Текст книги "Избранное. Том 2"
Автор книги: Зия Самади
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
Глава вторая
Камешки, сбитые копытами коня, стремительно неслись вниз по крутому склону, увлекая за собой десятки других. Но легко и быстро поднимавшийся по узкой тропе к вершине горы всадник не обращал на камнепад никакого внимания. Эта трудная и опасная тропа была нелегким испытанием и для скакуна и для джигита. Многие не выдерживали этого испытания на тропе, получившей название Сират-корук (мост над преисподней) – и искали другого, более благоразумного пути. Обычно ею пользовались лишь в случае крайней необходимости, когда нужно было уйти от преследовавших врагов или резко укоротить дорогу. Да и тогда на это отваживались только самые отчаянные головы. Но нашему путнику и его коню эта тропа, видно, была хорошо знакома, надо полагать, что они уже не раз пользовались ею. Конь без особого напряжения поднимался по круче, нисколько не пугался скатывавшихся камней, не ожидая понуканий всадника, а тот сидел прямо и гордо, смело ослабив поводья. Наконец, достигнув вершины, всадник спрыгнул на землю и стал обтирать взмыленного коня, поглаживая его по холке, по спине и, лаская, приговаривал:
– Молодец, мой славный, мой сокол. Мне с тобой и преисподняя не страшна. – Он поцеловал его в белую звездочку на лбу и повел под уздцы к скале, покрытой густым мхом. Оставив коня у подножия скалы, сам джигит ловко вскарабкался на ее вершину. Все вокруг, каждый камень и каждое деревце было знакомо и привычно его взгляду. Здесь он чувствовал себя в полной безопасности, спокойно и уверенно. Он знал, что здесь может не опасаться удара в спину. Это место – куда нелегко было попасть и куда поэтому редко заглядывала живая душа – с давних пор стало убежищем для Гани и его товарищей. Здесь они встречались, здесь обсуждали свои планы. Дважды, бежав из тюрьмы – ямула, джигит укрывался в этих местах, и черики, устремившиеся по его следу, отступали, не в силах добраться до этого горного гнезда. И своих друзей, казаха Акбара и монгола Галдана Гани, вызволив из тюрьмы, укрыл именно здесь, да так, что преследователи и следов их не обнаружили… Он считал эти места как бы личным своим владением. Здесь он был хозяином. И какое бы предприятие ни замышлял Гани, он обдумывал его здесь и начинал свой путь отсюда.
Наверное, издали Гани, замерший на краю скалы, казался могучим горным беркутом. По-орлиному зорким взглядом джигит окидывал отсюда чуть ли не всю родную землю, и ее токи наполняли его душу, ободряя и возвышая ее. Вон видна его родина – селение Турдиюзи, протянувшееся от подножия гор до самой Или. Справа Каш-Самиюзи, слева Бахтиярюзи, его называют еще Сепил. Там живут дунгане. На севере виднеются Аввакюзи и Карабаг. Все поселения вместе называются Каш-Карабаг. Все они близки сердцу Гани, здесь он родился и вырос, здесь набрался сил и ума, здесь добыл себе славу…
Его острый взор устремился затем на юг к отрогам Тянь-Шаня, потом на север к Джунгарскому Алатау, далее к серебристому руслу Или, по обоим берегам которой зеленели пышными садами уйгурские села, и так до самого сердца Илийской долины – до города Кульджи.
– Наша земля! – вслух произнес он, как будто бы отвечая кому-то. Сердце его было переполнено гордостью за эту землю, любовью к каждой травинке на ней. – Как говорит дед Нусрат: «Это мы строили здесь города и села, воздвигали крепости, это мы разбивали здесь сады, рыли каналы, пустили в долину животворную воду. Это мы поднимали здесь целину, отвоевав ее у природы, мы засевали поля, мы и наши предки! Все это веками наше, так по какому же праву чужаки, прибывшие сюда из дальнего далека, захватили все это, объявили своим, правят нами, дерут с нас налоги за нашу же землю, нашу воду, наш воздух?! Почему они мучают нас, издеваются над нами?! И почему мы не можем стать хозяевами своей земли?! Или это бог так создал нас – рабами, а хозяевами – завоевателей?!.»
Эти мысли давно мучили Гани, но особенно неотвязными они стали в последнее время, после того как он сблизился с дедом Нусратом. Старик и юноша много раз говорили об этом, и теперь Гани уже иначе, чем раньше, смотрел на все, что совершалось вокруг. Теперь в нем жила не просто слепая ненависть к чужакам-колонизаторам и их приспешникам, в нем проснулась жажда справедливости, сознание своего человеческого достоинства, чувство своего права на свободу и на эту землю. И он стремился каждый день превратить в день борьбы за свой народ, в день мести врагу. И нельзя осуждать смелого юношу за то, что не видел он тогда иных путей борьбы с врагами родного народа, как схватки в одиночку с самыми ненавистными слугами чужой власти…
– Эй, джигит, смотри не утони в своих мечтах! Вид у тебя такой, словно ты судьбу всего мира решаешь!
Гани резко обернулся назад, откуда донесся насмешливый голос, и увидел, что невдалеке на плоском камне сидит, улыбаясь, его друг Махаматджан.
Гани резко ответил:
– Разве смешно – думать о судьбе родной земли? Проще ухмыляться надо всем, как это делаешь ты? Ухмыляться, не замечая народных бед, уступая дорогу врагу?..
Но Махаматджана трудно было смутить и лишить веселого расположения духа.
– Ты смотри, как он заговорил. Откуда ты набрался таких мудрых мыслей? С тех пор как ты с Нусратом связался, так у тебя и язык развязался! – Махаматджан так громко расхохотался, что вслед за ним, словно поддерживая его смех, заржали и кони, которые паслись неподалеку. Тут уж рассмеялся и Гани, громкий смех джигитов, стократно повторенный эхом, разнесся далеко по горам и ущельям, и птицы, оглушенные этим громом смеха, испуганно взметнулись ввысь.
Махаматджан провел друга в пещеру и широким жестом показал на лежащие рядом плоские валуны:
– Садись на любой, какой тебе приглянется. На таких мягких креслах никогда не сидели ни русский царь, ни турецкий султан, ни китайский император. Вот какой чести я тебя удостаиваю.
– Вот этот, который поменьше, я думаю, ты наверняка для турецкого султана припас. Хоть и не видел я его, но по сравнению с другими он нам все-таки родня – и по крови и по вере. Так что я выбираю этот камень. – Гани уселся, бросив на валун свой бешмет.
– Эх, брат, все у тебя есть – и острый ум, и сила, и удачлив ты, а счастья все поймать не можешь!
Не так уж веселы были слова Махаматджана, но произнес он их словно радостную шутку – не было у печали пути к сердцу парня.
– Что это ты сегодня такой улыбчивый, как круглая тыква? Уж не села ли тебе на голову птица счастья?
– А ты как думал? Вон, посмотри, – Махаматджан махнул рукой в глубь пещеры, где лежала оленья туша с огромными рогами.
– Неужели сам добыл? – сделал вид, что не верит, Гани.
– Нет, пророк Иса с небес сбросил в честь твоего прихода, – обиделся Махаматджан.
Гани, хорошо знавший, что настоящего охотника ничто так не обижает, как недоверие к его удаче, попытался сгладить неосторожную шутку:
– Ну, ладно, ладно, надулся, как перезрелая тыква (крепкого и круглого Махаматджана приятели часто сравнивали с тыквой), тебе же известно, что я всегда восхищаюсь твоей меткостью…
– Ты же знаешь, я как один из тех кашцев, что хоронили родича, да по дороге на кладбище заприметив джейрана, забыли о покойнике и пустились за добычей…
Тут они снова расхохотались. Махаматджан не мог сердиться или унывать больше минуты. Его отец был известным в округе плотником, но парень с юных лег увлекся охотой, не пошел по отцовской дороге и большую часть времени проводил в горах. Люди говорили о нем: «Зимний дом у Махаматджана в Самиюзи, а летний – в горной пещере». Он стал на редкость метким стрелком, и это еще больше сблизило его с Гани, который очень ценил в друзьях воинские достоинства.
– Ах, забыл! – вскочил Махаматджан и кинулся в дальний угол пещеры, где в струе воды, стекавшей сверху, охлаждался кожаный бурдюк. – Сейчас я тебе налью одного божественного напитка, который омолодит твое сердце лет на двадцать, и будешь ты словно мальчишка носиться по горам, и меня благодарить без конца.
– Напиток – калмыцкий?
– Сейчас, сейчас, попробуешь и узнаешь. – Махаматджан, отвернувшись, чтобы друг не рассмотрел, стал наливать что-то из мешка в деревянную чашу.
– Да ладно, можешь не прятать, по запаху чую – оленья кровь.
– О аллах, – удивился Махаматджан, – нет ничего на свете, что бы ты не знал… А я-то стараюсь, удивить хочу и – вот тебе – опять не получилось… Когда ты успел попробовать этот напиток?
– Эх, тыква ты, тыква. Да ты еще и ружья-то в руках не держал, одних перепелов ловил, а я уже тогда не то что стрелял оленей – с живых рога срезал!..
– Ну ладно, всем известно: с тобой тягаться – все равно что за солнцем бежать. Будешь пить? – протянул чашу Махаматджан.
– Если не испортился, буду. – Гани взял чашу, а потом, не отрываясь от ее края, словно одним глотком влил в себя напиток. Не сразу отдышался и протянул пустую посуду Махаматджану. – Ну, спасибо, друг, угостил!
– Ну и славу аллаху, я рад, что сделал тебе приятное, – опять рассмеялся Махаматджан и потянулся к ведру, висевшему над костром, где варилось оленье мясо. – Тебе порезать или так будешь? – подал он Гана увесистую ляжку зверя.
– Ты что думаешь, у меня зубы выпали? Давай целиком!.. – И Гани впился своими крупными и крепкими зубами в мясо.
«Ну тигр, настоящий тигр!» – покачал головой Махаматджан. Гани молча расправлялся с оленем. Наконец, отбросив почти голую берцовую кость, спросил:
– Похлебка-то осталась?
– Столько мяса съел, и все мало? Ну, обжора! Куда в тебя столько лезет?
– Э, браток, скажи спасибо, что заморил червячка оленьей кровью, а то бы и тебя вместе с оленем съел бы.
– Обжора, обжора…
– Ты не очень-то, смотри у меня… Сейчас по моим жилам течет кровь дикого зверя, я и рассвирепеть могу, тогда добра не жди…
Усмехнувшись шутке товарища, Махаматджан подвинулся поближе:
– Ну, ладно, теперь ты сыт – рассказывай… Не зря же ты поднялся сюда, по мосту над преисподней прошел. Есть какое-то важное дело?
Гани жестом руки остановил друга и, вскочив с места, прошел к падающей струе воды. Припав к ней, он пил долго, не отрываясь, будто конь, несколько дней не видевший воды. Затем потянулся и довольным голосом сказал:
– Не знаю, какой шайтан вошел в меня и сидит внутри, не дает покоя: «Вставай, сколько можно без дела сидеть…» Ты знаешь, порой места себе не нахожу, маюсь – надо что-то делать…
Махаматджан, давно не видевший друга, вглядывался в него. Что-то изменилось в Гани. Внешне он выглядел таким, как прежде, разве похудел немного, только какой-то новой озорной живостью сверкали его полные огня глаза.
– Что ты хочешь сказать? Я не понял тебя…
– Не прикидывайся. Ты все знаешь, не зря ведь грамоте учился. Зачем же делаешь вид, что ничего не понимаешь? И правду люди говорят, что грамотеи часто бывают слишком увертливы и много виляют хвостом!
– О чем ты? Нашел грамотея! Да, я выучился кое-как читать и писать, но мудрецом от этого не стал! Да если бы я был действительно образованным, разве сидел бы в этой пещере?
– Ладно, болтать пустое нет времени.
– Молчу.
– Ну и хорошо делаешь.
– Чует мое сердце, задумал ты великое дело. Мир изменить захотел.
– А ты уверен – не получится?
– Решил объявить угнетателям священную войну и стать эмир-лашкаром?
– А ты думаешь, газават всегда начинали не такие, как мы с тобой? Особые? У которых вместо одной головы пять было, да десять рук? Нет, брат, точно такие. Только они не боялись собственной тени, не ползали по земле, как ужи.
– Твоя правда, друг. Но только не забывай, что газават не детская игра, а дело трудное и опасное.
– Ну что ж, если ты считаешь, что сражаться с захватчиками тебе не по плечу, живи себе в пещере да стреляй оленей. Это, конечно, безопасней. А господа чужаки пусть спокойно делают свои черные дела. – Гани был рассержен так, что у него дрожали руки, и он с трудом, просыпая табак, свернул самокрутку.
– Ты что, вот прямо сейчас и поднялся на газават, так, что ли? Ну, счастливого пути, – засмеялся было Махаматджан, но, встретив гневный взгляд друга, примолк.
– Здесь у нас ничего не вышло. Теперь я хочу двинуться в Кумул и связаться с тамошними повстанцами. Если хочешь, идем со мной…
– Эх, если бы ты это мне пару лет назад предложил… Тогда, может, все было бы по-твоему…
– Предлагал ведь. Только ты и тогда стал оттягивать, а потом меня снова упрятали в тюрьму.
– Слышал я, что и в Кумуле все притихло. Люди говорят, Ходжанияз-хаджи подписал договор с гоминьдановцами. Так что же теперь туда идти, догоревший костер заново не вспыхнет…
– А, черт бы всех побрал! – Гани в гневе вырвал прочно вросший в землю большой камень и резким взмахом выбросил его из пещеры. Сила его искала выхода, но что делать, он не знал.
– Надо посоветоваться с учителем Нусратом. Может быть, он подскажет, как поступить, – задумчиво проговорил Махаматджан.
Вдруг, глянув искоса, Гани спросил приятеля:
– Где твой конь?
– Пасется где-нибудь неподалеку. А куда поедем?
– Потом узнаешь.
Махаматджан почесал в затылке, но ничего не сказал – встал, привел коня и начал его седлать…
На перевале показались два всадника. Они оглядели сверху селение, дома которого были скрыты под белой пеной цветущих садов, а затем стали осторожно спускаться. То тут, то там среди хижин бедняков горделиво возвышались байские дома, с застекленными окнами, свежепобеленными стенами, с разукрашенными воротами. Все же остальные дома были похожи один на другой: обмазанные глиной, низенькие, скособочившиеся. Их неказистость скрашивала лишь пышность садов, что, вдоволь напившись воды из Чулукая, щедро одаривали плодами своих хозяев. Здешние яблоки, до глубокой зимы сохраняющие свежесть, и пшеница местной породы, хлеб из которой отличается особой пышностью, известны далеко от этих мест. И часто было так, что пройдохи из города ранней весной, когда в жилища бедняков стучался голод, на корню скупали здесь весь будущий урожай за бесценок, а потом всю зиму торговали отличными яблоками, наживаясь на них. И еще одной особенностью отличалось это селение. Местных жителей называли «янчи». Происхождение этого названия было таким. Маньчжурские завоеватели, переселив на Или из Турпана потомка турпанских князей-ванов Мусу-гуна и назначив его хакимом илимских уйгуров, именовавшихся тогда таранчи, отдали в его руки всю власть над местными жителями. Все земли здесь были разделены на восемьдесят два участка, во главе каждого был поставлен староста – шанъё, подчинявшийся Мусе. Сто же домов дехкан не вошли ни в один из участков, эти семьи находились в услужении у самого гуна. Они были даже не столько слугами, сколько рабами своего господина. Вот эти «янчи»-рабы и основали Чулукай. Со временем это селение стало самым крупным на Или. Революция 1911 года отменила феодальные титулы ванов и гунов. Отменила она и название янчи, но за чулукайцами так и осталась эта кличка.
Всадники остановились в самом начале селения у мельницы, отделенной от других домов пустырем. Спускались сумерки, в их неверном свете мельник не разглядел фигуры приезжих и испуганно спрятался за изгородью.
– Не бойся, Момун-ака, мы свои, иди сюда…
– Это ты, Гани? Здравствуй, сынок! – Узнав по голосу Гани, мельник подбежал к всадникам и, взяв под уздцы коня джигита, хотел было помочь ему спуститься, но тот отбросил его руку и, спрыгнув на землю, досадливо спросил:
– Ну когда же вы забудете о своем рабском прошлом? Эх, янчи… Ведь не ты мне, Момун-ака, а я тебе должен почет оказывать.
– Пусть ты молод, сынок, но имя у тебя большое и славное.
– Не надо восхвалять меня, ака.
– Хорошо, сынок, хорошо… Ну что же вы? Идемте в дом. Айшам, где ты?..
– Да здесь я, что случилось, отец? – Жена Момуна вышла из хлева с ведром, но, увидев посторонних мужчин, прикрылась платком и, полуотвернувшись, поздоровалась.
– Быстро поставь чаю, жена! – приказал Момун. – Так идемте в дом.
– Я люблю слушать, как вода вращает жернова. Давай, Момун-ака, пройдем на мельницу, там поговорим, – сказал Гани.
– А как же чай?
– Чаю попьем потом, сначала нужно поговорить!
Момун повел гостей в сторону мельницы. Мельнику не было еще и пятидесяти, но волосы его уже словно обсыпала мука, плечи обвисли, может быть, от тех бесчисленных тяжелых мешков, которые он таскал всю жизнь. Казалось, что земля тянет его к себе, придавливая и горбя его фигуру.
У воды было прохладно и свежо, монотонный шепот жерновов, медленно вращавшихся под напором воды, навевал спокойствие и умиротворение. Гани постоял минуту, глядя на тяжелое вращение жерновов, и присел неподалеку от воды.
– Какое блаженство!..
Гани горстями черпал и жадно пил прохладную воду.
– Да, даже если человек трудился весь день не покладая рук, не поднимая головы, то посидит немного здесь – и усталость как рукой снимет, – поддержал друга Махаматджан. Парни свернули самокрутки и задымили. Момун вынул табакерку с насваем и, сунув под язык щепотку наса, тоже замолк, уставившись на воду.
– Ты ведь, наверное, догадываешься, зачем мы пришли к тебе, Момун-ака? Не зря же через горы перевалили, через реку переплыли? – после паузы начал Гани.
– Думаю, ты пришел проведать меня, ты ведь и раньше частенько ко мне заезжал…
– Нет! Ты знаешь – на этот раз я не просто проведать тебя пришел. Рассказывай все, все, что было!
– Сынок!.. Гани!.. – словно комок застрял в горле у Момуна. Он не смог ничего больше выговорить, лицо его задергалось, и мельник вдруг зарыдал, не в силах больше сдерживаться. Это были не скупые слезы потрясенного горем, но не потерявшего себя мужчины, а безнадежный, полный безутешной боли плач отчаявшегося человека. Неужели от предков наших достался нам в наследство этот жалобный плач?!
– Ну довольно, ака, довольно… Слезами горю не поможешь. Слезы да рыдания – всем бедам помощники, как мы это не поймем! Не стал я слушать от чужих рассказы о твоем горе, пришел к тебе, чтобы от тебя самого все узнать…
Гани говорил намеренно строгим и сухим тоном, потому что плач Момуна волновал его до глубины души и он боялся, что сам не сдержится. Он видел, что и глаза всегда веселого Махаматджана наполнились гневом и горем.
– Ох, Гани… Дочка… – только и смог выговорить Момун и снова залился слезами. Джигиты молчали – пусть старый человек выплачется, слезы облегчают страдания, успокаивают боль… Но сердца их стучали гневно, когда они смотрели на своего сородича, доведенного до такого отчаяния, ненависть к врагам переполняла их души, рождая страстное желание скорее отомстить обидчикам…
Наконец мельник перестал плакать. Тяжело вздохнув, он произнес дрожащим голосом:
– Если ты слышал об этом, что тебе меня еще мучить, заставлять снова вспоминать. Все, что ты слышал – правда…
– Не хочешь – не говори, – зло ответил Гани, – так и лей слезы молчком. Много проку от этого.
– Момун-ака, – осторожно начал Махаматджан, – я понимаю, бывают такие вещи, о которых и не стоит говорить. Но твое горе не такое. Оно не принадлежит только тебе. Это горе всего нашего народа, всех семей, что живут на этой земле. И о нем нельзя молчать…
– Но что мне делать?… Что я могу?.. Один я на этом свете, некому мне помочь…
– А мы! Мы-то на что? – закричал Гани в гневе и досаде. – Ты что думаешь, мы расспрашиваем тебя из любопытства, а сюда приехали погулять да развеяться, отдохнуть под плеск воды? Эх, вы, янчи, янчи, так, видно, и умрете рабами, как родились…
– Сынок, а тебе зачем вмешиваться в нашу беду? Из-за нас ты навлечешь на свою голову новое лихо, мало тебе без нас забот?…
– Значит, пожалел меня? – холодно рассмеялся Гани. – Ну, спасибо, Момун-ака. Только запомни. Лучше умереть от голода и холода, лучше сгнить где-нибудь под забором как собака, но честь свою нельзя ронять ни перед кем! Ладно! Черт с тобой!.. Живи словно черепаха, прячась в панцирь со своим горем. Ты нам скажи только одно – назови имя того подлеца, что отнял у тебя твою дочь силой. Кто он?
– Сын кулустайского сельского старосты – шанъё…
– Поехали, друг! – сказал Гани и резко поднялся. Махаматджан вскочил следом за ним. Они направились к коням, не слушая Момуна, который просил их остаться попить чаю. Он даже попытался удержать коней, но джигиты двинулись в путь.
Проводив их, мельник сел на камень у дороги. Горе так измучило его, что он был не в силах больше держаться на ногах. Слезы вновь заструились по морщинистому лицу.
Подошла жена, приготовившая угощенье.
– Вставай же, чай уже вскипел. А гости где? – она огляделась. – Уехали?! Ах, как стыдно, даже чаем не угостили.
Момун было приподнялся, но тотчас снова тяжело опустился на камень. Айшам попробовала ему помочь, но муж молча оттолкнул ее руку и стал смотреть на дорогу, по которой уехали два джигита. Айшам пристально поглядела на мужа и тоже уселась рядом с ним. Они жалели друг друга, прятали друг от друга слезы. Уже два дня прошло, как случилась эта беда, это ужасное событие… Да, им нелегко жилось, но эта радость всегда ждала их в доме – их дочь Зайнап… А теперь ее нет с ними – и свет померк, и дом стал похож на могилу, а они сами – на мертвецов. Кто им поможет?
В ту ночь, когда украли дочку, Момун пошел за помощью к хозяину мельницы. Но, развалившись на постели, не поднимая головы от подушки, бек сказал сквозь сон: «Мало тебе, дураку, за то, что не умел держать дочь в твердых руках… Проваливай…»
Ответ бека, которому он служил верой и правдой всю свою жизнь, стал последней каплей. Момун поклялся ни одной живой душе не открывать своего сердца, не рассказывать о своих горестях. И, может быть, поэтому он ничего не сказал даже Гани, которому доверял всей душой, которого любил всем сердцем… Прижавшись друг к другу, муж и жена сидели на камне, сами словно окаменев.
* * *
Короткими летними ночами светильники в домах дехкан гаснут рано. Бедняки, которые еще перед рассветом уходят в поле и там трудятся до заката солнца, вернувшись с приходом сумерек домой, быстро расправляют жесткие постели и ложатся. Не успеет человек голову к тощей подушке склонить, а уже спит беспробудным сном наработавшегося труженика.
Перевалив через гору и миновав лощину, Гани и Махаматджан достигли Кулустая, который тоже считался селением янчи – здесь жили выходцы из Чулукая.
– Что за человек Момун-ака, даже имени своего обидчика не назвал, – чертыхнулся Гани, когда они подъезжали к селению.
– Да чего ты от него хочешь? Бедный Момун-ака… Всю жизнь на чужих гнул шею, не видел ни покоя, ни радости. Потом он знает твой нрав, боится за тебя – натворишь делов, что сам не расхлебаешь, а он себя будет виноватым считать, – ответил Махаматджан.
– В этом селении около десятка шанъё. Какой из них нам нужен? Не зная имени, как его найдешь?
– Давай заглянем вон в тот дом, где огонь горит, там и спросим, – предложил Махаматджан.
– Ты что, рехнулся? Да в эту пору свет горит только у баев да шанъё, у мулл да беков, они днем выспались, пока батраки на них работали. Пойди спроси – сразу укажут дорогу в ямул…
– Ну тогда сам думай, что делать, – усмехнулся Махаматджан. Хотя товарищи всегда держались на равных, решающий голос все-таки принадлежал Гани. Всегда выходило так, как он предлагал, и Махаматджан давно уже перестал с ним спорить…
– Хватит смеяться, тыква! Давай лучше думать, что предпримем. Постой, а помнишь ли ты про тетку Хажу?
– Какую Хажу ты имеешь в виду? Тут в любую дверь стукни – отзовется Хажа или Хажахан, Хажагуль или Хажабуви…
– Ну та, Хажа-медведица?
– Ты говоришь про сестру Шерипа?
– Да, про нее…
– Чего это ты про нее вспомнил? Это же не баба, а настоящий мужик…
– Да, она стоит десятерых таких, как ты!.. А коли сядет на коня, любого джигита обставит.
– Ну, нашел Рустам-палвана в юбке.
Остановив коня у небольшого домика на восточной окраине села, Гани спрыгнул на землю и, отдав поводья другу, осторожно подошел к двери. Судя пс неказистому виду, это был домик какого-то бедняка. Джигит тихонько постучал в окно.
– Есть кто дома? Я спрашиваю, есть кто живой?
– Кто там?.. – послышался сонный женский голос.
– Я из города, посыльный.
Услышав о посыльном, женщина, видно, перепугалась и замолчала от страха.
– Не бойся… Только скажи, где живет Хажа?
– А-а-а-а, – голос у женщины дрожал, – а вам какая нужна? – Она подошла к окну. – Хажа белоносая? Или Хажа плосконосая? Или Хажа – болтунья? – В голосе женщины слышалась великая готовность угодить важному человеку из города.
– Сестра Шерипа!
– А, тогда ясно, – женщина высунула голову в окно. – Мы ее называем Хажа-медведица. Ее дом найдете так: вон там, за деревом, повернете вправо, потом спуститесь вниз вдоль арыка, не доходя до моста, повернете налево. Перед ее домом растут два тополя…
– Слушай, а ты сама, случаем, не Хажа-болтунья? – прервал ее Гани и, не дослушав до конца, повернул назад.
Немного не добравшись до места, указанного женщиной, путники увидели на озаренной луной поляне огромную тень женщины, которая вела теленка с водопоя…
– Тьфу ты, напасть, не сидится тебе, бродишь черт знает где! – Подойдя к забору, женщина подхватила теленка и легко переставила его через изгородь.
– Видел? Вот ее-то я и имел в виду!
– Ну и баба! Ну и баба!..
– Здравствуйте, Хажахан-хада[9]9
Хада – тетушка.
[Закрыть], – издали поздоровался Гани.
Хажа, отличавшаяся острым зрением, сразу узнала Гани:
– А, это ты, палван, что ты здесь делаешь, ищешь кого?
– Эх, тетушка Хажа, каждый раз, как вижу тебя, силой твоей не налюбуюсь!..
– Э, братишка, не шути с теткой. Слезай с коня, добро пожаловать в дом…
– Спасибо, тетушка, тороплюсь, потом как-нибудь.
– Ну нет уж! Раз пришел, значит, будешь гостем. Посмотрим, как ты сможешь мне отказать. Давно я тебя мечтала в гости позвать, а ты и сам пришел. Сказано, слезай с коня! – Хажа взяла под уздцы коня и рывком подтянула к себе джигита.
– Видел того бычка? Сейчас я его разделаю для дорогих гостей.
Гани понял, что от гостеприимства тетушки Хажи ему так просто не отвертеться, и признался:
– Скажу тебе всю правду, тетушка, нельзя нам сегодня задерживаться. Мы должны спасти одну девушку, задержимся – опоздаем, поэтому прости нас…
– Вот оно что.
– Да вот, решил сделать, что в моих силах…
– Ты только тем и занимаешься, что делаешь людям добро, а тебе кто будет добро делать?
– Джигиту не пристало требовать добро за добро, что могу, то и делаю. Все это лишние разговоры, тетушка…
– Ну что ж, задерживать не стану, раз такое дело у тебя, благослови тебя аллах… А что это за девушка?
– Дочь чулукайского мельника Момуна, Зайнап…
– Ясно, – сразу поняла в чем дело Хажа. Вдруг она встрепенулась. – Так ведь говорят, что Тусук, сын Ходжака-шанъё забрал ее с согласия ее родителей…
– Врут, негодяи! Какое там согласие?! Мать и отца связали, девушку вытащили из дома…
– Зайнап была уже обручена с Бавдуном, сиротою. Так его нарочно отправили подальше отрабатывать подать, а сами девушку насильно забрали, – добавил Махаматджан.
– Ах, скоты! Решили еще одну душу загубить, мало им горя и слез наших…
– Да если им спускать, они не одну еще девушку опозорят.
– Этот Тусук, – разгневанно сказала женщина, – весь гнилой, рядом с ним стоять невозможно – так воняет… Уже двух красавиц погубил, заразил своей болезнью, еще и эту хочет опоганить…
– Где он живет?
– Идемте, я провожу вас!
– Нет, провожать нас не надо…
– Это еще что за речи? Сказано поведу, значит поведу, да я его сама вот этими руками прихлопну – мокрое место останется! Идемте!
– Нет, тетушка. Хочешь с ним расквитаться, потом успеешь, а сегодня жди нас на Булукайской дороге.
– На Булукайской дороге? Что я там не видела среди ночи? – удивилась Хажа.
– Если хочешь нам помочь, жди нас там. Надеюсь, ты не боишься привидений и всяких там ведьм и чертей?
– Да ты еще не знаешь, оказывается, кто такая Хажа-медведица, эй, шалун-палван?
– Значит, договорились… А теперь расскажи, как подъехать к дому Ходжака-шанъё.
Хажа-хада обстоятельно рассказала, как пройти к дому шанъё.
Дом Ходжака был расположен в южной части селения. Он выделялся среди других величиной и убранством. Широкий арык протекал прямо по огромному саду бека, высокая изгородь наглухо закрывала двор.
– Видно, что живоглот, – сказал Гани, когда товарищи, объехав усадьбу вдоль забора, остановились перед воротами, – все себе забрал – и лучшие земли, и всю воду.
– Что поделаешь, – вздохнул Махаматджан, – сейчас его время…
– А ты вспомни о его полях и пастбищах. Сколько их у него? Так нет же, никак не успокоится: еще, еще! Эх, придет ли когда-нибудь час, когда мы свяжем всех таких, как он, одной веревкой и, как баранов, выведем прочь с земли нашей…
– Одной веревки будет мало… – задумался Махаматджан, но, видя гневное волнение Гани, постарался успокоить друга: – Ничего, брат, придет этот час, и мы рассчитаемся с ними…
– Ладно, хватит красться вдоль забора. Давай прямо откроем ворота. Эх, и задам же я сейчас обоим – отцу и сыну…
Махаматджан продолжал успокаивать друга:
– Не стоит поднимать большого шума. У Ходжака длинные руки, как бы не стало потом хуже бедной семье Момуна. Лучше потихоньку увезем девушку – это ведь для нас главное…
Гани сильно застучал в огромные ворота. Прошло немало времени, пока послышались шаркающие шаги и натужный кашель:
– Кто там? Среди ночи…
– Шанъё дома? – строго спросил Гани.
– Ты сам кто такой?
– Нияз-лозун[10]10
Лозун – административная должность, надзиратель.
[Закрыть], открывай!
Услышав грозное имя, старик за дверью растерялся и в растерянности быстро залопотал:
– Господин лозун, господина шанъё вызвал к себе бек в Чулукай, еще с утра уехали, – и закашлялся.
– А сын дома?
– Дома, дома, Тусукджан дома, – старый слуга дрожащими руками стал открывать запоры.
– Где покои Тусука? – спросил Гани, входя в ворота и отдавая поводья слуге.
– Вон там, в глубине сада, где огонь горит.
– И новая сноха там?
– Там, господин, там…
– Кто кроме тебя в доме остался?..
– Все слуги в поле… Никого нет…
Узнав, что, кроме сына шанъё и старого слуги, никого в доме нет, Гани заговорил громко. Он обратился к Махаматджану: «Хашим!» Тот, поняв игру товарища, откликнулся соответствующим тоном:
– Слушаюсь, господин!
– Накорми с этим стариком коней, да дай им отдохнуть, через час поедем назад.
– Слушаюсь, господин лозун, – приложил руку к груди Махаматджан.
– А я пойду поздравлю Тусукджана, – Гани прошел пару шагов и остановился, будто вспомнив что-то, – да, скоро подъедет сочжан[11]11
Сочжан – начальник заставы (китайск.).
[Закрыть] со своим чериком, приготовьте для них пару быстрых коней – да порезвее.
– Будет исполнено, господин!..
Тихонько подойдя к флигелю, Гани привстал на цыпочки и заглянул в окно. В дальнем углу комнаты вся растерзанная, в разорванном платье, с всклоченными волосами, пригнувшись, словно готовясь встретить прыжок хищного зверя, с ножом в руке стояла Зайнап.
А посередине комнаты на пышных одеялах в одном белье сидел Тусук с раскрасневшимися щеками, устремив на девушку жадный маслянистый взгляд. Вид охваченного похотью Тусука, безобразного и тщедушного – сын шанъё был худ, как скелет, – вызывал омерзение.







