412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Залман Шнеур » Император и ребе. Том 1 » Текст книги (страница 3)
Император и ребе. Том 1
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:27

Текст книги "Император и ребе. Том 1"


Автор книги: Залман Шнеур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)

А он, вместо того чтобы упасть к ее обнаженным красивым ногам и попросить прощения за свою ярость, брал ее, как солдат в захваченной крепости: жестоко и необузданно, опьянев от своей власти над ее трепещущим телом. А потом попрекал ее тем, что она испортила ему своими капризами самые лучшие минуты, что он уже устал от ее сопротивления, что она испортила ему настроение и подлинного наслаждения он так и не получил.

Понемногу ей надоела эта некрасивая борьба. В ней пробудилась женская гордость единственной дочери, которую пестовали в родительском доме, и признанной столичной красавицы. Она начала стыдиться своего малодушия, своего страха перед тем, что скажут служанки. И когда Менди в дальнейшем снова устраивал скандалы посреди ночи и бросался прочь из дома, она позволяла ему убежать. Она только плакала, оставшись в постели одна. Потом и плакать перестала. Только металась, как в лихорадке, и забывалась лишь под утро чутким нездоровым сном и сразу же просыпалась, когда Менди возвращался с туманной улицы, измученный настолько, что еле стоял на ногах. Часто – не вполне трезвый, пахнущий белым вином и устрицами. С кривой улыбочкой победителя он принимался раздеваться для… второго раза. А может быть… для третьего и четвертого раза за сегодняшнюю ночь. Знать точно было невозможно.

Менди засыпал, бормоча что-то не совсем внятное, но насмешливое относительно того, что вот, мол, представьте себе, в Петербурге можно обойтись без местечковых красавиц из Лепеля и без дочери реб Мордехая Леплера тоже… А она, Эстерка, та самая, о которой шла здесь речь, не хотела слушать его нездоровое дыхание, его нечистый лепет и потому поднималась рано, с гудящей головой и с расстроенными нервами. Она вела большое хозяйство, держала для этого штат. Как утопающая, хваталась за колыбельку своего ребенка в каморке кормилицы. Ее оскверненная нежность и женская тоска искали и находили здесь спасение. Ребенок принадлежит ей, только ей! Ее плоть и кровь! Его папочка не должен иметь на ее ребенка ни малейшего влияния. Она будет сражаться ногтями и зубами и не допустит его к ребенку.

Однако ее беспокойство по этому поводу было излишним. Менди даже не смотрел в сторону малыша. А когда ребенка время от времени все же приносили в столовую, поближе к близоруким напряженным глазам отца, он, этот папочка, кривился, как будто нашел муху в супе, и начинал махать руками, требуя, чтобы ребенка унесли. Да, пусть его оставят в покое. Он не желает видеть всех этих подгузничков, слюнявчиков и вообще всех этих слюней. Он этого не любит. Он не любит сочетать два удовольствия сразу – есть и возиться с описавшимися младенцами…

Подобные выкрики ранили Эстер в самое сердце. Она обижалась за двухлетнего Алтерку, который еще ничего не понимал. До него не доходило, как обходится с ним его родной отец. И она, плача, выбегала из столовой вместе с ребенком и кормилицей.

Глава четвертая

Кройндл


1

Несмотря на свою беспокойную жизнь, Эстерка расцвела в туманной атмосфере Петербурга, как часто случается с породистыми женщинами, когда они мучаются духовно и физически. Страдание сделало ее глаза выразительнее, а роскошная жизнь придала шелковую матовость ее смуглой коже, округлила тело и налила его сладкой женственностью, как зрелую кисть винограда. Милая и веселая для внешнего мира и печальная и замкнутая в глубине души – так она жила из года в год. Эта двойственность чувств, отражавшаяся на ее лице, в строгости синих глаз и в доброй улыбке на выразительных полных губах, придали ей некое новое пикантное обаяние. К тому же она стала более статной, казалось, даже прибавила в росте. Ее бедра приобрели красивые очертания скрипки и мягко и страстно покачивались при ходьбе. Волосы стали густыми, блестящими, словно пышные волосы креолки; как черное пламя, они возвышались над ее смуглым открытым лбом.

Во французском театре, в ложе ампир, обитой красным плюшем и шитой золотом, до точеного ушка Эстерки доносился недовольный шепот богато разодетых дам и восторженные, почти нескрываемые восклицания мужчин. Часто эти выражения восторга сопровождались пренебрежительными замечаниями в адрес ее некрасивого мужа, который даже не знает толком, рядом с каким чудом сидит… Своим женским чутьем она распознавала в этих мужчинах ужасный аппетит и горячее любопытство охотничьих собак, почуявших запах незнакомого экзотического зверя и не знающих, кусается ли он, позволяет ли кусать себя, не знающих, то ли им лаять, то ли поджать хвосты и крутиться вокруг хозяина…

Несмотря на постоянную печаль в сердце, все это доставляло Эстерке удовольствие. Против воли ей нравилось, что ее красота и молодость, которыми пренебрегают дома, производят такое впечатление на всех этих грубоватых военных, на расплывшихся высокородных дам, на немецких авантюристов и обедневших французских аристократов – лучших зрителей театра. Она ловила взгляды Менди, своего мужа, который сидел рядом с ней разодетый и сверкал лысиной и заколками манжет. Интересно, что он думает по поводу того, что она нравится «большому свету»? Но по его улыбочке и по лорнету, направленному обычно в сторону, она замечала, что ему это тоже приятно, но его удовольствие – совсем другого сорта…

Он вообще испытывал какое-то странное наслаждение, когда другие мужчины желали Эстерку. На домашних балах он частенько под разными предлогами оставлял ее одну, чтобы незнакомые молодые люди приглашали ее на танцы без разрешающего кивка его лысоватой головы и чтобы ее без его контроля обнимали и прижимали к себе в танце немного больше, чем это было прилично. И вот, когда ее щеки уже пылали от смущения и флирта, когда ее синие глаза разгорелись от необычных движений, прикосновений, от света и духов – рядом с ней как из-под земли вырастает Менди. Его тощее лицо улыбается, а его глаза колют, как иглы. Под каким-нибудь предлогом он забирает ее посреди танца, посреди ее триумфа и горячего возбуждения и увозит домой резко и повелительно, будто она пленная; часто – на русской тройке вместо своей собственной шведской кареты.

– Гони, гони!.. – подгоняет он кучера. – Получишь на водку…

Приехав домой, он тоже повелевает ею, как нетерпеливый победитель – пленной. Он берет ее еще до того, как она приходит в себя после жарких танцев, после холодного воздуха и стремительной езды. Часто – прямо одетой, так, как она вышла из саней, не жалея дорогих шелков, вышитого атласа, накрахмаленных кружев, замысловатой прически.

А потом она спрашивает его, измученная, обиженная до глубины души, растрепанная: что это, собственно, за безумства? А он цинично смеется ей в лицо, мол, это запрещенные безумства, ну и что?.. У этого есть совсем-совсем особый вкус, как у жареной дичи, которая отдает лесными орехами и грибами. Но она разбирается в таких безумствах не больше, чем в фаршированных фазанах, устрицах с белыми вином или копченых медвежьих лапах…

И она горько плачет от обиды. Тогда он пытается помириться с ней, тоже на свой манер:

– Что ты плачешь, провинциалка ты этакая?.. Когда ты разогрета от взглядов и от желаний всех, тогда ты для меня нова и ядовито-сладка. Я смотрю на тебя глазами других, я хочу тебя с их пылом. Тогда я тебя хватаю и увожу прежде, чем ты протрезвеешь, прежде, чем снова станешь пресной, какой всегда бываешь со мной дома…

Так и продолжалась эта странная игра в «мужа и жену», пока Эстерка не стала полностью равнодушна к ней и пока Менди окончательно не потерял сил. И чем слабее было его здоровье, тем изысканнее и требовательнее он становился в своих желаниях. Его развлечения вне дома стали более частыми и длительными, а возвращения – еще более гнусными и жалкими. А тут еще внезапно появились денежные затруднения с государственной казной. Выплаты за поставленные товары почти прекратились, и реб Нота Ноткин крепко взял контроль в свои руки. Он натянул поводья и стал откладывать выплату собственных долгов поставщикам, насколько было возможно… Хозяйничанью Менди пришел конец. Он не мог больше сорить деньгами и тратиться на подарки, как это делал до сих пор. Поэтому его ссоры с Эстеркой стали еще ожесточеннее, а ночные побеги из дому случались реже. Куда ему было бегать с пустыми карманами? Он к такому не привык. Вместо того чтобы убегать из дому в грешную ночь, он хватал свою подушку и покрывало и запирался в кабинете. Там он, пребывая в постоянном беспокойстве, проводил остаток ночи, а потом вставал невыспавшийся, кислый, и все это – назло Эстерке. Пусть она почувствует днем то, что он чувствовал ночью.

Упорствуя таким образом в своем протесте против повседневной скуки и своей «местечковой» семейной жизни и будучи ограниченным в средствах, Менди с его необузданной натурой искал и нашел выход. Это был выход опасный – не в ночном гуляющем Петербурге, как до сих пор, а в его собственном доме, в десяти шагах от спальни Эстерки.

2

Когда Эстерка была против своей воли выдана замуж за Менди и увезена в Петербург, она взяла с собой из Лепеля свою дальнюю родственницу. Ее звали Кройндл. Это была девочка одиннадцати-двенадцати лет, двумя годами раньше потерявшая мать. Ее отец вторично женился, и сиротке стало неуютно в отцовском доме. Мачеха отравляла ей жизнь. Однако, несмотря на скудное питание, Кройндл росла быстро и становилась краше с каждым днем. Отец ее служил в лесном хозяйстве у реб Мордехая Леплера. Ни днем, ни ночью он почти не появлялся дома и не мог вступиться за сиротку. Несколько раз он жаловался реб Мордехаю, что со второй женой влип в неприятную историю и что в доме у него – ад.

Реб Мордехай подумал и забрал свою дальнюю родственницу от мачехи. Он дал ее своей замужней дочери «в приданое» так же, как когда-то служанку Билгу[43] дали в приданое нашей праматери Рахели… Во-первых, чтобы Кройндл помогала своей молодой хозяйке и делала «легкую работу» по дому. А во-вторых, чтобы рядом с Эстеркой в Расее был близкий человек, дабы она не так тосковала по дому…

Это действительно был один из самых лучших подарков, полученных Эстеркой на свадьбу. Она быстро привязалась на чужбине к этой красивой и умной девочке, которая росла у нее на глазах. Родная кровь сразу же дала себя знать в Кройндл, и она стала похожей на Эстерку, такую, какой та была до свадьбы. Тот же рост, та же стать, та же смуглая кожа, те же пышные кудрявые волосы, которые невозможно было заплести в косы. Кроме глаз. Глаза у Кройндл были не синие и печальные, как у Эстерки, а черные, как черешни, живые и всегда широко распахнутые. Те, кто не знал, действительно принимали ее за младшую сестру Эстерки.

«Легкая работа», которую должна была выполнять Кройндл в большом хозяйстве, частенько была совсем не такой уж и легкой. Однако Кройндл все делала напевая, играючи. И когда Эстерка, бывало, спрашивала, не тяжело ли ей, Кройндл смеялась:

– Лучше мыть полы у вас, чем тарелки у мачехи…

А когда родился Алтерка, Кройндл вместе с кормилицей полностью сняла с Эстерки бремя, связанное с необходимостью нянчить ее единственного сына. До ушей Кройндл долетали отзвуки ночных скандалов из хозяйской спальни. «У нее такие беспокойные ночи, – думала про себя Кройндл, – пусть хоть днем побудет в покое»… И она берегла покой Эстерки, как только могла. Таким образом Эстерка имела все возможности грустить у себя дома и развлекаться вне его, как и прежде, до рождения сына.

Старый Ноткин заметил преданность Кройндл его невестке и внуку и, приезжая в Петербург, привозил ей подарки: цветастый платок производства белорусского фабриканта, женский молитвенник виленского издания в бархатном переплете. И каждый раз он обещал ей наполовину всерьез, наполовину в шутку, что вот его внук, с Божьей помощью, немного подрастет, и он подыщет для нее партию. Ей не о чем беспокоиться. Дольше чем до семнадцати лет ей в девках сидеть не придется…

Кройндл от таких обещаний становилась прямо пунцовой и с хихиканьем убегала на легких, точеных пятнадцатилетних ножках в свою каморку.

На эту цветущую чернявую обаятельную девушку положил глаз Менди. Он смотрел на нее сперва как петух на зернышко овса, сверху вниз, потом – через свой лорнет, которым стильно поигрывал, когда хотел произвести впечатление и изобразить из себя светского человека.

Менди с его пресыщенным интересом к женщинам усмотрел в Кройндл отражение своей жены. То же лицо, что у Эстерки до свадьбы, но с другими глазами. «Как две черешни в сладком пудинге» – так он это называл на своем особенном языке гуляки. Как будто не Эстерка, но в то же время – Эстерка. Эстерка, оставшаяся нетронутой до сих пор. К тому же не такая холодная и не такая гордая. Вместо женского гонора – молчаливое смирение голубицы. Вместо сытого равнодушия – скрытый огонь. Шума от нее в доме нет, а тепло так и льется. И милая покорность в ней светится, как во всех деликатных служанках, которые благодарны хозяевам и боятся вернуться в свои бедные дома.

«Такая, – думал он с самодовольством бабника, – такая курочка не заставит себя долго упрашивать. Она будет готова на все. Лишь бы не возвращаться к мачехе»…

И он принялся ее преследовать. Сначала – едва заметной кривой усмешкой. Затем – заглядывая через лорнет прямо в глаза. Потом – как бы нечаянно толкая ее, когда она помогала ему надевать шубу в полутемном коридоре. После этого – говоря ей «спасибо» за каждую мелкую услугу, причем каким-то совсем особенным тоном. Далее – оставляя ей, уходя, серебряный рубль, просто так, ни с того ни с сего, но с потаенным подмигиванием, долженствовавшим означать, что это всего лишь начало… Он бы, конечно, не поверил, если бы ему сказали, что эти нежданные «чаевые» Кройндл несет к Эстерке и смущенно спрашивает ее, что бы это могло означать…

Эстерка каждый раз успокаивала ее, говоря, что у Марка Нотовича есть такая привычка – сорить деньгами во всех коридорах, где ему приходится надевать свою шубу. Так чем же она, Кройндл, хуже посторонних людей? Лучше уж давать деньги своим.

Однако Кройндл все же ощущала в этих чаевых какой-то сомнительный привкус и откладывала их, не позволяя себе ничего на них покупать.

При последовавших как бы невольных прикосновениях хозяина локтем к ее груди, она вздрагивала, краснела и пугалась, как молодая олениха, почуявшая издалека охотника. Но Менди, отупевший от своих дешевых, но дорого оплачиваемых успехов вне дома, воспринимал это как добрый знак, как первый беспокойный отклик девичьего сердца.

«На-ка, клюет!» – усмехался он с видом опытного рыбака. Ему даже не приходило в голову, что все это – его разыгравшееся воображение, а пятнадцатилетней Кройндл такие фокусы чужды и противны.

3

К тому времени силы Менди истощились. Его самовлюбленность и нетерпеливость росли по мере уменьшения сил. А то, что отец отнял у него возможность безудержного мотовства, только способствовало раздражению. В результате он окончательно утратил контроль над собой. Вспыхивал от каждой мелочи, а потом горел и кипятился, пока окончательно не лишался сил. Минуты спокойствия и хорошего настроения случались все реже и реже. Скулы его заострились, щеки приобрели странную красно-синеватую окраску, а близорукие глаза – водянистый глянец. Каждый лучик света, каждый отблеск от зеркала, снега или лишней зажженной в доме свечи вызывали у него боль. Длинная нижняя челюсть, столь характерная для всех Ноткиных, у Менди болезненно выдвинулась вперед, создавая впечатление постоянной напряженности. Он стал жаловаться на боли в спине, усталость после сна, головную боль после еды. Начал лечиться вне дома и скрывал это, как большую тайну. Наконец, когда ему не стало лучше, а Эстерка пристала к нему с вопросами, он пошел на то, чтобы пригласить домой знаменитого немецкого врача Кизеветтера. Тот был в моде у всего Петербурга. Но жену Менди все-таки не допускал к себе во время таких визитов. Он запирался с врачом в кабинете точно так же, как с отцом, когда тот ловил его на чрезмерных тратах… Эстерка беспокойно прислушивалась к гладенькому шепоту Менди и к медленным рычащим вопросам врача, которые тот вставлял время от времени, и ничего не понимала.

– Знаете ли… – задумчиво говорил по-немецки врач, когда больной замолкал, а выражало ли это «знаете ли…» утешение или обеспокоенность, Эстерка толком не могла понять.

Однако, так или иначе, больному стало легче. Об этом можно было судить по тому, что он снова принялся ругаться с ней, вернулся к своим желаниям и к странным аппетитам. И Эстерка уже было подумала, что дело действительно пошло на поправку… Однако неожиданно эта вера в «улучшение» лопнула, и жизнь Эстерки, которая и прежде была достаточно несчастной, окончательно встала с ног на голову.

Однажды посреди ночи, после ставшего привычным скандала из-за ее местечковой набожности и холодности, Менди, как стало уже обычным в последнее время, схватил свою подушку и ушел в кабинет спать на диване. Назло жене и себе самому. Эстерка привыкла к подобным выходкам и сразу же заснула. В глубине души она была довольна тем, что в последнее время он хотя бы не убегает из дому и не ночует черт знает где.

От чуткого сна ее вдруг пробудили сливавшиеся вместе голоса: крик о помощи и рев взбесившегося человека-зверя. Крики раздавались из каморки Кройндл – за две двери от хозяйской спальни.

Эстерка, как безумная, вскочила с кровати, бросилась к двери и в одной ночной рубашке побежала в темноте, натыкаясь на стулья и шкафы. Она едва успела добежать, как дверь перед ней распахнулась, и ей навстречу, всхлипывая и сопя, выскочила Кройндл и тут же наткнулась на нее в темноте. Обе они одновременно вскрикнули и ухватились друг за друга. Кройндл дрожала, как осиновый лист. Ее ночная блузка была разорвана, рубашку она вообще где-то потеряла.

– Что случилось?! Что случилось?! – дрожа, как и она, спросила Эстерка, и ее волосы встали дыбом под ночным чепчиком.

– С-с-спряч-ч-чьте м-м-меня!.. – ответила ей Кройндл, стуча зубами.

Они вместе вбежали в спальню Эстерки и заперлись. Только здесь у Кройндл начались настоящие спазмы рыданий. Она упала на толстый персидский ковер и зашлась в истеричном плаче. Эстерка встала на колени, склонившись над ней и обнимая ее. Две молодые женщины, хозяйка и служанка, плакали, обнявшись и полулежа на покрытом ковром полу. Им уже не надо было разговаривать о том, что произошло. Они понимали друг друга без лишних слов.

Глава пятая

Конец Менди


1

Потом выяснилось, что до настоящего несчастья этой кошмарной ночью дело не дошло. Приставания Менди к Кройндл напугали ее до смерти, причем ужас от первого же прикосновения привел ее в полубессознательное состояние. Она быстро пришла в себя и стала сопротивляться со всей гибкостью и силой своего молодого тела. Свихнувшийся бабник не рассчитывал на такое сопротивление. Вероятно, поэтому он так и взбесился, рычал, рвал и дрался. Она боролась с ним всеми средствами, защищалась зубами и ногтями, пока ей не удалось вырваться из его рук, как из проломленной ограды, и скрыться.

Потом, когда все уже закончилось, Эстерка много раз утешала ее, говорила, чтобы та не боялась. Слава Богу, ведь могло быть хуже. Отныне она будет спать у нее. И пусть она больше об этом не думает. Не на кого обижаться. Ведь она видит, что творится с хозяином… Он только наполовину человек!

Но Кройндл не стало легче от всех этих слов утешения. От той ночи у нее осталось тяжелое ощущение нечистоты и постоянное желание помыться. Она не могла равнодушно смотреть на воду. Увидав чистую воду в миске, тут же подходила и принималась намыливаться. Так она мылась в своей каморке, на кухне под рукомойником, у Эстерки в спальне. Она мылась и плакала.

– Кройнделе, сердечко мое! – обнимала ее Эстерка. – Что с тобой?

– Пятно… – всхлипывала Кройндл.

– Где ты видишь пятно?

– Вот здесь. Посмотрите, посмотрите… И здесь тоже.

Немецкий врач, который снова принялся лечить больного хозяина, был приглашен и к Кройндл. Он выслушал все, что Эстерка ему потихоньку рассказала, покачал щекастой головой и, по своему обыкновению, сказал:

– Знаете ли!..

Как-то не по-доброму, но и не зло. Он велел делать больной холодные ванны, давать ей легкую еду и выписал какое-то солоноватое лекарство…

Эстерка, со своей стороны, очень сблизилась с Кройндл. И прежде Кройндл занимала особое место среди домашней прислуги, теперь же рухнули последние преграды между хозяйкой и служанкой. Общая тайна сблизила их намного сильнее, чем прежде – дальнее родство. Общее несчастье почти уравняло их в правах. И более того… Эстерка чувствовала себя виноватой в том, что в ее доме была совершена такая гнусность в отношении ребенка, которого она взяла из родительского дома под свою защиту. Она упрекала себя, что недостаточно берегла это дитя и слишком доверяла своему душевнобольному мужу. Ведь она, как никто в доме, знала, насколько буйным становится Менди, когда теряет свою и без того неумную голову.

Поэтому Эстерка очень старалась искупить свою «вину»: тем, что пыталась вылечить Кройндл от постоянной подавленности, тем, что утешала ее, наряжала так же, как наряжалась сама, тем, что передавала в ее распоряжение один ключ за другим. Однако в глубине души Эстерка знала, что никогда не «расплатится»…

Несмотря на то что Эстерка чувствовала себя сейчас очень неуверенно в отношении Кройндл, она, тем не менее, старалась повлиять на нее с тем, чтобы замолчать все это дело: для реб Ноты и всех остальных все должно было оставаться как было. Даже для иноверческой домашней прислуги нашли объяснение, что, мол, у хозяина был такой приступ, что «барыня» с «барышней» сильно перепугались… Прислуга и так уже была привычна к ночным похождениям «барина». Поэтому слуги махнули на все рукой и перемигнулись:

– Не поладили!.. Муж с женой, значит, между собой поругались…

Понемногу Эстерке удалось успокоить Кройндл, а может быть, помогли лекарства доктора Кизеветтера. Постоянная подавленность девушки стала: рассеиваться. Настроение улучшилось. Ее странное стремление постоянно мыться слабело и в конце концов исчезло окончательно. В ней осталось только на некоторое время глубокое отвращение к мужчинам, не только к хозяину, но и вообще ко всем, кто носит мужскую одежду. Как только посторонний мужчина входил в дом, Кройндл бледнела и впадала в оцепенение, как тогда, в первый момент, когда Менди набросился на нее… Потом, когда Кройндл приходила в себя, она потихоньку выбиралась из комнаты и пряталась.

И вот реб Нота снова приехал в Петербург и, ни о чем не зная, привез Кройндл подарок из дома и заговорил, как обычно, с дружелюбной улыбкой, что ей, с Божьей помощью, не придется сидеть в девках до седых кос. Нечего беспокоиться. Он, реб Нота, может дать ей честное слово, что дольше, чем до семнадцати лет, ей ждать не придется… На этот раз Кройндл не покраснела, как обычно, когда он так шутил с ней. Нет. Она стало желтовато-бледной. Ее глаза застыли, а руки задрожали. Лицо скривилось, она собиралась расплакаться, как напуганный ребенок, и успокоилась, только когда ее заверили, что это только так шутят, что реб Нота еще даже и не думает искать для нее мужа. Он это только так, в шутку…

2

Для внешнего мира все осталось как было. Для посторонних Эстерка все еще оставалась «красавицей», для прислуги – «барыней», для свекра и для узкого круга петербургских евреев – «царицей Эстер»… Однако в глубине души она была надломлена не меньше, чем ее служанка. Как и прежде, она ходила с улыбкой на полных губах, но впервые задумалась о том, чтобы… что-то переменить. Воспоминания о последней выходке Менди, о позоре, которому она подверглась в собственном доме, не оставляли ее.

Она начала ужасно тосковать по своему родному местечку, по Лепелю, хотя там у нее уже никого не осталось. Мать умерла, а отец – реб Мордехай – давно уехал в Подолию, в имения князя Чарторыйского. Его лесоторговые дела росли, разветвлялись, его плоты и барки прибывали в иностранные гавани. Сам реб Мордехай тоже собирался поселиться в российской столице, поближе к свату и к дочери. Однако Эстерку это не сильно утешало. В глубине души она уже давно вынесла своему отцу приговор за то, что ради родства с известными людьми и продвижения своих торговых дел он заставил ее выйти замуж за человека, которого сам едва знал. И вот что из этого вышло!.. Предприятия отца действительно растут как грибы после дождя, но за ее счет, за счет ее поломанной жизни и за счет гнилой жизни ее мужа. Имя отца возносится вверх, а она сама падает вниз. Изо дня в день она все ниже падает в собственных глазах, а там ведь недалеко и до насмешек ненавистного петербургского «света»…

Отчетливее, чем всегда, она вспоминала сейчас Йосефа Шика, ее учителя, который привел в дом отца несчастье Эстерки, да и и свое тоже. Зачем он это сделал, такой тихий и умный молодой человек? Зачем ему надо было похваляться перед своим распущенным товарищем своей красивой ученицей? Зачем захотелось поиграть с дьяволом? Ведь он должен был понимать, что сынок богача сильнее его и своей родовитостью, и деньгами своего отца, и нахальством…

Она вспоминала влюбленные глаза Йосефа, его бледные благородные руки, длинные мягкие волосы «берлинчика». Вспоминала летние вечера на Улле, речке, которая змеится среди песчаных холмов и сосен в окрестностях Лепеля и уходит в густые рощицы плакучих ив. В одной из таких рощиц, посреди которой торчал пень спиленного дерева, они иногда встречались: учитель и его шестнадцатилетняя ученица. Взявшись за руки, они разговаривали о том, о чем в доме ее отца во время уроков немецкого разговаривать было невозможно. До нее дошла весть, что после ее замужества Йосеф снова уехал за границу и продолжает учиться там. Он остался старым холостяком. Думает ли он хоть иногда о ней?

Эстерка понимала, что это грешные мысли женщины, которая не любит своего мужа и привыкла к мысли, что не сегодня завтра будет свободна… Потому что дела того, кто был виновен в ее тяжелой жизни, после последнего срыва покатились под гору. С той ночи здоровье Менди стало совсем никудышным. Последний взрыв его диких желаний был похож на высокий выплеск пламени перед окончательным угасанием. Он страшно отощал и из-за болей в спине целыми днями не двигался с места. Доктор Кизеветтер, так давно уже лечивший его, заговорил сперва намеками, а потом и открыто о том, что, «знаете ли», было бы лучше, если бы больного повезли за границу. На испуганный вопрос Эстерки, как обстоят дела и почему именно за границу, врач пожимал жирными плечами:

– Знаете ли! Здесь, в этом, так сказать, русском Петербурге, отсутствуют для этого средства… – и поди знай, есть ли надежда, что больному станет лучше за границей.

Эстерка начала уже готовиться сопровождать мужа в Кенигсберг, а может быть, еще дальше. И почти против воли в голову ей лезли назойливые мысли, что Йосеф Шик – где-то в Германии. Она еще может его встретить. Невозможно знать…

Но до поездки в Германию дело не дошло. Доживать остаток жизни в истасканном теле – это как носить воду в решете… Менди начал проявлять такие признаки болезненного беспокойства, с ним случались такие приступы бешенства, что его боялись оставлять дома одного, без постоянного надзора двух здоровенных сторожей. В доме был просто ад от его воплей, от того, что он швырял всё, что ему давали, и от жестоких средств, применявшихся для его усмирения… И в одно серое утро после дикого приступа ярости больной остался тихо лежать наполовину парализованный. Теперь стало спокойно. Немного слишком спокойно. Неуютная тишина разлилась по дому, окружая живого мертвеца. Хоть бери и зажигай поминальные свечи в серебряных подсвечниках посреди бела дня.

3

Послали эстафету за реб Нотой Ноткиным. Тогда такая скачка туда и обратно занимала пару недель. Когда реб Нота приехал напуганный, смертельно усталый, он нашел своего сына уже при последнем издыхании, лишившимся речи и человеческого облика.

Встав после семидневного траура, реб Нота получил еще один удар. Он проверил кассу и обнаружил, что его денежные дела обстоят намного хуже ожидаемого. Открылись дыры, которые всегда были закрыты фальшивыми счетами, подававшимися его покойным сыном, когда тот еще был жив. Кроме того, реб Нота получил очень плохие вести из русской ставки в Новороссии, куда он и реб Йегошуа Цейтлин поставляли многие тысячи подвод с фуражом для русской армии. Реб Йегошуа Цейтлин писал оттуда, что умный и добрый фельдмаршал Потемкин, который всегда стеной стоял за своих еврейских откупщиков и поставщиков, в последнее время прямо умом тронулся: валяется целыми днями в лагере без парика и без формы, одетый в турецкий халат, окруженный полуголыми девицами, пишет вирши, пьянствует и плачет…

Далее реб Йегошуа Цейтлин писал, что ему надоела жизнь в таком беспорядке и в такой неуверенности в завтрашнем дне. Он ясно видит, что не на кого больше полагаться, и подумывает свернуть все дела и поселиться в своем «имении» в Устье, неподалеку от Шклова. До сих пор, писал он, он все делал ради успеха в этом мире. Теперь уже пришло время сделать что-то и для мира Грядущего…

Чтобы спасти то, что еще можно было спасти, реб Нота принял три решения. Во-первых, поселиться здесь, в Петербурге, поближе к высокому начальству и к государственной казне. Во-вторых, как можно быстрее привезти сюда реб Мордехая Леплера, его свата, и вести дела с ним вместо уставшего компаньона, сидящего в Новороссии. Ведь реб Мордехай Леплер давно рвется сюда. С тех пор как Эстерка вышла замуж, ему хочется сменить польскую провинцию в Подолии на российскую столицу. Самое время сделать это.

В-третьих, реб Нота решил не оставлять пустым свое большое хозяйство в Шклове и отправить туда свою красивую невестку, ставшую теперь вдовой. Таким образом не прервется нить, связующая его с родным городом в Белоруссии, который он так любит. Его внук получит там надлежащее еврейское воспитание, а Эстерка сможет отдохнуть и прийти в себя. И кто знает? Может быть, со временем для нее найдется подходящая новая партия. Перемена места – перемена счастья…[44] Брат Боруха Шика очень подошел бы для нее. Достойный человек, к тому же приближенный к генералу Зоричу и пользующийся влиянием в Шклове и в его окрестностях. Но об этом еще рано говорить. Пусть она немного передохнет, а там видно будет…

За план переехать в провинцию Эстерка ухватилась, как утопающий за соломинку. Нездоровый воздух столицы опротивел ей. Слишком много бед и позора пришлось ей пережить здесь. Для ее мечтательной натуры, тоскующей по родному местечку, лес, шум реки и кукареканье петухов по утрам намного полезнее, чем пыль этого недавно замощенного города летом, чем его холодные туманы осенью и его потная духота долгими зимними ночами. Многоязыкая иноверческая суета, искатели карьеры и одиночество узкого еврейского круга, делающего «снаружи» все, чтобы понравиться петербургскому обществу, а у себя дома – все, чтобы понравиться еврейскому Богу, все это тоже не было ей по сердцу. «Местечковая красавица» – так называл ее Менди, когда хотел уколоть. И это действительно так. Она не стыдится своих скромных вкусов… В Шклове, как она слышала, есть река – одна из величайших русских рек, Днепр… И не только Днепр, но и озеро там есть. А между рекой и озером лежит еврейский город со множеством синагог и ешив. А вокруг – леса, где пасутся стада коров и где можно встретить диких оленей…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю