Текст книги "Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы (СИ)"
Автор книги: Maria Sonik
Жанр:
Юмористическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
Глава 42
Лайам ap'Шайн стоял у высокого, в пол, окна в гостиной особняка Тайл, и мир за стеклом умирал – красиво, мучительно, как умирает все живое поздней осенью. Ветер рвал с ветвей последние листья, швырял их оземь, гонял по серым дорожкам сада сухие, скрученные трупики былой зелени, и в этом хаосе было что-то до боли созвучное тому, что творилось у Лайама внутри.
Ужин закончился. Наконец-то. Долгий, выматывающий душу спектакль, где каждое слово было отравленной стрелой, завернутой в шелк светской любезности, где улыбки напоминали оскал, а смех звенел как битое стекло.
Гости, эти разряженные стервятники, постепенно расползались по огромному дому, и Лайам слышал их голоса – приглушенные, тягучие, словно патока. Монтгомери, эти старые денежные мешки, удалились в библиотеку с лордом Тайлом, обсуждать что-то скучное до зубовного скрежета – торговые пошлины, брачные контракты, политические интриги, плевать.
Леди ap'Шайн и леди Тайл, две аристократки с тридцатилетним стажем светских боев, засели в малой гостиной за чаем, обмениваясь колкостями с той убийственной грацией, которая дается только десятилетиями практики. А Эйра… Эйра выскользнула в сад.
Он видел этот момент. Видел, как она коротко, сухо бросила что-то про духоту – ложь, конечно, ложь, потому что в гостиной было холодно, как в склепе, – и вышла через стеклянные двери на террасу. Видел, как она спускалась по каменным ступеням в сад – прямая, как натянутая струна, напряженная до предела, с подбородком, вздернутым так высоко, словно она бросала вызов всему миру. Ветер тут же вцепился в ее платье, в волосы, в край шали, но она даже не поежилась – просто пошла дальше, вглубь аллеи, под голые черные ветви, и каждый инстинкт Лайама, каждый нерв, каждая клетка его тела заорали в унисон: «Иди за ней! Будь рядом! Не оставляй ее одну, ты, чертов дурак!»
Но он не пошел. Не сейчас. Потому что сначала ему нужно было поговорить с Райаном. Выяснить все раз и навсегда. Разрубить этот узел, который затягивался между ними уже три недели – с того самого момента, как они заключили тот дурацкий, пьяный, совершенно безумный спор.
Райан Тайл стоял у камина. Его бокал с темно-красным вином – рубиновым, густым, почти черным в полумраке – медленно вращался в длинных пальцах, и отблески пламени плясали в стекле, в жидкости, в его глазах. Он смотрел в огонь, но Лайам знал: он ждет. Ждет этого разговора. Ждет уже битый час, с того самого момента, как они переглянулись за ужином, когда Эйра встала и вышла из-за стола. Лицо Райана было задумчивым, почти мрачным – лицо человека, который готовится услышать то, что ему не понравится.
– Ну? – голос Райана прозвучал глухо, без интонации. Он даже не обернулся. – Долго ты еще будешь сверлить взглядом мою спину? Я чувствую дыру между лопаток уже минут десять.
Лайам подошел. Тяжелые шаги по паркету – каждый звук отдавался в висках. Он остановился рядом, почти плечом к плечу, и тоже уставился в огонь. Они стояли так – два боевых мага, два ветерана, прошедших вместе через три кровавых турнира, две дуэли, одна из которых едва не закончилась смертью, и одну абсолютно безумную вечеринку с участием пьяного тролля, которая стала легендой их курса. Два друга, между которыми сейчас висело что-то огромное, невысказанное, тяжелое, как боевой топор, готовый сорваться с гвоздя и разрубить все, что между ними было.
– Время поджимает, – сказал Лайам. Его голос прозвучал спокойно. Слишком спокойно. Так спокойно, что сам Лайам удивился, как ему удалось выдавить этот тон, когда внутри все плавилось и орало. – Ты знаешь.
– Знаю, – ответил Райан. Он не повернул головы. – Месяц почти истек. Три недели, Лайам. Три недели с того вечера в прокуренной таверне «У Гремлина», когда ты, пьяный, с горящими глазами, предложил мне этот дурацкий спор. И ты проигрываешь. Я считал. Она все еще смотрит на тебя как на врага. Ты не получил ни одного танца – ни одного, который бы она признала добровольным. Ни одного свидания. Ни одного знака внимания, который она бы не отвергла.
Лайам усмехнулся. Горько. Криво. Желчь подкатила к горлу. Райан не знал и половины. Не знал, черт возьми, почти ничего. Он не знал про долгие вечера в библиотеке, где Эйра поправляла его руки на магическом муляже – тонкие пальцы на его запястьях, теплое дыхание где-то рядом, – и краснела, заливалась краской до корней волос, когда он наклонялся слишком близко и шептал ей на ухо что-то про постановку большого пальца.
Не знал про ночь на чердаке Академии, когда они вдвоем, в кромешной темноте, искали сбежавшую кошку-нечисть, и она случайно врезалась в него в темноте, и он почувствовал, как колотится ее сердце – быстро-быстро, как у пойманной птицы. Не знал про поцелуй после той тренировки – поцелуй, на который она ответила, черт возьми, ответила, даже если потом неделю отказывалась это признавать и смотрела на него с такой яростью, будто он украл что-то бесценное.
Не знал про сегодняшний ужин – про то, как леди ap'Шайн, его собственная мать, вонзила нож в грудь Эйры своим светским любопытством, спросив про «того самого загадочного парня», и про то, как Эйра на мгновение, на долю секунды, встретилась с ним взглядом через весь стол, и в ее глазах было не раздражение – паника. И как быстро она отвела глаза, слишком быстро, словно обожглась.
– Она будет моей, – сказал Лайам. И в его голосе не было ни хвастовства, ни бравады, ни вызова. Только спокойная, холодная, непоколебимая уверенность – та уверенность, с какой он выходил на дуэльную площадку, зная, что противник сильнее, но не сомневаясь ни на секунду в своей победе. – Можешь даже не надеяться, что я проиграю.
Райан резко повернулся. Движение было быстрым, почти хищным. Его глаза сузились, превратились в две ледяные щелочки, и он долго, изучающе смотрел на Лайама – так, будто видел его впервые в жизни. Будто перед ним стоял не тот парень, с которым он делил комнату в общежитии, дрался плечом к плечу и напивался до беспамятства, а какой-то незнакомец.
– Ты же понимаешь, – начал Райан медленно, почти по слогам, – что я должен тебя ненавидеть за это? Должен, Лайам. По всем законам дружбы, чести и семьи. Ты – мой лучший друг. Мой боевой товарищ. Человек, которому я доверял свою спину, свою жизнь, свои секреты. И ты заключил со мной спор. На мою собственную сестру. На Эйру. Я должен был ударить тебя еще тогда, в таверне – схватить за грудки и вбить кулак в твою ухмыляющуюся физиономию. Я должен был вызвать тебя на дуэль, когда узнал, что ты ходишь за ней по всей Академии, как привязанный. Я должен был запереть ее в башне и выставить охрану. Я должен был…
– Но ты не ударил, – перебил его Лайам. Спокойно. Ровно. Как нож в масло. – И не вызвал. И не остановил. Ты смотрел, как я кружу вокруг твоей сестры, и молчал. Почему, Райан? Почему?
Райан замолчал. Его челюсть сжалась так, что желваки заходили под скулами. Он отвернулся обратно к огню – резко, почти дергано, – и сделал большой глоток вина. Лайам видел, как напряглись его плечи, как побелели костяшки на бокале – еще немного, и тонкое стекло треснет.
– Потому что я видел, как ты на нее смотришь, – сказал он наконец, и голос его прозвучал тихо, глухо, почти неохотно, будто каждое слово приходилось вырывать из груди силой. – Я видел это еще тогда Лайам, когда ты появляллся в нашем доме. И когда она только поступила в Академию – маленькая, испуганная, только что выпорхнувшая из школы благородных девиц, где ее учили кланяться, вышивать и улыбаться старым лордам. Ты стоял в коридоре у Восточного зала и смотрел на нее, и у тебя было такое лицо… – Райан замолчал, подбирая слова. – Такое лицо, будто тебя ударило молнией. Будто ты увидел что-то, что искал всю свою безалаберную жизнь. Я подумал – мне показалось. Решил, что это просто удивление. Она ведь изменилась – выросла, расцвела, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку. Естественно удивиться. Но потом я видел это снова. И снова. И снова, Лайам. Твой взгляд ни разу не поменялся, с тех пор, как ты впервые начал на нее смотреть.
Лайам молчал. Слова застряли в горле, как кость. Он не знал. Он, черт возьми, понятия не имел, что Райан все это замечал. Он думал, что хорошо прячется – за шутками, за бесконечными подколами, за маской вечного балагура и повесы. Он думал, что его чувства спрятаны глубоко, на самом дне, куда никто не заглядывает. Оказывается – нет. Оказывается, тот, кто знал его лучше всех, видел все с самого начала. С того самого первого дня.
– Спор был просто поводом, – сказал Лайам, и слова давались ему тяжело, как признание в преступлении на смертном одре. – Я заключил его, потому что боялся. Слышишь, Райан? Я, Лайам ap'Шайн, который никогда ничего не боялся – ни дуэлей, ни турниров, ни разъяренных троллей, – боялся подойти к твоей сестре. Просто подойти и сказать: «Эйра, ты мне нравишься». Без шуток, без предлогов, без идиотского пари. Я боялся, что она отвергнет меня. Пошлет куда подальше. Рассмеется в лицо. Боялся, что она увидит во мне того же наглого мальчишку, который дергал ее за косы в детстве и подкладывал лягушек в ее кукольный домик. Спор был щитом, Райан. Предлогом. Если она откажет – ну, это просто игра, просто пари, ничего серьезного, правда ведь? – Лайам горько усмехнулся. – Но теперь мне плевать на спор.
Райан резко повернулся к нему – так резко, что вино плеснулось через край бокала и алыми каплями упало на каминную плиту.
– Что?
– Плевать, – повторил Лайам, и в его голосе наконец зазвенела сталь, настоящая боевая сталь, та, что слышалась на дуэлях. – На желание. На победу. На все, что ты можешь потребовать, если я проиграю. Хочешь моего гнедого жеребца? Забирай. Хочешь коллекционные клинки из Арагона? Они твои. Хочешь, чтобы я прошел голым через главный зал Академии? Да хоть сейчас. Мне плевать. Я просто хочу, чтобы она была моей. Не на месяц – что за дурацкое условие, месяц? Не на год. Не до бала. Навсегда, Райан. Понимаешь? Я хочу просыпаться рядом с ней. Хочу видеть ее улыбку каждое утро. Хочу, чтобы она смотрела на меня не как на врага, не как на друга брата, не как на надоедливого ученика, которому нужно объяснять очевидные вещи. Я хочу, чтобы она смотрела на меня так, как я смотрю на нее – с трепетом, с обожанием, с абсолютной уверенностью, что это – навсегда.
В комнате повисла тишина. Густая, вязкая, звенящая. Так тихо, что было слышно, как потрескивают дрова в камине и как где-то далеко, в недрах дома, смеются Монтгомери. Райан долго молчал. Его глаза – темные, почти черные сейчас, без обычной насмешливой искорки – изучали лицо Лайама. Искали ложь. Искали привычную ухмылку, искали намек на шутку, на игру, на то, что все это – очередной розыгрыш. И не находили. Потому что прежнего Лайама больше не было. Не было того беззаботного повесы, для которого весь мир был игровой площадкой. Был другой – тот, который стоял сейчас перед ним с открытым забралом, с обнаженным сердцем, готовый принять любой удар.
– Ты серьезно, – сказал Райан. Это был даже не вопрос. Утверждение. Приговор.
– Серьезнее, чем когда-либо в жизни. Серьезнее, чем на выпускном экзамене. Серьезнее, чем на той дуэли с Маркусом, когда он едва не отсек мне руку. Серьезнее некуда.
– И что ты будешь делать? – голос Райана звучал глухо, но в нем уже не было злости. Только усталость. И что-то еще – что-то похожее на… понимание?
Лайам снова посмотрел в окно. Там, за стеклом, в осеннем саду, среди голых ветвей и ворохов мертвых листьев, мелькнул силуэт. Эйра. Она шла по главной аллее, кутаясь в легкую шаль, совершенно не подходящую для такой промозглой погоды, и ветер играл с выбившимися из строгой прически прядями, бросал их ей в лицо, трепал подол нежно-розового платья – того самого, которое она явно ненавидела, которое леди Тайл заставила ее надеть сегодня, потому что розовый «так идет к ее глазам». Эйра была прекрасна. Всегда была прекрасна – с того самого первого дня, когда Лайам увидел ее, семнадцатилетнюю, испуганную, сжимающую книги у груди. Но сейчас, в этом холодном саду, в этом дурацком платье, с этой дурацкой шалью, одна, под серым безжалостным небом – она была прекрасна так, что у Лайама перехватывало дыхание. Физически. Буквально. Как будто кто-то ударил его под дых.
– Я буду ждать, – сказал Лайам, и слова падали тяжело, как камни в воду. – Я ждал много лет, Райан. Все это время я только и мог, что смотреть на нее издалека. Я наблюдал, как она взрослеет, как превращается из испуганной девчонки в сильного мага, в женщину, которая способна разрушить меня одним взглядом. Я ждал долго – подожду еще. Год, два, десять – неважно. Но я не отступлю. И если ты захочешь меня остановить…
Он повернулся к Райану и посмотрел ему прямо в глаза – в упор, без страха, без сомнения.
– … тебе придется меня убить. Потому что по-другому я не отступлюсь. Я буду двигаться вперед, пока не пробью эту стену, которую она выстроила вокруг себя. Или пока не разобьюсь об нее насмерть.
В гостиной повисла такая тишина, что ее можно было резать ножом – густая, дрожащая, наполненная электричеством, как воздух перед грозой. Даже огонь в камине, казалось, замер. Потом Райан вдруг выдохнул – длинно, шумно, – и неожиданно улыбнулся. Криво, горько, но искренне. Так улыбаются люди, которые только что приняли неизбежное.
– Ты идиот, ap'Шайн, – сказал он, покачивая головой. – Полный, безнадежный, клинический идиот. У тебя талант все усложнять. Ты не мог просто подойти и сказать: «Райан, я люблю твою сестру»? Обязательно нужно было городить этот цирк со спорами, пари и тайными воздыханиями? – он замолчал на секунду, вздохнул. – Но, похоже, моя сестра тебе под стать. Она такая же упертая, такая же гордая и такая же безнадежная.
Он протянул руку. Открытую, твердую. Лайам посмотрел на нее – на эту знакомую до последней царапины ладонь, на шрам от тренировочного меча на большом пальце, на фамильный перстень Тайлов – и перевел взгляд на друга. Потом снова на руку. И пожал. Крепко. До хруста.
– Я не подведу ее, – сказал Лайам. – Клянусь честью рода ap'Шайн. Клянусь своей магией. Клянусь всем, что у меня есть.
– Знаю, – ответил Райан, и в его голосе наконец прозвучало что-то теплое, почти братское. – Именно поэтому я до сих пор тебя не убил, придурок. И именно поэтому я не остановлю тебя сейчас. Но, Лайам… – он сжал его ладонь сильнее. – Если ты причинишь ей боль, если заставишь ее плакать, если разобьешь ей сердце – наш разговор будет совсем другим. И рука у меня не дрогнет.
– Не дрогнет, – согласился Лайам. – Но и повода не будет.
Они стояли у камина – два боевых мага, два старых друга, два человека, которые только что прошли через самый тяжелый разговор в своей жизни, – и молча смотрели на огонь. Дрова потрескивали, искры взлетали в дымоход, и что-то старое, тяжелое, что висело между ними три недели, наконец рассеялось, растворилось в тепле пламени.
А где-то там, в саду, под холодным осенним небом, шла девушка, которая даже не подозревала, что только что стала центром самого важного разговора в этом доме. Шла, кутаясь в шаль, пиная носком туфельки сухие листья, злясь на весь мир, на свою мать, на дурацкое розовое платье и на наглого мага по фамилии ap'Шайн, который имел наглость смотреть на нее сегодня так, будто она была единственной женщиной в мире.
И Лайам ap'Шайн, глядя на ее далекий силуэт за стеклом, знал с абсолютной, непоколебимой ясностью: он будет ждать. День, месяц, год, вечность – столько, сколько потребуется. Будет рядом, будет защищать, будет дышать с ней одним воздухом. Но она будет его.
Даже если для этого придется перевернуть весь мир. Даже если для этого придется сразиться с ее собственными демонами – со страхом, с недоверием, с ее убеждением, что он все еще тот мальчишка, который дергал ее за косы. Он разобьет эту броню. Растопит этот лед. Пробьется сквозь все стены, которые она возвела между ними.
Потому что отступать было некуда. Потому что отступать было незачем. Потому что без нее его жизнь была просто серой бессмысленной чередой дней, лишенной солнца. И потому что такая любовь – та, что выдерживает три года молчания, пьяные споры, неловкие объяснения с лучшим другом, – такая любовь не проигрывает. Никогда.
Глава 43
Встреча гостей продолжалась, но теперь уже в гостиной, и каждый звук оттуда доносился до меня, как сквозь толщу воды – приглушенно, искаженно, лишенный смысла. Голоса – высокий, светский щебет леди Монтгомери, густой баритон моего отца, нервный смех матери, самодовольные интонации Корнелиуса – все это смешивалось с треском поленьев в камине, с тонким, почти музыкальным звоном фарфоровых чашек, с позвякиванием серебряных ложечек о блюдца. Звуки сытой, довольной, благопристойной жизни, которая душила меня медленно, но верно, как удавка на шее, – затягивалась все туже с каждой минутой этого бесконечного вечера.
Я стояла в саду, кутаясь в шаль – тонкую, почти невесомую кашемировую тряпку, которая совершенно не спасала от пронизывающего осеннего ветра, – и смотрела на голые, скрюченные, словно пальцы древней старухи, ветви старой яблони. Дерево было мертвым – или притворялось мертвым, как и все в этом саду поздней осенью, – и его черный, влажный от недавнего дождя ствол блестел в свете, падающем из окон особняка. Холодный ветер кусал мои щеки, пробирался под шаль, заставляя кожу покрываться мурашками, но мне было все равно.
Совершенно, абсолютно, до звенящего безразличия, все равно. Здесь, в этой промозглой, сырой тишине, было в тысячу раз лучше, чем там – в душной, натопленной до одури, пропахшей духами, воском для мебели и фальшью гостиной. В гостиной, полной фальшивых улыбок, оценивающих, взвешивающих, препарирующих взглядов, где каждое слово, каждый жест, каждый взмах ресниц был частью сложной, безжалостной игры под названием «найди своей дочери выгодную партию».
Корнелиус Монтгомери, весь такой из себя завидный жених – напомаженный, самодовольный, с холеными руками, которые никогда не держали ничего тяжелее чайной чашки, – что-то увлеченно рассказывал о своих грандиозных карьерных перспективах, расписывая их так, будто уже завтра он станет если не королем, то, как минимум, верховным главнокомандующим.
Его мать, леди Монтгомери, кивала в такт его словам с тем особым, механическим выражением лица, которое бывает у женщин, всю жизнь игравших роль идеальной жены и матери и уже забывших, как выглядит их собственное, настоящее лицо. Моя мать улыбалась – той самой дежурной, отработанной до совершенства улыбкой, которая совершенно не затрагивала глаз, – а отец делал вид, что ему интересно, хотя я точно знала: он уже десять раз пожалел, что согласился на этот званый ужин.
Я сбежала, едва представилась возможность, едва возникла малейшая пауза в этом бесконечном потоке светской болтовни – сказала, что мне срочно нужно проветриться, голова разболелась от духоты, и выскользнула через боковую дверь, ведущую в сад, прежде, чем кто-то успел возразить или предложить мне нюхательные соли, травяной отвар или, упаси боги, общество Корнелиуса.
И вот я стояла здесь, под этим мертвым деревом, вдыхала холодный, колючий воздух, от которого слегка першило в горле, и мечтала только об одном – нет, не о прекрасном принце, не о несметных богатствах, не о спасении мира, – а о том, чтобы этот проклятый вечер наконец закончился. Чтобы гости убрались восвояси, чтобы мать перестала смотреть на меня с немым укором, чтобы отец перестал делать вид, что его это не касается, и чтобы я могла рухнуть в свою кровать в общежитии, уткнуться лицом в подушку и забыться сном без сновидений.
Шаги за спиной я услышала не сразу. Они были тихими, почти бесшумными, почти невесомыми – такими, какими ходят только боевые маги, привыкшие подкрадываться к противнику в полной тишине, скрывая свое присутствие до самого последнего, решающего мгновения. Шаги, которые не должен был услышать никто, – кроме меня. Потому что я узнала их.
Я узнала бы их из тысячи. Из миллиона. Из бесконечности. По ритму, по едва уловимому шороху гравия под подошвами, по тому, как менялось само пространство вокруг, когда он приближался, – воздух становился плотнее, насыщеннее, словно перед грозой, и в нем появлялся тот самый, ни с чем не сравнимый запах мяты и озона, от которого у меня всегда сладко щемило сердце.
– Тоже сбежал? – спросила я, не оборачиваясь. Мой голос прозвучал неожиданно хрипло, и я мысленно прокляла себя за это.
– Угу, – ответил Лайам, и его голос, низкий, с легкой хрипотцой, прозвучал гораздо ближе, чем я ожидала. Настолько близко, что я буквально кожей ощутила вибрацию его тембра, и по моей спине, от затылка до копчика, пробежала предательская дрожь. – Моя мать начала обсуждать со старшей леди Монтгомери преимущества брака по расчету. Не абстрактные преимущества, а совершенно конкретные, с примерами из жизни наших уважаемых предков. Я решил, что безопаснее будет отступить. Стратегическое отступление – это тоже военная тактика, знаешь ли.
– Мудрое решение. Очень мудрое, – я наконец повернулась к нему, и весь мой тщательно выстроенный самоконтроль, вся моя защита, которую я возводила неделями, рухнула в одно мгновение, как карточный домик от дуновения ветра.
Он стоял в двух шагах от меня – может, даже ближе, – в своем темно-сером, почти черном сюртуке, который так шел к его глазам, с растрепанными осенним ветром волосами, которые всегда выглядели так, будто он только что вышел из боя или из постели, и с той самой улыбкой – чуть кривоватой, насмешливой и одновременно бесконечно нежной, – от которой у меня всегда, неизменно, катастрофически подкашивались колени.
Свет из окон особняка – теплый, золотистый, живой – падал на его лицо, выхватывая из темноты резкие, волевые черты, и в его серых, как грозовое небо, глазах плясали золотые искры, словно отражения того самого камина, у которого он должен был сейчас сидеть.
– Что ты здесь делаешь? – спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал строго, холодно, отстраненно. Получалось откровенно, катастрофически плохо. Голос предательски дрожал, и я была уверена, что он это слышит. – Я думала, у тебя срочные, неотложные дела в Академии. Ты же сам говорил, что никак не сможешь приехать. Что-то про тренировку, про новый магический контур, про какой-то эксперимент, который нельзя отложить.
– Я же сказал – я передумал. – Он сделал шаг ко мне. Один-единственный, плавный, почти ленивый шаг, который, тем не менее, сократил расстояние между нами до совершенно неприличного, с точки зрения этикета, минимума. – Дела подождут. Эксперименты никуда не убегут. Контуры можно настроить и завтра. А вот пропустить уникальную, неповторимую возможность увидеть тебя в этом платье я не мог. Понимаешь? Не мог, и все тут. Это было выше моих сил.
– Это платье выбрала моя мать. – Я скрестила руки на груди, выставляя перед собой этот жалкий, смехотворный барьер, защищаясь от него, от его близости, от его голоса, от его глаз. – Я его ненавижу. Оно дурацкое, неудобное, оно сковывает движения, и цвет мне совершенно не идет.
– Зря. – Его глаза медленно, очень медленно, скользнули по мне – по лицу, по шее, по плечам, по талии, по подолу платья, – и от этого взгляда, теплого, оценивающего, но ни на секунду не грубого, не пошлого, не раздевающего, а, скорее, восхищенного, у меня по спине пробежали мурашки величиной с горошину. – Ты в нем очень, очень красивая. Просто до неприличия красивая. Хотя, если честно, ты красивая в чем угодно. Даже в той старой, прожженной в трех местах мантии с пятнами от зелий, в которой ты была на прошлой неделе. Даже в мешке из-под картошки ты была бы красивой. Я гарантирую.
– Ты мне льстишь. – Я пыталась держать оборону, пыталась сохранить хотя бы видимость контроля над ситуацией, но это было все равно что пытаться остановить лавину голыми руками.
– Я тебе говорю правду. Только правду и ничего, кроме правды. – Его голос был абсолютно серьезен, и именно эта серьезность, это отсутствие привычной насмешки, пробирала до костей гораздо сильнее, чем любые комплименты.
Он стоял так близко, так невозможно, так возмутительно близко, что я чувствовала запах мяты и озона, исходивший от него, – запах, который теперь навсегда будет ассоциироваться у меня с ним, с этими моментами, с этим головокружительным, пугающим чувством. Чувствовала тепло его тела, которое окутывало меня, словно невидимое силовое поле. Чувствовала, как мое сердце, мое глупое, предательское сердце, начинает биться быстрее, гулко, громко, вопреки всем моим отчаянным попыткам его успокоить, урезонить, заставить работать в нормальном ритме.
– Твоя мама была сегодня очень убедительна, – сказала я, цепляясь за эту тему, как за спасательный круг, пытаясь отчаянно вернуть разговор в безопасное, нейтральное русло. – «Мимо проезжали, дай, думаем, заглянем на огонек». Как будто ваш фамильный особняк находится на соседней улице, в пяти минутах ходьбы, а не в часе езды на самой быстрой карете.
– Мама у меня вообще очень убедительная женщина. – Он улыбнулся своей фирменной улыбкой, и в этой улыбке было что-то неуловимо хитрое, мальчишеское, озорное, словно он провернул какую-то грандиозную шалость и ему это только что сошло с рук. – Особенно когда речь идет о потенциальных невестках. Ты бы видела ее лицо – она с тебя глаз не сводила весь ужин. Анализировала, оценивала, делала пометки в своей мысленной записной книжке. Могу поспорить, ты прошла все тесты с блеском.
– Потенциальных невестках? – Я поперхнулась воздухом, который вдруг стал густым и вязким, и закашлялась. – О чем ты вообще говоришь? Мы даже не… мы даже не встречаемся, мы не…
– Я знаю. – Он поднял руку в успокаивающем жесте, останавливая мой сбивчивый, панический протест. Его ладонь на секунду зависла в воздухе, а потом он опустил ее, но не убрал, а просто дал ей повиснуть вдоль тела. – Я все знаю, Тайл. Но мама уже строит планы. Грандиозные, надо сказать, планы. Она сказала, что ты ей нравишься. Сказала это дважды, с особым выражением лица, которое я у нее видел, может быть, раза три за всю жизнь. А маме редко кто нравится. Очень редко. Катастрофически редко. Обычно она находит в людях какой-нибудь изъян уже через пять минут знакомства.
– Это ничего не значит, – прошептала я, но даже мне самой мой голос показался неубедительным. – Вежливость, дань этикету, не более.
– Это значит все. – Его голос стал тише, глубже, серьезнее, и вся насмешка, все озорство исчезли из него без следа. – Моя мать – очень проницательная женщина. Она видит людей насквозь. Если она тебя одобрила, значит, она увидела то же, что и я. То, что я увидел в тебе с первого взгляда, еще тогда, на тренировке, когда ты швырнула в меня файерболом и даже не извинилась.
– И что же именно ты увидел?
Он не ответил словами. Он и не должен был. Вместо этого он шагнул еще ближе – так близко, что наши грудные клетки почти соприкоснулись, – сокращая расстояние между нами до опасного, критического минимума, за которым начиналось что-то совершенно иное. Что-то, чему я пока не могла подобрать название.
Я чувствовала, как холодный осенний воздух смешивается с теплом, исходящим от его тела, как эти два потока – ледяной и обжигающий – сталкиваются и закручиваются в маленький вихрь вокруг нас. Чувствовала, как его дыхание – сбивчивое, неровное, совсем не такое спокойное, как он пытался показать, – касается моей щеки, оставляя на коже невидимые ожоги.
Чувствовала, как мои колени становятся ватными, как мысли путаются в тугой, нераспутываемый клубок, как все доводы разума, которые я так старательно выстраивала последние недели, летят к чертям собачьим.
– Нам, наверное, пора возвращаться, – прошептала я одними губами, но не двинулась с места. Ни на миллиметр.
– Да, – согласился он, и его голос был таким же тихим, таким же хриплым, но он тоже не двинулся. Ни на миллиметр.
А потом он схватил меня за руку. Это движение было быстрым, молниеносным, как бросок змеи, – он не дал мне времени ни на возражения, ни на раздумья, ни на единый вдох. Его пальцы – длинные, сильные, с грубой, шершавой кожей боевого мага – сомкнулись на моем запястье: не больно, ни в коем случае не больно, но крепко, стальной хваткой, из которой невозможно было вырваться. И он потянул меня за собой – решительно, властно, не терпящим возражений жестом, – увлекая за старую яблоню, в густую, непроглядную тень, где нас не было видно ни из окон особняка, ни с балкона, ни из сада. Где мы были совершенно одни.
– Что ты, черт возьми, делаешь… – начала я, но он уже прижал меня спиной к стволу дерева. Кора была шершавой, грубой, холодной и влажной, она тут же вцепилась в тонкую ткань платья, но мне было плевать – абсолютно, совершенно, всеобъемлюще плевать, – потому что передо мной стоял он. Он. Лайам. И его руки легли на мою талию – уверенно, по-хозяйски, но в то же время невероятно нежно, – и его лицо оказалось так невозможно, так умопомрачительно близко, что я могла видеть каждую золотую крапинку в его серых, как штормовое небо, глазах. Каждую. До единой.
– Ты сказала, что у тебя нет парня, – прошептал он, и его голос был низким, бархатистым, обволакивающим, полным того самого опасного, дурманящего обещания, от которого у меня всегда, без исключений, подгибались колени.
– Это правда, – ответила я, чувствуя, как пересыхает в горле, как язык становится шершавым, как наждачная бумага, и отказывается мне подчиняться. – У меня нет парня.
– Это неправда. – Он наклонился еще ближе – не знаю, как это вообще было возможно, потому что казалось, что ближе уже некуда, – и его губы почти касались моих, и я ощущала их тепло, их близость, как физическую силу. – Это самая большая ложь, которую я когда-либо слышал. Потому что я здесь. Я стою перед тобой. И я никуда не уйду. Ни сегодня. Ни завтра. Никогда.
А потом он поцеловал меня.
Это был не тот поцелуй, что на дороге после практики – быстрый, почти случайный, смазанный, замаскированный под благодарность за спасение, поцелуй, о котором можно было делать вид, что его не было. Это был настоящий поцелуй. Первый настоящий поцелуй в моей жизни. Медленный. Глубокий. Ошеломляющий. Его горячие, чуть шершавые губы накрыли мои, и мир вокруг перестал существовать в одно мгновение – просто схлопнулся, исчез, аннигилировал.
Не было ни сада, ни этого мертвого дерева, впивающегося корой мне в спину, ни особняка с его душными гостиными и фальшивыми улыбками, ни голосов, доносящихся из окон. Ничего. Только он. Его руки на моей талии, сжимающие ткань платья. Его тело, прижимающее меня к стволу с такой силой, что у меня перехватывало дыхание. Его губы, которые целовали меня так, будто он ждал этого всю свою жизнь, будто этот поцелуй был для него глотком воды в пустыне, будто я была единственным, что имело значение во всей вселенной.




























