Текст книги "Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы (СИ)"
Автор книги: Maria Sonik
Жанр:
Юмористическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Глава 28
Пятничное утро началось не с кофе. Даже не с будильника. Пятничное утро началось с того, что Архимед, проклятый филин Миры, спикировал мне на голову и уронил на подушку конверт из плотной, кремовой бумаги, запечатанный гербовой печатью.
Я села на кровати, отплевываясь от перьев, и уставилась на конверт так, будто он содержал в себе смертный приговор. Гербовая печать. Кремовая бумага. Почерк, который я узнала бы из тысячи. Мама.
– Что там? – сонно пробормотала Мира с соседней кровати, даже не открывая глаз. Архимед уже сидел у нее на спинке и чистил перья с таким самодовольным видом, будто доставил не письмо, а королевский указ.
Я вскрыла конверт. Пробежала глазами по строкам – и почувствовала, как внутри все холодеет.
«Дорогая Эйра, надеюсь, твоя учеба идет хорошо. Мы с отцом ждем тебя в субботу дома. Приезжай обязательно. У нас будут гости – семья Монтгомери. Ты помнишь леди Монтгомери, мы с ней вместе учились в пансионе. Она очень хочет познакомить тебя со своим сыном, Корнелиусом. Он как раз вернулся из столицы. Пожалуйста, приведи себя в порядок. Это важно. С любовью, мама».
Я перечитала письмо трижды. Потом еще раз. Потом перевернула, надеясь, что на обороте окажется приписка «шутка» или «розыгрыш». Приписки не было. Был только герб, запах маминых духов и ощущение, что пол уходит из-под ног.
– Что случилось? – Мира наконец открыла глаза и села на кровати. – Ты выглядишь так, будто тебя приговорили к казни.
– Хуже, – прошептала я, комкая письмо. – Меня приговорили к семейному обеду. С семьей Монтгомери. И их сыном Корнелиусом.
Мира ахнула. Она знала про Монтгомери. Знала про леди Монтгомери, которая смотрела на меня как на потенциальную невестку с тех пор, как мне исполнилось шестнадцать. Знала про Корнелиуса, который был на три года старше, носил монокль и говорил о себе в третьем лице. Я рассказывала ей об этом кошмаре в красках, и она смеялась до слез. Теперь ей было не до смеха.
– Ты можешь не ехать? – спросила она с надеждой.
– Не могу. – Я встала с кровати и начала ходить по комнате, сжимая письмо в кулаке. – Ты же знаешь мою мать. Если я не приеду, она приедет сама. С проверкой. И будет сидеть в нашей комнате, критиковать мою мантию, мои учебники, мой распорядок дня и, скорее всего, тебя. А потом она запрет меня в особняке до конца семестра и заставит вышивать салфетки!
– Архимед может ее клюнуть, – предложила Мира. Филин угукнул, будто соглашаясь.
– Архимед не поможет против моей матери. Против нее вообще ничто не помогает. – Я остановилась у окна и уперлась лбом в холодное стекло. – Придется ехать. В субботу. На обед. С Монтгомери. И Корнелиусом.
Суббота наступила слишком быстро. Я стояла перед воротами родительского особняка и чувствовала себя так, будто иду на эшафот. На мне было то самое платье, которое мать прислала с письмом – нежно-голубое, с вышивкой по подолу, слишком нарядное для простого обеда, но «достаточно скромное, чтобы не выглядеть вызывающе». Волосы были уложены в высокую прическу, которую я ненавидела всей душой, а на запястьях позвякивали браслеты – фамильные, тяжелые, доставшиеся от бабушки. Я чувствовала себя куклой. Фарфоровой куклой, которую нарядили для выставки.
Дверь открыл дворецкий, и я вошла в гостиную.
– Эйра, дорогая! – Мать всплеснула руками, увидев меня. Она была в своем лучшем платье – темно-бордовом, с жемчугом на шее, – и выглядела так, будто принимала не старых друзей, а королевскую семью. – Ты прекрасно выглядишь! Я же говорила, что это платье тебе идет. А прическа! Наконец-то ты привела себя в порядок!
– Здравствуй, мама, – сказала я, целуя ее в щеку. – Здравствуй, папа.
Отец, сидевший в кресле с газетой, поднял на меня глаза, кивнул и снова уткнулся в чтение. Его участие в этом обеде было чисто номинальным – он, как всегда, делал вид, что происходящее его не касается.
– Они уже здесь! – Мать понизила голос до театрального шепота. – Леди Монтгомери и Корнелиус. Они в столовой. Будь вежлива, улыбайся и, пожалуйста, не говори о своей учебе. Мужчинам не интересно слушать про какие-то там травы.
Я стиснула зубы и вошла в столовую.
Леди Монтгомери оказалась именно такой, какой я ее помнила: высокая, надменная, с прической в виде башни и бриллиантовыми серьгами размером с вишню. Она окинула меня оценивающим взглядом – от туфель до макушки, – и на ее лице расцвела улыбка, которая не затрагивала глаз.
– Эйра, милочка! – пропела она, протягивая мне руку для поцелуя. – Ты так выросла! И похорошела! Помню, была такой тощей девочкой, а теперь – настоящая леди!
– Спасибо, леди Монтгомери, – выдавила я, приседая в реверансе. – Вы тоже прекрасно выглядите.
– О, я знаю, – ответила она и повернулась к своему сыну. – Корнелиус, познакомься с Эйрой. Ты, наверное, помнишь ее – вы играли вместе в детстве.
Корнелиус поднялся из-за стола. Он был высоким, но каким-то нескладным, с узкими плечами и лицом, которое казалось бы симпатичным, если бы не выражение крайнего самодовольства. На нем был сюртук бутылочного цвета, жилет с золотыми пуговицами и монокль. Монокль. В двадцать три года. Я смотрела на него и не могла поверить, что мать всерьез рассматривает его как кандидата в мои женихи.
– Мисс Тайл, – произнес он, целуя мою руку. Его губы были влажными. Влажными. – Корнелиус Монтгомери, к вашим услугам. Вы очаровательны. Просто очаровательны. Я много слышал о вас от матушки.
– Надеюсь, только хорошее, – сказала я, выдергивая руку.
– Только хорошее, – подтвердил он, и его монокль блеснул на солнце. – Хотя, признаюсь, действительность превзошла ожидания. Вы еще прекраснее, чем я помнил.
Я улыбнулась. Той самой улыбкой, которую оттачивала годами на надоедливых студентах: вежливой, ледяной и обещающей мучительную смерть, если они не отстанут. Корнелиус, кажется, не заметил.
Обед превратился в пытку. На первое подали тыквенный суп, и я пыталась есть его медленно, чтобы занять рот и не отвечать на вопросы. Но Монтгомери не нуждались в моих ответах – они прекрасно справлялись сами.
– Корнелиус только что получил должность в Министерстве магии, – объявила леди Монтгомери, и ее голос звучал так, будто она сообщала о коронации. – Помощник младшего советника по распределению пергаментов. Это очень престижная позиция!
– Поздравляю, – сказала я.
– О, это только начало, – скромно заметил Корнелиус, поправляя монокль. – Через пару лет я планирую стать младшим советником. А там – и до старшего недалеко. Знаете, в Министерстве очень ценят таких, как я. Умных. Амбициозных. С хорошей родословной.
– Корнелиус – гордость нашей семьи, – добавила леди Монтгомери, и мой желудок сжался.
Мать смотрела на меня с таким выражением, будто хотела, чтобы я немедленно восхитилась Корнелиусом и начала планировать свадьбу. Я сделала глоток воды, чтобы не ляпнуть что-нибудь невежливое.
На второе подали запеченную утку с яблоками, и я поняла, что хуже быть не может. Оказалось, может.
– А чем вы занимаетесь, мисс Тайл? – спросил Корнелиус, нарезая мясо на крошечные кусочки. – Моя матушка говорила, что вы учитесь в Академии. Целительство, кажется?
– Да, – ответила я. – Целительство.
– Это мило, – сказал он, и в его голосе прозвучало снисхождение, от которого у меня свело челюсть. – Женщина-целительница – это так… уютно. Будет кому лечить детей, когда они разобьют коленки.
Я стиснула вилку так, что металл скрипнул. Мать бросила на меня предупреждающий взгляд. Отец перевернул страницу газеты.
– Я специализируюсь на регенерации тканей и полевой хирургии, – сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Это немного сложнее, чем разбитые коленки.
Корнелиус моргнул. Монокль дернулся.
– Полевая хирургия? – переспросил он. – Звучит так… грязно. Кровь, раны… Не слишком ли это тяжело для девушки?
– Мне нравится, – ответила я. – И у меня хорошо получается.
– Ну, после замужества вам, конечно, не придется этим заниматься, – вмешалась леди Монтгомери, и ее голос звучал так, будто она делала мне одолжение. – Корнелиус обеспечит вас всем необходимым. Дом, прислуга, наряды. Вы сможете оставить эту… практику.
Я открыла рот, чтобы ответить, но мать меня опередила.
– Эйра очень трудолюбивая, – сказала она. – Это прекрасное качество для будущей хозяйки дома.
– О да, – согласилась леди Монтгомери. – Трудолюбие – это прекрасно. Особенно когда оно направлено в правильное русло. Вышивка, музыка, ведение хозяйства…
Я засунула в рот кусок утки, чтобы не закричать. Утка была сухой. Как и этот разговор. Как и вся моя жизнь в этот момент.
Десерт – яблочный пирог – принес некоторое облегчение. Корнелиус на время замолчал, увлекшись сладким, и я смогла перевести дух. Но передышка была недолгой.
– Мисс Тайл, – сказал он, откладывая вилку, – возможно, вы окажете мне честь и покажете ваш сад? Матушка говорила, у вас чудесный розарий.
Я бросила отчаянный взгляд на мать, надеясь, что она вмешается. Но мать смотрела на меня с таким выражением, будто от этого разговора зависела судьба всей нашей семьи.
– Конечно, – выдавила я, чувствуя, как внутри все сжимается.
Мы вышли в сад. Осеннее солнце клонилось к закату, окрашивая розы в золотистые тона. Корнелиус шел рядом, заложив руки за спину, и его монокль поблескивал в лучах заходящего солнца.
– Прекрасный сад, – сказал он. – Почти такой же прекрасный, как вы, мисс Тайл. Я бы хотел видеть вас в нем почаще. В качестве хозяйки.
Я замерла. Повернулась к нему.
– Простите?
– Я понимаю, что мы едва знакомы, – он поправил монокль, и на его лице появилось выражение крайней значительности, – но наши семьи давно дружат. Наши матери мечтают о союзе. Я – перспективный чиновник с блестящим будущим. Вы – прекрасная, образованная девушка из хорошей семьи. Это идеальная пара. Корнелиус Монтгомери так считает.
Он говорил о себе в третьем лице. Я стояла в розарии, слушала, как этот человек – нет, это существо, этот ходячий монокль, – делает мне предложение, и чувствовала, как внутри закипает смех. Истерический. Дикий. Смех, который рвался наружу.
– Корнелиус, – сказала я, и мой голос звучал удивительно спокойно, – я польщена. Правда. Но я не ищу мужа. У меня впереди экзамены, практика в Мертвых Топях и исследовательский проект. Я не планирую замужество в ближайшие несколько лет.
Он моргнул. Монокль выпал, и он торопливо водворил его на место.
– Но… – начал он.
– Спасибо за прогулку по саду, – перебила я. – Было очень… познавательно. А теперь прошу меня извинить. Мне нужно собираться обратно в Академию.
Я вернулась в дом, попрощалась с родителями и леди Монтгомери, выдержала еще один оценивающий взгляд, еще одну влажную улыбку Корнелиуса – и вырвалась на свободу. В карету. В Академию. Туда, где меня ждали учебники, Архимед, Мира и… Лайам.
Лайам, который никогда не говорил о себе в третьем лице. Который не носил монокль. Который смотрел на меня так, будто я была не приложением к его карьере, а самостоятельной, ценной, важной. Который, да, бесил меня до зубовного скрежета, но хотя бы не считал, что мое место – в розарии.
Я откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. Боги, что это было? И почему при мысли о том, что я могла бы сейчас сидеть напротив Лайама в библиотеке, а не убегать от Корнелиуса Монтгомери, мне стало так тепло?
Глава 29
Весь этот бесконечный, выматывающий, проклятый день я ходила, словно с меня живьем содрали кожу, а вместо крови по венам пустили расплавленный свинец. Каждый шаг отдавался в висках тупой, ноющей болью, каждый вдох давался с таким трудом, будто грудную клетку стянули ржавыми железными обручами. Я чувствовала себя сломанным механизмом, дорогой фарфоровой куклой, у которой внутри что-то безвозвратно испортилось: шестеренки больше не вращались, пружины не разжимались, а из глаз глядела пустота, присыпанная пеплом вчерашнего унижения.
Словно кто-то жестокий и равнодушный – возможно, сама судьба – выключил внутри меня тот самый ослепительный, жаркий, пульсирующий свет, что обычно горел под сердцем, заставляя меня спорить до хрипоты с заслуженными профессорами, вгрызаться в гранит науки до четырех утра, пока глаза не начинали слезиться от усталости, и отвечать ледяной колкостью на любую колкость. Сегодня этого живительного света не было. Абсолютно. На его месте зияла выжженная пустыня, черная дыра, и в этой дыре медленно гнило всё, что составляло мою личность. Была только тупая, изматывающая, ноющая пустота – отвратительное, вязкое чувство, которое поселилось где-то под нижним левым ребром сразу после вчерашнего злосчастного обеда. Оно свернулось там клубком, как сытая ледяная змея, и ни желало уходить, ни давало забыть о себе ни на секунду.
Я физически не могла заставить свой мозг зацепиться за лекции. Это было выше моих сил. Профессор Вязель, похожий на старого потрепанного ворона в своей неизменной черной мантии, монотонно и методично объяснял сложнейшую классификацию болотных ядов шестого порядка, чертил мелом на доске замысловатые схемы молекулярных цепочек, но я смотрела сквозь него, сквозь доску, сквозь пыльное окно аудитории. Я видела не его сухие формулы, а сочную, липкую, как патока, и такую же приторную улыбку Корнелиуса Монтгомери. Его монокль, поблескивающий сальной искрой в косых лучах заходящего солнца, когда он встал на одно колено в розарии. Его самодовольные слова, которые до сих пор звучали у меня в голове набатом похоронного колокола: «Корнелиус считает, что вы прекрасная, образованная девушка из хорошей семьи. Идеальная пара. Корнелиус одобряет этот союз». Меня передергивало каждый раз, когда эта сцена всплывала перед внутренним взором, словно я наступала босой ногой на дохлую холодную лягушку. И я вспоминала. Поминутно. Посекундно. Весь день напролет эта гнилая карусель крутилась в голове, не давая сделать и вдоха без отвращения.
Обед в Большой Столовой превратился для меня в изощренную пытку. Запах еды вызывал приступы тошноты. Я бездумно и ожесточенно ковыряла вилкой воздушное картофельное пюре, превращая его в размазанное по тарелке безобразное месиво, но не могла заставить себя проглотить ни единого кусочка. Еда вставала поперек горла колючим комом. Я чувствовала себя стеклянным сосудом, до краев наполненным невесомой, но от этого не менее ядовитой горечью. Мира, мой вечный спаситель и луч света в этом темном царстве, сидела напротив и смотрела на меня с нарастающей тревогой в своих огромных, как у испуганной лани, карих глазах. Она, как всегда, пыталась пробить брешь в моей броне отчуждения глупыми, милыми шутками. Что-то лепетала про ее ручного ворона Архимеда, который стащил у нее кружевной носок и устроил из него гнездо прямо в рыцарском шлеме на кафедре боевой магии. Что-то про незадачливого старшекурсника-некроманта, который во время практики случайно оживил не учебный муляж, а скелет самого преподавателя, и тот полчаса гонялся за бедолагой, размахивая берцовой костью вместо трости. Я механически кивала, как болванчик на пружинке, даже мучительно растягивала губы в подобии улыбки, но мышцы лица не слушались, и улыбка выходила бледной, жалкой, вымученной, похожей на гримасу боли. Мира, конечно же, заметила. Она всегда, черт бы ее побрал, замечала всё, что я так старательно пыталась скрыть. У нее был абсолютный нюх на чужую боль.
– Это из-за обеда? – она заговорила тихо, едва слышно, когда мы вышли в гулкий холодный коридор и смешались с толпой студентов. Её пальцы ласково, но настойчиво вцепились в мой локоть, вынуждая замедлить шаг. – Из-за того напыщенного, разряженного в пух и прах индюка, который вообразил себя даром богов?
– Он носит монокль, Мира, – ответила я, и собственный голос показался мне чужим, глухим, словно доносился из-под толщи воды или из-под могильной плиты. В горле саднило. – Понимаешь? Живой человек в наше время носит монокль на цепочке. И говорит о себе в третьем лице. «Корнелиус желает», «Корнелиус не одобряет». И он, этот ходячий павлин, абсолютно серьезно, без тени сомнения считает, что моё место – в розовом будуаре или в благоухающем розарии среди фарфоровых чашек, а не в прозекторской и не в операционной, где пахнет кровью, йодом и магией.
– Слушай, хочешь, Архимед его клюнет? – в голосе Миры зазвенела воинственная, отчаянная готовность немедленно развязать войну. Она даже привстала на цыпочки от переполнявшего её праведного гнева. – Он может. Честное слово. У него клюв острый как бритва. И характер, знаешь ли, отвратительный, склочный и мстительный. Я скажу – он выклюет ему глаз. Тот самый, которым он смотрит в монокль.
Я криво усмехнулась, представив эту картину в красках. На душе на одну тысячную долю секунды потеплело от её готовности броситься за меня в бой с голыми руками и боевым вороном в придачу.
– Не поможет, Мира, – выдохнула я, чувствуя, как свинец в венах снова холодеет и тяжелеет. – Это глубже. Моя дражайшая матушка уже специальным каллиграфическим почерком выводит даты в календаре и считает дни до официального объявления помолвки. Я для нее – не дочь, не живой человек со своими амбициями и мечтами. Я – диковинный товар в красивой обертке, который нужно успеть выгодно продать подороже, пока не истек срок годности. А Корнелиус Монтгомери – это самая выгодная партия на всем побережье. Их состояние баснословно, связи при дворе безграничны. Кому какое дело, что у меня душа сворачивается в трубочку от одной мысли о нем?
Мира, больше не говоря ни слова, просто обняла меня за плечи – крепко, по-сестрински, надежно. Я на долю секунды позволила себе расслабиться, стать слабой и беззащитной, прижаться щекой к ее плечу, пахнущему сухими травами и старыми книгами. Это прикосновение было бальзамом на открытую рану. Но облегчение оказалось коротким, как вспышка магния. Потому что впереди, неумолимо и грозно, ждало ежедневное занятие с Лайамом. И если перед Мирой я могла позволить себе быть разбитой, то перед ним – никогда. Ни за что.
К дверям библиотеки, в наш тихий, изолированный от посторонних ушей закуток на втором ярусе, я подходила в том же разобранном, выпотрошенном состоянии. Выжатая досуха, пустая, как древний, заброшенный колодец, со дна которого давным-давно вычерпали всю живую воду, оставив лишь вязкую, холодную грязь. Я загнала свои эмоции так глубоко, как только могла, и нацепила на лицо бесстрастную маску прилежной наставницы. Я молилась про себя всем богам, чтобы он ничего не заметил. Чтобы он, как обычно, был погружен в свои учебники, в свой вечный сарказм, в войну с колбами и формулами. Я надеялась, что смогу провести это занятие на полном автомате, как бездушный голем: отработать технику наложения швов, монотонно задать вопросы по теории ожоговой болезни, сухо кивнуть на прощание и уйти, волоча за собой свою невидимую гирю. Но когда я вошла в читальный зал, раздвинув тяжелую бархатную портьеру, отрезавшую нас от остального мира, он мгновенно поднял голову от толстенного фолианта по регенеративной магии. И в ту же секунду, как только свет магических ламп упал на мое лицо, его черные брови резко, почти хищно сошлись на переносице, образовав глубокую, жесткую складку. Он не смотрел – он сканировал меня. Как самый совершенный диагностический артефакт, он считал меня за долю секунды.
– Что случилось? – спросил он. В его тоне не было ни грамма привычной ленивой насмешки или дежурной вежливости. Не «Привет, Эйра». Не «Как прошел твой день?». Сразу – в лоб, без подготовки, без экивоков. Вопрос разрезал воздух между нами, как остро отточенный скальпель.
Лайам ap'Шайн смотрел на меня в упор, и его глаза – обычно искрящиеся смешливыми бесенятами, вечным вызовом или нахальной усмешкой, цвета грозового неба или закаленной в огне стали – сейчас были пугающе серьезными, тяжелыми, сосредоточенными до дрожи. В них плескалась самая настоящая, почти звериная тревога. Он резко, с громким хлопком, захлопнул учебник, небрежно отшвырнул его в сторону, словно мусор, и полностью, всем корпусом, развернулся ко мне, подавшись вперед так, что затрещало дерево стола под его локтями. Он излучал напряжение, от которого у меня мурашки побежали по предплечьям.
– Ничего, – соврала я так же легко, как дышала в этот момент – то есть с огромным трудом. Я грациозно, насколько позволяло мое состояние трупа, опустилась на стул напротив и принялась деловито раскладывать свои учебники, конспекты и диаграммы. – Обычная усталость. Эта неделя была невероятно долгой и выматывающей. Я просто не выспалась.
– Это не усталость, – отрезал он. Голос его прозвучал низко и глухо, как дальний раскат грома. Он качнул головой, и прядь черных волос упала ему на глаза. – То, что я вижу сейчас – это не усталость. У тебя глаза красные, Эйра. Воспаленные, с лопнувшими капиллярами, словно ты плакала или не спала трое суток. И, что гораздо более подозрительно, ты не огрызнулась на мое «привет». Ты всегда, слышишь, всегда огрызаешься. Это наш неизменный ритуал. Это заложено в самой природе нашего взаимодействия.
– Неправда. Ты преувеличиваешь, – я старалась говорить ровно, перебирая пальцами пергаменты, лишь бы не встречаться с ним взглядом.
– Правда, – его шепот был тверже стали. – Обычно, стоит мне открыть рот, ты уже шипишь что-то вроде: «Я тебе не комнатная собачка, чтобы на меня гавкать, ap'Шайн», или это твое коронное: «Занятие еще не началось, так что закрой рот и займись делом». А сегодня – это жалкое, бесцветное «ничего». Это не просто подозрительно. Это кричаще, вопиюще, до одури подозрительно, Эйра.
Я невольно дернула уголком губ, хотя внутри у меня все сжималось в тугой спазм. В этом был весь он. Дьявольски проницательный, внимательный к деталям, которые другие пропускают мимо ушей, и при этом раздражающе, до зубного скрежета правый. Абсолютно, бескомпромиссно правый. И от его чертовой правоты, от этой незамутненной, неожиданной заботы в его колючем вопросе, мне почему-то стало еще больнее. В тысячу раз горше. Словно он залез грязными руками прямо в открытую рану, но я не могла на него за это злиться.
– Это абсолютно никак не связано с учебой и уж тем более не касается нашей практики, – отчеканила я, с трудом удерживая голос от дрожи. – Это личное. И это не важно. Не имеет значения. Давай уже начнем занятие, у нас сегодня очень плотный материал.
– Эйра, – он произнес мое имя так, как никто и никогда не произносил. Мягко, бархатисто, но с такой стальной, несокрушимой настойчивостью, что у меня перехватило горло. Он наклонился ко мне через широкий дубовый стол, сокращая расстояние до минимума. Я почувствовала запах его кожи – смесь хвои, старого пергамента и чего-то терпкого, вроде дыма от магического кристалла. – Расскажи. Пожалуйста. Я же вижу, что тебя разрывает изнутри.
Я наконец подняла на него свои воспаленные, заплаканные (хотя я не плакала, нет, я не давала себе этой слабости) глаза и вдруг с пугающей, обжигающей ясностью осознала, что больше не хочу молчать. Вся моя защита рухнула, как карточный домик, под этим пронизывающим серым взглядом. Я не хочу держать эту отраву в себе ни секундой дольше. Весь этот бесконечный, мучительный день я ходила с натянутой до ушей фальшивой улыбкой, кивала, делала вид, что всё в полном порядке, а внутри меня заживо разъедала черная, концентрированная горечь, смешанная с бессильной яростью. И сейчас, глядя в эти невозможные, стальные, требовательные глаза, я физически ощутила, как плотина дает трещину. Я могу выплеснуть эту отраву наружу. Выкричать, выплакать, выстонать. Прямо ему. И мир не рухнет.
И я заговорила. Сбивчиво, глотая окончания слов, захлебываясь в эмоциях. Я вывалила на него всё. Без купюр. Начала с того, как дрожали мои руки, когда я распечатывала письмо матери с гербовой печатью, пропитанное запахом ее любимых духов. Рассказала про тот чудовищный воскресный обед в нашем родовом поместье. Я в красках описала леди Монтгомери – эту разряженную курицу в сверкающих бриллиантах, которые стоят как годовой бюджет нашей академии, с надменным, оценивающим взглядом, каким осматривают породистую лошадь на аукционе. Я рассказала про Корнелиуса во всех его отвратительных подробностях: его уродливый, нелепый монокль, запотевающий от его же дыхания; его самодовольную манеру говорить о себе в третьем лице; его сальные намеки и то, как он сделал мне предложение в розарии, опустившись на одно колено прямо в жидкую грязь. Он даже не потрудился узнать, чем я живу, о чем мечтаю, к чему стремлюсь. Для него я была просто статусной вещью, красивым приложением к его коллекции вин, лошадей и часов.
Лайам слушал меня молча. Застыв, как изваяние из вулканического базальта. Его лицо было неподвижным, словно посмертная маска, но я видела, как побелели, стали мертвенно-фарфоровыми костяшки его пальцев, сжимающих край дубового стола с такой силой, что дерево жалобно скрипело. Я видела, как резко напряглись, заиграли желваками мышцы на его челюсти, перемалывая невысказанные проклятия. И самое главное – я видела, как в глубине его стальных, серых глаз загорелся тот самый опасный, потусторонний, холодный, как пламя зимней звезды, огонь. Я видела этот взгляд только раз в жизни – на межфакультетском дуэльном турнире, когда его соперник нанес запрещенный, подлый удар ниже пояса. Тогда Лайам стер его в порошок за тридцать секунд. Сейчас в его глазах горело то же самое обещание абсолютного, беспощадного уничтожения.
– Монтгомери, – произнес он, и сам звук его голоса изменился. Из него исчезли все человеческие интонации. Остался только лед, обжигающий до волдырей. Это не было вопросом. Это было приговором. – Корнелиус Монтгомери. Я знаю эту гнилую семейку.
– Ты… ты знаешь их? – я удивленно приподняла брови, чувствуя, как сердце пропускает удар.
– Наше родовое поместье на севере граничит с землями его отца. На протяжении последних трех поколений. – Он говорил медленно, с трудом выталкивая из себя слова, словно каждое из них было раскаленным углем. – Корнелиус – старший сын и наследник. Абсолютный ноль. Никчемный, избалованный до мозга костей паразит. В школе он ни умом, ни талантом не блистал. Магии толком никогда не учился, потому что не хватило ни усидчивости, ни силы воли. Он попросту купил себе теплую должность в Министерстве Магического Контроля за отцовские деньги. Просто взял и купил диплом и место, как покупают засахаренные фрукты на рынке. И вот это… это ничтожество… оно посмело сделать тебе предложение? Оно прикоснулось к тебе своими погаными руками?
– Лайам, послушай, это не настолько важно в масштабах вселенной…
– Важно! – он резко, одним яростным движением вскочил на ноги. Дубовый стул с оглушительным грохотом отлетел назад и врезался в книжный стеллаж. В тишине библиотеки этот звук прогремел как выстрел. – Это, мать его, архиважно, Эйра! Он смотрел на тебя и говорил с тобой так, будто ты – вещь. Бездушный инвентарь. Будто тебя можно купить. Оптом или в розницу. Как эту чертову должность в Министерстве. Как его дурацкий монокль. Как очередную безделушку в его коллекцию дорогих, но пустых игрушек.
Я смотрела на него снизу вверх, запрокинув голову. Он возвышался надо мной – разъяренный, дышащий гневом, и магические лампы отбрасывали на его лицо резкие, хищные тени. От него буквально волнами исходила темная, первобытная энергия.
– Я отказала ему, Лайам, – сказала я тихо, почти успокаивающе, словно разговаривала с диким, загнанным в угол зверем. – Сразу же. Прямо там, в розарии. Сказала, что у меня экзамены, клиническая практика и исследовательский проект, который не терпит отлагательств. Что моя жизнь принадлежит медицине, а не ему. Он, кажется, даже не понял ни слова из того, о чем я говорила. Он просто моргал своим дурацким моноклем и улыбался.
– Конечно, не понял, – Лайам криво усмехнулся, но усмешка эта вышла злой, колючей, больше похожей на хищный оскал. – Такие, как он, генетически не способны понимать слово «нет». Для них это пустой звук, досадная помеха. Они понимают только силу. Грубую, необузданную физическую силу. Или деньги. Других аргументов для них не существует.
Он резко замолчал, оборвав сам себя на полуслове. Резко, почти судорожно отвернулся к высокому стрельчатому окну, за которым сгущались лиловые сумерки, и я видела, как тяжело, неровно вздымается его спина, как он судорожно сжимает и разжимает кулаки, разминая побелевшие пальцы. Воздух между нами вибрировал от невысказанных слов. Мне показалось – нет, я кожей, интуицией, звериным чутьем почувствовала, – что сейчас он скажет что-то еще. Что-то оглушительно важное. Что-то, что давно уже висит в этом пропитанном магией и запахом пыли воздухе, между нашими взглядами, между нашими спорами, между его сарказмом и моей колкостью. Невысказанное признание такого накала, что могло бы прожечь дыру в реальности. Но он промолчал. Смолчал. Стиснул зубы так, что скрипнула эмаль.
– Ладно, давай начнем занятие, – сказала я нарочито бодрым, деловым тоном, отмахиваясь от этого момента, как от назойливого призрака, чтобы не сгореть заживо в этом напряжении. – У тебя через несколько дней – решающая выездная практика в Мертвых Топях. Это вопрос жизни и смерти. И у нас категорически нет времени отвлекаться на мои дурацкие семейные драмы. Сосредоточься.
Он медленно, неохотно кивнул и сел обратно за стол, но его движения были скованными, деревянными. Я видела, что его мысли остались где-то далеко – возможно, в том самом розарии, возможно, на севере, на границе с землями Монтгомери. Мы начали занятие. Он отвечал на вопросы – четко, технически безупречно, правильно до последней запятой, – но делал это на абсолютном автопилоте, как заведенный механизм. Я спрашивала про стадии заживления ожогов третьей степени с учетом фактора магического пламени, и он отвечал слово в слово по учебнику, бесцветным, лишенным эмоций голосом. Я попросила его показать на муляже экстренную технику остановки артериального кровотечения с наложением зажимов – он показывал, но его длинные, музыкальные пальцы двигались без обычной артистичной уверенности, механически, бессознательно. Его завораживающие глаза смотрели не на муляж, не на меня, а сквозь нас, сквозь толстые каменные стены библиотеки, в какую-то свою, мрачную, черную бесконечность.
Он думал. Напряженно, лихорадочно, яростно думал о чем-то, и это что-то явно не имело ни малейшего отношения к академическому целительству. Это что-то носило имя «Корнелиус Монтгомери» и пахло кровной местью.
– Лайам! – я повысила голос, резко, почти грубо прерывая его на середине демонстрации непрямого массажа сердца. – Ты вообще здесь? Ау! Вернись в библиотеку.
– Здесь, – ответил он механически, но его взгляд, направленный на меня, все еще оставался отсутствующим, стеклянным, расфокусированным. Зрачки были расширены, словно от действия наркотика.




























