках блестела крупная испарина, и несколько влажных, темных прядей волос прилипли к горячей коже. Он дышал тяжело, хрипло, с присвистом, и его грудь под одеялом вздымалась с видимым усилием. Его прекрасные, изумрудные глаза были закрыты, а длинные ресницы бросали тени на впалые щеки.
Он даже не открыл глаз, услышав шаги. Просто издал тихий, надтреснутый стон.
– Райан, это ты? – Его голос был слабым, осипшим, почти неузнаваемым. Это был скрежет, а не голос. – Я же сказал тебе, со мной всё в порядке, не надо со мной нянчиться. Иди на свой экзамен. Я просто посплю еще немного, и всё пройдет.
Я скинула с плеча свою тяжелую сумку, набитую травами и целительскими инструментами, и она с глухим стуком упала на пол. Я подошла ближе, заслонив собой колеблющееся пламя свечи.
– Это не Райан, – сказала я негромко, но в моем голосе прозвенела сталь. Я закрыла за собой дверь на щеколду, отрезая нас от всего внешнего мира.




























