412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Залман Шнеур » Император и ребе. Том 1 » Текст книги (страница 25)
Император и ребе. Том 1
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:27

Текст книги "Император и ребе. Том 1"


Автор книги: Залман Шнеур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)

– Бабский ребе Лейви-Ицхок считает себя самого выдающимся кантором. Он любит лично вести молитву. Однажды на Новолетие посреди исполнения положенных пиютов он вдруг воскликнул на простом еврейском языке: «Владыка мира, если Ты хочешь записать народ свой Израиль в книгу жизни, то хорошо. Если из-за угрозы жизни можно нарушать святость субботы и праздника, то пиши. Но если, не дай Бог, нет, то я, Лейви-Ицхок, раввин из Бердичева, запрещаю Тебе писать в Новолетие. А если Ты не послушаешь меня и вынесешь тяжкий приговор народу Израиля, то мы, праведники поколения, своим приговором отменим Твой!..»

Шепот пронесся между троих рассерженных евреев:

– Это уже наглость!

– Базарный язык!

– Изображает из себя учителя нашего Моисея…

А Авигдор, не поднимая своей рыжей головы в сподике, все тыкал пальцем в тетрадку, ковал железо, пока горячо:

– На другое Новолетие, посреди молитвы «Мусаф», он вдруг запел какой-то новый пиют, причем опять же – на будничном языке. Все для того, чтобы женское отделение синагоги его слушало и получало удовольствие: «Пребывающие в высотах вместе с пребывающими внизу дрожат и трепещут перед Твоим Божественным именем. Пребыващие в безднах и ямах трепещут и боятся Твоего грозного суда. Но праведники в раю поют и восхваляют Твое великое имя. Поэтому… – Вы слышите? – Поэтому, говорит он, я, Лейви-Ицхок из Бердичева, пришел к Тебе с моей молитвой и моей мольбой: что у тебя к народу Израиля и чего ты хочешь от народа Израиля? Чуть что – говори народу Израиля! Чуть где какая заповедь – скажи народу Израиля! И где какая строгость – вели сынам Израиля сделать!.. И вот я спрашиваю Тебя: что у Тебя к сынам Израиля? Что Ты насел на сынов Израиля? Посмотри, Владыка мира, сколько народов… Сколько народов есть у Тебя на свете! Халдеи, вавилоняне, персы, мидийцы. Но что? Тебе обязательно надо показать, что Ты любишь Свой народ Израиля, называемый “Божьими детьми”. Поэтому я, Лейви-Ицхок Бердичевский, пришел и говорю: Да будет благословенно Твое имя во веки веков».

– Тхинес для женщин… – с пренебрежением пробормотал раввин со двора Рамайлы.

– Молитвы для невежд… – добавил со вздохом Виленский гаон.

– Вот как он любит невежд! – подхватил посланец из Пинска. – Как собака кость. Вот послушайте дальше, что тут записано. В Десять дней покаяния, между Новолетием и Судным днем, этот бабский ребе Лейви-Ицхок поехал однажды на телеге в соседний город. На следующий день рано утром он увидал, что извозчик, который его вез, расхаживает вокруг телеги в талесе и филактериях, молится и смазывает при этом дегтем колеса. Вместо того чтобы одернуть такого грубияна и прочесть ему нравоучение, Лейви-Ицхок обрадовался. Он пришел в восторг и принялся кричать на весь постоялый двор: «Посмотри, Владыка мира, как велика любовь простого еврея к Тебе! Даже смазывая колеса телеги, он не забывает о Тебе!»

– Это все для того, чтобы привлечь невежду, – сказал реб Саадья-парнас и потянул себя за бороду. – Где больше невежества, там «секта» сильнее. Теперь я понимаю.

– И вот этого чтеца «тхинес»… – сказал раввин со двора Рамайлы, – лиозненский ученый избрал себе в сваты? Прямо хоть в хроники записывай…

Виленский гаон ничего не сказал. Он только шевелил искривленными губами, рассматривая темный щит Давида на кирпичном полу и покачивая ермолкой. При взгляде на лицо гаона глаза Авигдора зажглись, их белки покрылись целой сеточкой красных жилок.

– А теперь самое последнее и самое лучшее, – сказал он. – Вот послушайте. Бабский ребе Лейви-Ицхок, сочиняющий молитвы на простом еврейском языке, к тому же считает себя большим специалистом по трублению в шофар. Одним шофаром он не ограничивается. В Новолетие он выходит на амвон, а за кутпак у него заткнуто множество шофаров. В прошлом году на Новолетие с ним случилась такая история. Один шофар заупрямился и никак не хотел трубить. Женщины в женском отделении синагоги были вне себя. А сам Лейви-Ицхок – еще больше. Попробовал он один шофар – не идет, попробовал второй – не идет. Крикнул он: «Растерзай сатану!» – не помогает. Ничего у него не получается. Выхватил из-за кушака последний шофар и ударил им по столу: «Владыка мира, Ты не хочешь, чтобы Тебе трубил Лейви-Ицхок Бердичевский, так пусть Тебе трубит Иван!»

Виленский гаон сидел в своем слишком высоком для него кресле в полуобморочном состоянии:

– Прямо так и сказал? Прямо так он и сказал?

– В Новолетие? Во время трубления шофара? – подхватил раввин со двора Рамайлы. – Не верится…

– Уважаемые люди написали мне об этом, – ответил посланец из Пинска, – На них можно положиться. Их письмо у меня сохранилось…

И он снова схватился за свой внутренний карман.

Глава девятая

Письмо из Бреслау


1

Понемногу Виленский гаон оказался затянут липкими речами Авигдора, как сетью. Он даже не заметил, как его размягчившееся было сердце снова сделалось как камень, а душа налилась святым гневом. Капризно надув губы и не глядя в глаза посланцу из Пинска, гаон начал тихо и хрипло задавать осторожные вопросики:

– Так что же думает по этому поводу Пинск? А что думает раввин реб Авром Каценельбойген из Бреста? То есть что они думают по поводу того, что может получиться из этого запланированного сватовства между семьями лиозненца и бердичевца.

Авигдора кольнуло в сердце, что его имя и его мнение гаон пропустил, а спросил только, что думают Пинск и Брест-Литовск. Чутьем прирожденного интригана он ощутил, что, несмотря на то что здесь внимательно выслушали его доносы, присутствовавшие тем не менее не верили, что он был послан общиной Пинска и что община Брест-Литовска «просила» его… Это, мол, просто так, для красного словца было сказано. В глубине души гаон считал, что это все его, Авигдора, инициатива, потому что тот так ненавидел бердичевца и так завидовал ему. Но Лейви-Ицхок все-таки был учеником Межеричского проповедника, одного из руководителей «секты», а потому преследовать его было необходимо так или иначе… Присутствовавшие искали какой-то более прочной опоры, желали получить определенные доказательства, им были нужны свидетельства.

Избегая предоставлять какие-либо доказательства, что его послал «весь Пинск», реб Авигдор возвысил голос и заговорил еще громче. Он чуть ли не завизжал, пытаясь напугать, и, по своему обыкновению, преувеличивал:

– Что же будет еще, спрашиваете вы, учитель наш Элиёгу? Очень плохо будет, будет горько и мрачно!

– То есть?

– Шнеур-Залман из Лиозно пишет и печатает свои сочинения, а Лейви-Ицхок из Бердичева носится по синагогам и по рынкам, не рядом будь упомянуты, и поет, и говорит. Шнеур-Залман привлекает на свою сторону мужчин своей якобы мудростью и ученостью, а Лейви-Ицхок увлекает за собой женщин своей мнимой любовью к простому народу. Один дополняет другого. От Днестра до Днепра они будут теперь расставлять свои сети, Господи, спаси и сохрани. А Вильна останется одна, «как осажденный город, как будка на бахче».[321]

Однако гаон поторил свой вопрос:

– Так что же собираются делать теперь Пинск и Брест-Литовск? То есть что, по их мнению, следует делать здесь, в Вильне?

Глаза Авигдора блеснули особенным огоньком, как у большой кошки, увидавшей в темноте мышь. Казалось, он ждал этого последнего вопроса, готовился к нему.

– Осталось одно, учитель наш Элиёгу. Одно надежное средство, поскольку все средства до сих пор…

– То есть?..

– Передать это дело государству. Пусть оно вмешается.

Гаон быстро-быстро зажевал своими искривленными губами, как все старики, когда пугаются:

– Что вы хотите этим сказать – государству? Какому государству?

– Русскому… в Петербург.

Гаон сжал одну свою прозрачную ладонь другой:

– Это… это ведь называется… Это значит – донести, Боже упаси…

– Как это? При чем тут донос?.. Раз еврейский суд сам не может ничего поделать, раз ничто больше не помогает…

И, не теряя больше ни мгновения, Авигдор засунул свою мясистую веснушчатую руку в темную сокровищницу, которую повсюду носил с собой, то есть в глубокий, как торба, внутренний карман своего атласного лапсердака. Что-то там озабоченно поискал и с победной миной на лице вытащил какую-то вчетверо сложенную жесткую бумагу. Он с хрустом развернул ее и принялся читать с польским акцентом, ставя в каждом русском слове ударение на предпоследний слог:

– Прошение… его превосходительству, господину губернатору Минской губернии…

Уже от самого этого языка с его полной ошибок канцелярской иноверскостью, которая странным диссонансом ворвалась в полную Торы и уединения комнату аскета, уже от одного этого мясистого, нечисто-страстного шлепанья губами, которым Авигдор сопровождал чтение своего прошения, старому отшельнику стало нехорошо. У него вдруг закружилась голова, к горлу подступила тошнота, как будто в горшок с кипящим кошерным куриным бульоном вдруг плюхнулась какая-то нечистая тварь.

– Нет, нет, нет!.. – затрепетал гаон и замахал своими худыми руками, а его голос стал пронзительным и тонким, как у испуганного ребенка. – Только не это… Только не это! Покуда я жив, евреев не будут передавать в руки иноверцев. Кем бы они ни были…

2

Аквигдор опустил руки. Он повернул побледневшее лицо к реб Саадье-парнасу и мелко закивал головой. Можно было даже подумать, что он подает ему таким образом безмолвный знак относительно того, о чем они договорились раньше, прежде чем подняться в верхнюю комнату, к гаону…

И наверное, реб Саадья понял этот знак, потому что он как-то весь встрепенулся. Его толстое тело пришло в движение. Он взглянул на посланца из Пинска, взглянул на гаона и принялся неуверенно расчесывать жирными пальцами свою широкую бороду.

– Итак, учитель наш Элиёгу, что мне теперь делать? Ведь учителю нашему Элиёгу известно, что все общинные деньги уже вышли. Конфликт с этими молодчиками из «секты», продолжающийся с тех пор, как в Бродах был объявлен первый херем, сожрал все, что накопила наша община. Пусть это останется между нами. Мы задолжали откупщикам за всякие подати: за подать на землю, за подушный сбор и за патенты. И пусть учитель наш Элиёгу не забывает, что с 5550 года[322] и до сего дня еврейские торговцы и ремесленники платят двойные налоги, все, кроме тех евреев, что переехали в новые земли, которые царица Екатерина, да возвеличится ее слава, отняла у турка. В той священной войне, которую Вильна ведет скоро уже восемнадцать лет, ни одна еврейская община не помогала ей деньгами, кроме, может быть, шкловских богачей реб Ноты Ноткина и реб Йегошуа Цейтлина. Но с тех пор как их покровитель князь Потемкин умер, а государственная казна начала платить им ассигнациями или вообще не платить, их денежная поддержка тоже уменьшилась. Реб Нота Ноткин за последние пару лет вообще разорился…

Реб Саадья говорил в сердцах. Разве у него был другой выход? Кому-кому, а уж ему-то, главному парнасу общины, новые общинные расходы тяжким камнем лягут на затылок. Уф! Он больше уже не может… И каждый раз, когда реб Саадья замолкал, чтобы перевести дыхание, высказав очередной довод, который, похоже, был заранее заготовлен, посланец из Пинска кивал своим щегольским сподиком: согласен. Ведь ясно как день, что не остается никакого другого выхода, кроме подачи прошения «его превосходительству»…

Но гаон не сделал пока ни малейшего движения, подтвердившего его согласие. Словно окаменев, он сидел в слишком высоком для него кресле и слушал. А как только парнас замолчал, дал резкий и сердитый ответ:

– Что слышат мои уши на старости лет? Кто же осмелится экономить воду, когда, не дай Бог, горит синагога? Можно не пить, но гасить необходимо…

Реб Саадья взял значительную часть своей густой бороды в кулак и ответил притчей на притчу:

– Учитель наш Элиёгу! Кто говорит о питье! Даже воды, чтобы ополоснуть кончики пальцев после еды, уже не осталось.

Теперь уже и скромный раввин реб Хаим со двора Рамайлы осмелился дать свой скромный, хотя и витиеватый совет:

– Ребе, я думаю… по моему убогому разумению, все средства хороши. Я хочу сказать… чтобы выполоть, имею я в виду, тернии из Божьего виноградника.

– Пусть придет хозяин виноградника, – отрезал Виленский гаон, – и пусть он сам выполет тернии. Наши же руки пусть останутся чистыми.

Теперь снова заговорил посланец из Пинска. Он пытался одолеть жесткую волю гаона, как стену, вставшую между ним и его «прошением». Но и он уже не был полностью уверен. Его басовитый голосок задрожал, в красноватых глазах появились слезы:

– Учитель наш Элиёгу, ведь прямо сказано: «Поднявшегося на тебя, чтобы убить, опереди и убей!..»[323]Молодчики из «секты» в Карлине[324] и в Столине[325] первыми вышли на этот путь. Они отправляют посланцев в Минск и подкупают чиновников и больших господ… Они намереваются ссадить меня с престола раввина, потому что я мешаю им, как кость в горле. Я твердо и незыблемо стою за Вильну и за вашу школу, учитель наш Элиёгу. Я не позволяю отступить от нее ни на волосок с тех самых пор, как стал раввином Пинска. За это молодчики из «секты» жалуются на меня вельможам, что я, мол, корыстолюбив, что я подавляю Пинскую общину и все еврейские цеха. Многие обыватели уже перестали платить мне положенное содержание, они…

3

Пот выступил под высоким сподиком Авигдора. Уже посреди произнесенной сейчас короткой речи он почувствовал, что важность, которую он попытался придать себе в качестве посланца от Пинска и Бреста, вдруг растаяла. В конце концов, он сам выдал себя. Из-под всех доносов на «завещание» Баал-Шем-Това и на Лейви-Ицхока, из-под всех грязных бумаг и писем из внутреннего кармана вылезло то, чем он был на самом деле под своим лапсердаком-бекешей и под своим дорогим сподиком: простой раввинчик и к тому же интриган, пришедший просить, чтобы ему помогли не потерять место, которое сам он отнюдь не кошерными средствами отнял у Лейви-Ицхока Бердичевского… Он искал здесь удостоверения о кошерности своих нечистых, но выгодных делишек. И все под видом заботы об общинных делах. Он желал, чтобы гаон удостоверил его кошерность своей подписью. Все это он сам чувствовал. Но остановиться и отступить уже не мог, поскользнувшись на скользком спуске. Гаон еще даже ничего не ответил, только жевал своими старческими губами. Однако по его ставшему ледяным взгляду и по тому, как он отвернул свою старую голову к реб Саадье-парнасу, Авигдор понял, как неудачно поскользнулся.

Гаон ответил не ему, а главе общины, ответил спокойно:

– Покуда в Синагогальном дворе Вильны есть раввинский суд и покуда есть чернила и перья на моем столе, я не допущу, чтобы иноверцы судили евреев по делам, связанным с Торой. Разве можно позволить иноверцам вмешиваться в дела между евреями и Богом?.. Нет!… Нет! – повторил гаон немного тише, на этот раз задумчиво и не настолько уверенно.

Страх предать евреев и еврейство в руки иноверцев был велик, но и страх перед «вредоносными деяниями» хасидской «секты» был не меньше… Лихорадочные поиски выхода из этого опасного положения и необходимость быстрого решения раздражали его. Остывшая кровь снова закипела в его старом сердце.

– Нет! – воскликнул он погромче. Казалось, он нападал на себя самого. – Пока есть розги у служки раввинского суда и есть цепь на куне, мы будем судить сами. Судить и преследовать тех, кого надо…

Но Авигдору этого было мало, слишком мало. Порки, сожжение хасидских сочинений рядом с притвором синагоги и привязывание ржавой цепью к позорному столбу ему не помогут. Качающийся под ним раввинский престол не перестанет от этого качаться. Здесь может помочь только донос – безжалостный донос против доноса… А без согласия виленской общины с Виленским гаоном во главе и донос не поможет. Ведь его, Авигдора, знал как облупленного уже весь Пинский округ. Ведь он уже залез во все дыры, пообивал все пороги: у князя Радзивилла в его имении и у минского губернатора во дворце. Высокопоставленные иноверцы по всей Минской губернии знали его уже не хуже, чем почтенные еврейские обыватели.

В отчаянии он покопался потной рукой в своем внутреннем кармане и вытащил из него письмо с иностранным штемпелем. Сургуч, похожий на высохшую кровь, был разломан на письме с обеих сторон. Реб Авигдор бодро выхватил его, как некое новое оружие, как документ, имеющий отношение к проигрываемому судебному процессу. Словно он умышленно оставил его на самый конец. Мол, мало ли что выйдет… И вот это «мало ли что» вышло, и он схватился за письмо, как за последнее средство:

– А что вы на это скажете, учитель наш Элиёгу?! Вот, пожалуйста, возьмите и прочитайте! Вы не можете без очков? Так прочтите вы, реб Саадья!… Или потрудитесь вы, реб Хаим!

Реб Хаим со двора Рамайлы взялся читать, а посланец из Пинска при этом все время вытирал пот с лица широким рукавом. Так он разволновался. На кону был последний козырь. После длинного предисловия, написанного витиеватым языком, стало наконец ясно, что по еврейским общинам Германии – в Кёнигсберге, Бреслау и Гамбурге, – которые ведут серьезные торговые дела с Вильной и, между прочим, являются большими поклонниками Виленского гаона, – по этим и по другим общинам разъезжает какой-то человек с черным хасидским кушаком и в белой одежде, какую носят карлинские хасиды. Он возит с собой слугу. Этот молодой слуга рассказывает повсюду, что его хозяин – не кто иной, как сын гаона реб Элиёгу… А когда его спрашивают, как теперь относится его великий отец к «секте», то есть к хасидизму, – ведь о нем что-то ничего не слышно в последнее время и его мнение неизвестно, – тогда гость, опустив глаза, как кающийся грешник, рассказывает: «Мне стыдно повторять, что говорит мой отец, Виленский гаон. Он говорит так: “Горе мне! Где мне взять так много дней, чтобы надлежащим образом раскаяться за все те беды, которые обрушились по моей вине на хасидов! Если бы я был моложе, я бы постился и рыдал, и молился бы Всевышнему, чтобы Он простил меня за то, что я с ними ссорился… Но я уже, слава Богу, стар и болен и не могу подняться и уйти, оторваться от изучения Торы. Поэтому ты, мой сын, отправляйся скитаться вдали от дома, чтобы искупить совершенные мною грехи, не присоединившись к…”»

– Довольно! – внезапно хлопнул рукой гаон по деревянному подлокотнику своего кресла. – Довольно, реб Хаим!

Он ударил так сильно, что ушиб свою худенькую руку и принялся тереть ушибленную ладонь. Это немного взбодрило гаона, его размягчившееся было сердце укрепилось.

– Владыка мира! – заговорил он плачущим голосом. – Чего они от меня хотят? Ведь мои сыновья сидят здесь, в молельнях Синагогального двора, и изучают Тору! Оба сына, которых мне дал Господь…

Глава десятая

Последний херем


1

Какое-то время гаон сидел, ссутулившись и закрыв глаза, пока окончательно не пришел в себя.

– Нет! – сказал он после этого неожиданно ясным и уверенным голосом. – Нет! Учителя и господа мои! Пороть и преследовать молодчиков из «секты» мало. Сжигать их гнусные сочинения и выставлять их проповедников к куне – мало. Их надо искоренить!.. Старый херем, объявленный на ярмарке в Зельве[326] и в Бродах, уже слишком слаб. Он уже давно фактически был лишен своей силы шестьюдесятью мерами[327] их нечистоты…

– Вот-вот! – обрадовался посланец из Пинска. – Божья мудрость говорит вашими устами, учитель наш Элиёгу. Я ведь именно это и твержу все время: херема мало…

Однако старый аскет даже не посмотрел на него.

– Если бы я, – сказал он, – если бы я был Элиёгу… не Элиёгу из Вильны, а Элиёгу-тишбийцем,[328] да будет благословенна память о нем, я бы с их проповедниками и с их вожаками сделал бы то же самое, что пророк Элиягу сделал с пророками Ваала… Я бы швырнул их в реку… в реку Кишон швырнул бы их и… сделал бы с ними то, что он, да будет благословенна память о нем, сделал. Схватил… и… заколол бы безо всякой жалости.

В головах гостей Виленского гаона вдруг словно вспыхнула эта картина, одна из самых страшных в Танахе. Она отнюдь не соответствовала тому милому образу пророка Элиягу, который существовал в воображении еврейских детей, представлявших его себе этаким добреньким старичком, который приходит вечером в Песах выпить свой бокал,[329] а потом когда-нибудь придет трубить в шофар, возвещая о приходе Мессии. Это был совсем иной Элиёгу – безжалостный фанатик, пламенный борец… Жестокие слова о проповедниках «секты» и сравнение их с четырьмястами пятьюдесятью пророками Ваала, сволакиваемыми в их жреческих одеяниях в долину Кишона, закалываемыми и швыряемыми в реку,[330] тоже как-то странно звучали в старческом беззубом рту гаона. Не верилось, что так говорит и думает богобоязненный дедушка, аскет с худым, бескровным и бессильным телом, весь покрытый морщинами, как его измятый, поношенный лапсердак… Но в его живых глазах при этом появился такой стальной блеск, такая пронзительная чернота, что в это все-таки начинало вериться. Казалось, что пылкий фанатизм гаона сейчас способен и на это тоже.

– Хм… хм!.. – прокашлялся толстый глава общины реб Саадья.

Раввин реб Хаим ощупывал свою козлиную бороду. Ему словно хотелось проверить, сидит ли она по-прежнему на своем месте. Даже реб Авигдор из Пинска почувствовал себя не в своей тарелке.

– К чему, – сказал он, – такие ужасные вещи, учитель наш Элиёгу? Зачем заходить так далеко? Особенно если можно обойтись гораздо более простым средством. Передать этого сновидца[331] в руки измаильтян… Пусть они продадут его в страну Египетскую, а мы да не поднимем на него своих рук… – И пододвинул к гаону пренебрежительно проигнорированное им «прошение»: – Вот здесь, учитель наш Элиёгу! Здесь! Только подписать…

История про Иосифа, проданного в Египет, очень мало подходила к обсуждавшейся проблеме. То есть к передаче хасидов в руки русского государства… Но гаон все равно не пожелал вступать ни в какие беседы с реб Авигдором. Этот потный посланец из Пинска уже успел ему опротиветь. Гаон только подал знак, чтобы эту богомерзкую русскую бумагу забрали с глаз его долой, и еще он сказал раввину со двора Рамайлы:

– Реб Хаим, будьте любезны, возьмите пергамент с моего стола. Заточите перо и пишите…

Реб Хаим тут же бросился выполнять просьбу гаона. Он положил на колени переплетенную книгу, расстелил на ней кусок пергамента и обмакнул новое гусиное перо в глиняную чернильницу.

– Писыте, писыте, реб Хаим! – принялся диктовать ему гаон, по-виленски заменяя в словах «ш» на «с». Этот местный акцент всегда усиливался у него от волнения. – Писыте, пожалуйста, то, сто я вам скажу: «Ко всем, кто трепещет перед словом Господним, к сынам Авраама, Исаака и Иакова, к святому семени, первенцу Его прихода, к тем, кто хранит Его заповеди и законы, – да вспомнит Он о Своем союзе с ними, чтобы они удостоились взойти в Иерусалим, город славы Его!..»

– Учитель наш Элиёгу! – подскочил на месте Авигдор, будто кресло под ним вдруг сломалось. – Снова письмо? Снова херем?

Гаон нетерпеливо махнул на него рукой:

– Пишите, пишите, реб Хаим! Нельзя терять больше ни мгновения: «Я слыхал от многих людей разговоры, я слышал громкий голос негодования и возмущения, сообщающий, что секта дурных и низких людей, именующих себя «хасидами», выступающая против своего Владыки, Отца небесного, похваляется тем, что я якобы раскаиваюсь в том, что говорил о них до сих пор, и что теперь я якобы согласен со всеми их деяниями. Тем самым они пленяют души многих сынов нашего народа, души, которые не должны быть пленены»…

Реб Авигдор снова опустился в деревянное кресло и только теперь почувствовал, какое оно жесткое и неудобное… Он больше не вытирал пот со лба и только думал, что из его плана похоронить раз и навсегда всех своих врагов ничего не получилось. Раввинский престол, который он отобрал у именуемого теперь «Бердичевским» Лейви-Ицхока при помощи такого количества лести, беготни и интриг, шатался под ним. И ему, видимо, уже недолго осталось держаться на этом престоле. Хм… Он, похоже, действительно не приносит счастья, этот отобранный раввинский престол…

Скрыв свою ненависть за наполовину прикрытыми веками, Авигдор теперь видел старенького гаона четко, словно через замочную скважину, и в глубине души презирал его. Презирал, как всякий карьерист, стремящийся использовать великого человека в своих интересах. Этот «светоч Изгнания», как Авигдор прежде величал его, казался ему сейчас серым, как пепел, маленьким и придурковатым.

«Хм… – подумал он, – понапрасну было потеряно так много времени, труда и денег. В результате получилось витиеватое письмо на священном языке, еще одно письмо…» Разве мало таких писем уже есть у него, реб Авигдора, в глубоком внутреннем кармане?

– Так где мы остановились, реб Хаим? – продолжил с новым, не по годам, пылом диктовать гаон. – «Не должны быть пленены?..» Да, пишите, пишите дальше: «Поэтому я однозначно даю знать, чтобы мне не приписывали пустых вещей. Боже упаси, и чтобы не было такого с евреями. Ибо я стою на своем посту, как прежде, так и теперь. А потому долг того, кто зовется именем еврея и у кого есть страх Божий в сердце, – бить и всячески преследовать их по еврейскому закону, везде, куда может дотянуться еврейская рука. Потому что их грех спрятан у них за пазухой и потому что они тяжелы для евреев, как напасть. И да будет стерто их имя».

Раздражающе скрипевшее по пергаменту гусиное перо казалось реб Авигдору пилой, распиливающей его желчный пузырь. С каждой написанной буквой гаон отдалялся еще на один шаг от своих мрачных планов. И вдруг старый аскет обратился к своим гостям:

– Реб Хаим, реб Саадья-парнас! Вас я делаю своими посланцами. Я уже стар и болен. Скоро я уйду по дороге всех живущих. Прошу вас обоих защитить мое честное имя в глазах всех общин.

– Учитель наш Элиёгу! – взбодрился Саадья-парнас. – Вы оказываете мне большую честь. Но расходы! Виленская община обеднела. Подати растут…

– Об этом я тоже уже позаботился, – успокоил его старик. – Пусть все общины помогут в таком святом деле… Пишите, реб Хаим! Пишите дальше: «…И это дело взяли на себя двое благородных людей. Это выдающийся раввин, учитель наш реб Хаим из нашей общины, а с ним – знаменитый покровитель общины, учитель наш Саадья сын реб Носона. Они будут разъезжать по общинам Литвы и Белоруссии и просвещать всех наших братьев, сынов Израиля. Поэтому необходимо помогать им всяческими средствами – как делом, так и деньгами, или же удовлетворением всех прочих нужд, каковые могут возникнуть у вышеназванных. И тогда, возможно, удастся свершить это дело и искоренить их имя из мира».

Возможно… Сам Виленский гаон в глубине души еще сомневался. Ведь это было не более чем подтверждение всех прежних херемов, провозглашавшихся на протяжении двадцати двух лет. Это звучало сейчас как своего рода завещание тяжелобольного, как попытка оправдаться перед всем народом Израиля. Однако влияние этого письма было гораздо хуже, чем влияние херемов, объявленных в Бродах и на ярмарке в Зельве. После него упали все ограды приличий. Братья из одной общины поднимались на своих братьев, и все средства становились хороши. В Литве и Белоруссии воцарился ад. И Господь оказал Виленскому гаону большую милость, не дав ему дожить до этого и увидеть своими глазами произошедшее.

Подложенная под пергамент книга перешла с колен реб Хаима на худые, слабые колени Виленского гаона. Гусиное перо опустилось на пергамент со скрипом. Морщинистая старческая рука начертала: «Это слова Элиёгу, сына учителя нашего реб Шлойме-Залмана».

Последний скрип пера отдался уколом в сердце реб Авигдора. Этот выживший из ума старик даже не сделал его своим посланцем! Он полностью игнорировал Авигдора, человека, повсюду стоявшего стеной за него; человека, предоставившего все доказательства, приведшие к появлению сегодняшнего херема…

Как будто дух пророчества снизошел на старого аскета. Казалось, он увидел пинского раввина насквозь и понял, какую неприглядную роль тот еще сыграет после его, гаона, кончины…

2

Когда посланец из Пинска и его сопровождающие, вооруженные письмом-херемом, вышли из комнаты, в которой гаон занимался изучением Торы, он ощутил приступ слабости. Волнение еще кипело в старых костях, но мужество уже покинуло его. Да, великое дело было совершено здесь сегодня. Он не напрасно потратил время, уже давно следовало это сделать… И тем не менее – уф!.. Вместе с грузом, упавшим с его согбенных плеч, он словно и сам упал. Ему казалось, что воздух в комнате испортили чадящие лампады, использования которых он так старался избегать, изучая Тору. Как будто старые пергаменты осквернили сальными свечами, которыми он никогда не пользовался. Может быть, он зашел слишком далеко в своем святом гневе, вступившись за честь Господа? Нет, нет и нет! Этот шаг был своевременным и правильным. Приступ слабости обрушивался на него почти каждый раз после бурных встреч с людьми, когда внешняя жизнь врывалась в его твердыню, в которой он заперся со своими святыми книгами. Кухня еврейства и еврейской жизни со всеми ее страстями точно так же некрасива и так же усыпана шелухой и отбросами, как любая другая кухня, скрывающаяся за каждым красиво накрытым столом. А ему, избегавшему общения с внешним миром отшельнику, всякая кухня была чужда. Как домашняя, так и общинная.

Но правильно ли это? Разве он не сидит всю свою жизнь за накрытыми столами: у матери, у тестя, у Виленской общины, у всего народа Израиля? Другие пекут, прядут, шьют, тачают сапоги, а он изучает Тору, только изучает Тору. А когда он иной раз выходит из-за накрытого для него другими евреями стола, то тут же начинает бросать себе самому один упрек за другим. Себе самому он не позволяет вмешиваться в общинные дела…

Чтобы освободиться ото всех этих самокопаний и ослабить ощущение падения, есть только одно средство: изучать Тору!.. Немедленно возвратиться к драгоценной Геморе, которую он оставил открытой в полдень. А ведь именно в Геморе сказано, что если у кого-то болит голова, он должен изучать Тору.

Гаон велел тут же снова запереть тяжелые ставни. Потом сам опустил и запер на цепочку заслонку, отделявшую его комнату от кухни. В уединенности и темноте снова зажглась восковая свеча – маленький маячок в море святых книг.

Но как только старый отшельник ткнул пальцем в то место в книге, на котором остановился и где были положены его очки в серебряной оправе, он сразу же почувствовал, что изучать Гемору сейчас не в состоянии. Для этого ему не хватало чистоты сердца, ясности головы и уверенности, что он делает тут по-настоящему великое дело своим вечным изучением Торы для всего народа Израиля и для себя самого. Все это было сейчас словно закрыто туманом, пылью заоконной жизни, сварой на большой общинной кухне. Наверное, нечистое завещание Риваша, в котором такое изучение Торы истолковывалось как гордыня, все-таки дурно повлияло на него…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю