412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Залман Шнеур » Император и ребе. Том 1 » Текст книги (страница 26)
Император и ребе. Том 1
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:27

Текст книги "Император и ребе. Том 1"


Автор книги: Залман Шнеур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)

Чтобы дать осесть всей этой духовной пыли и достичь равновесия для изучения Торы, у Виленского гаона тоже было средство – почитать «постороннюю книгу». И не просто так почитать, для удовольствия, но для того, чтобы огорчиться… Для этого подходили самые горькие главы из еврейской истории в плохих переводах и в рукописях. Истории про разрушение Второго храма, про восстание Бар-Кохбы, про крестоносцев, про сожжения на кострах, кровавые наветы и обвинения в отравлении колодцев и про не о такие уж далекие времена хмельнитчины…

На этот раз он вытащил старую книгу, переплетенную в непродубленную телячью кожу, с медными застежками. «Бе-эмек га-баха», то есть «В долине плача», называлась эта книга. Написал ее бежавший из средневековой Испании марран. Гаон принялся листать ее прозрачным пальцем и старческими глазами стал читать о том, что случилось триста лет назад, во времена Фердинанда и Изабеллы, да будут их кости растерты в прах! Как будто клубок ядовитых змей, предстали перед его глазами страшные преследования, устроенные монахом Торквемадой в Кастилии и священником-хугларом[332] в Арагоне против всех, кого подозревали в тайном служении еврейскому Богу. Из них живьем вырывали куски плоти, ноги совали в кипящую смолу, даже маленьких детей клали в коляски с гвоздями, чтобы они оговорили своих собственных родителей. Тех, кто не хотел сознаваться и раскаиваться, заживо сжигали. Приговоренные должны были идти к месту казни в позорных одеяниях, разрисованных огненными чертями. «Санбенитос» называли эти одеяния. Босые, с трефными поминальными свечами в окровавленных, поврежденных пыточными инструментами инквизиции руках… Еврейские священные книги, и прежде всего Талмуд, пылали на всех главных площадях в Сарагосе, Толедо и Кордове точно так же, как те, кто в них заглядывал. Если кому-то удавалось бежать, то изображавшее его чучело, одетое в позорные одеяния, сжигали на рынке, а его имущество конфисковали в пользу государственной казны. Одновременно с этим посылали тайные письма во все католические страны: в Рим, и во Францию, и в Венецию, – где бежавших ловили, как опасных преступников, и снова пытали и жгли, как и в проклятой Испании.

Чем дольше читал гаон, тем больше сжималось его слабое сердце. Сначала он только тихо вздыхал и качал своей большой головой, потом стал бормотать и шептать с виленским произношением, как всегда, когда чувствовал сильную горечь:

– Ах, нечестивцы, ах, убийцы! «Караул!» – кричали они. Владыка мира! «Доколе нечестивым, Господи, доколе нечестивым ликовать?»[333] Какие звери!.. Почему Ты это замалчиваешь?

Шепот скоро перешел в тихий плач. Всхлипывая, как ребенок, старый аскет закрыл книгу, сдвинул очки на свой выпуклый лоб и положил острые локти на переплет из ворсистой телячьей кожи, будто пытаясь поплотнее закрыть эту книгу, чтобы страшные картины больше не вырывались из нее. Чтобы они оставались внутри, зажатые в буквы шрифта Раши. Но боль была все еще велика, и из закрытых глаз без ресниц капали на ворсистый переплет старой книги похожие на бриллианты слезы.

Еще несколько таких слез, и на болевшем сердце станет легче, а в потемневших глазах снова зажжется свет.

Он опять возьмется за изучение Геморы с тем же пылом и постоянством, как сегодня перед визитом посланца из Пинска.

И в его чистом, осветленном еврейскими бедами сознании не возникло даже тени подозрения относительно того, что двух кошерных посланцев, которым он час назад поручил разъезжать по Литве и Белоруссии, он снабдил начертанным на пергаменте письмом-херемом, похожим… конечно, ни в коем случае не рядом будь упомянуты, но все-таки похожим на те самые письма, которые испанская инквизиция рассылала вслед бежавшим марранам. Их тоже преследовали за то, что они надевали чистые рубахи в канун субботы, ели чолнт или омывали покойников по еврейском обычаю – все это были не более серьезные вещи, чем те, за которые Вильна преследовала «секту», или «подозрительных», как их здесь называли…

Ему, старому жалостливому еврею, даже в голову не приходило, что сожжения «извращенных сочинений», каковые он не раз инициировал перед притвором Большой синагоги, и планируемое им публичное сожжение «Завещания Риваша», которое он только собирался провести публично, сильно напоминали прежние костры из еврейских книг на главных площадях Кастилии и Арагона, о которых он только что читал. А то, что он когда-то выставил проповедника Абу из Глуска привязанным к позорному столбу посреди Синагогального двора, и то, что он сам велел пороть посланцев из Межеричей и Карлина и плевать им в лицо у входа в Большую синагогу, немного напоминало тех «согрешивших», которых когда-то водили по улицам Мадрида и Гранады одетыми в позорные одежды с изображениями танцующих чертей и с зажженными свечами в искалеченных руках; что в своей основе виленский раввинский суд со всеми его семью старцами – это кусок Средневековья, оторвавшийся от Испании и бежавший в Голландию. На пороге тамошней синагоги переступали через Уриэля Акосту и объявляли херем Баруху Спинозе. Потом он, этот кусок Средневековья, распространился по другим странам Изгнания, добравшись и до Виленского Синагогального двора, но все еще не нашел покоя. Это средневековое пугало, овладевшее местным раввинским судом, совершало точно такие же деяния, от которых оно само когда-то бежало из Испании. Одна искаженная буква до сих пор еще важнее для него, чем десять живых душ… И кто знает? Если бы у самого гаона, у старого отшельника и аскета, действительно была бы возможность, о которой он прежде мечтал, он бы безо всяких колебаний выполнил сам тот приговор, о котором говорил недавним визитерам. Своими слабыми старческими руками он сделал бы с лиозненцем и с бердичевцем то, что пророк Элиягу сделал с пророками Ваала.

Нет, ни единой тени из прошлого не упало на его еврейское сердце и его чистую и сухую совесть аскета. Слезы, настоящие сердечные слезы все еще капали из-под его красных век, а искривленные губы шептали над закрытой книгой, словно он молился в соответствии со сказанным в Писании: «Из глубин я воззвал к Тебе, Господи»:[334]

– Ах, Владыка мира! Доколе будут веселиться такие злодеи? Как Ты мог допустить подобное?

Часть вторая

КРОЙНДЛ

Глава одиннадцатая

Сваты встречаются


1

После продолжавшейся несколько месяцев поездки с тремя тяжело нагруженными санными подводами, вышедшими из Каменца еще до Хануки, реб Мордехай Леплер прибыл в Петербург за несколько дней до Пурима. Он знал, что в Подолии сейчас уже ощущается дыхание весны. Из Турции уже везут зеленый лук, и первые огурцы уже созревают в парниках у графа Потоцкого. А здесь еще трещат морозы. Тройки носятся по замерзшей Неве. А легких шуб, которые были для Подолии слишком теплыми, здесь недостаточно.

Сопровождавший его Мендл Сатановер сразу же нарядился в польскую рубаху с вышитым воротником, атласный камзол и новую бекешу из синего сукна и умчался разыскивать своего бывшего ученика, князя Адама Чарторыйского, учившегося здесь в лицее. Он искал его, чтобы передать письма, отправленные с ним старым князем. А реб Мордехай Леплер заказал роскошный экипаж с кучером в шляпе с павлиньими перьями и с расфуфыренным слугой на заднем сиденье. Кучер щелкнул кнутом, и реб Мордехай Леплер, чувствуя внутри разыгравшийся гонор недавно разбогатевшего купца, покатил к своему свату, реб Ноте Ноткину, на Невский проспект.

Реб Ноты не было дома. Однако престарелый слуга в облезлой ливрее сказал реб Мордехаю, что «барин» обязательно должен вернуться к полудню. Он проводил гостя в большой зал, точно такой же облезлый, как и серебряные ленты на его ливрее. Высокие окна зала были затемнены тяжелыми бархатными занавесями. Слуга предложил гостю посидеть и ушел. Но реб Мордехай не мог усидеть на одном месте. На душе у него было неспокойно. Мелкими беспокойными шагами он принялся расхаживать от одного слишком мягкого дивана к другому, тоже слишком мягкому. Заглянул в боковой коридор.

Его сват все еще проживал в большой квартире, оставшейся после Менди, зятя Мордехая Леплера, и Эстерки, его дочери, которая уже давно уехала с сыном в Шклов. Реб Мордехай никогда прежде не бывал в Петербурге. Богато меблированных апартаментов своей овдовевшей дочери он не видал. Поэтому не мог сравнить то, что было раньше, с тем, что стало теперь… Тем не менее на него сразу же повеяло тоской и запущенностью; словно он ощутил остаточную боль от поломанной жизни. Прежние, очень сдержанные печальные обмолвки, попадавшиеся в письмах Эстерки, всплыли в его памяти с удвоенной остротой. Звуки, гулко разносившиеся по большим комнатам, таким, какие можно было увидеть только в старом Петербурге, в темных коридорах и ужасных печах с расписным кафелем пугали. Как будто горечь его дочери, которая была здесь так несчастлива со своим разгульным мужем, все еще витала в воздухе. Она выглядывала из больших зеркал, как из зеленоватых колодцев, и упрекала его в том, что он, реб Мордехай, бывший арендатор, с его жадным стремлением к почету и к карьере крупного купца, виновен в том, что происходило здесь целых восемь лет подряд, пока это фальшивое счастье не лопнуло… В одном из углов коридора еще висел старый кринолин Эстерки из потертого голубовато-зеленого шелка. Он был обернут пыльным коротковатым покрывалом. Китовый ус на кринолине с одной стороны был надломлен. Из этого брошенного дамского наряда совершенно отчетливо доносился немой плач. Искалеченная юность была укутана здесь в это неподходящее покрывало, словно в слишком короткий саван, и забыта. Прежняя фальшивая праздничность выглядывала из него, как из могилы.

Близкая встреча с влиятельным сватом, который должен был вот-вот появиться среди этих облезлых занавесей, тоже не слишком радовала реб Мордехая. Из когда-то сказанных реб Йегошуа Цейтлиным в Минске слов можно было понять, что по справедливости надо бы вовлечь реб Ноту в новые коммерческие предприятия, особенно учитывая, что именно реб Нота был первым человеком, который свел его, реб Мордехая, с Авромом Перецем и помог войти в дела с Адмиралтейством… Но из всего этого реб Мордехай Леплер предпочел сделать вывод, что его сват – отыгравший свою роль человек, разорившийся купец, помочь которому было бы справедливо, но отнюдь не необходимо… Слишком близкое родство с таким человеком всегда немного мучительно. С одной стороны, чувствуешь себя выше и сильнее него, а с другой – приходится держаться так, словно ты меньше и слабее, чтобы не причинить ему боли… Такая игра была не для него, стремительно разбогатевшего бывшего арендатора.

В известной степени слова реб Йегошуа Цейтлина подтверждала сейчас эта слишком большая, слишком тесно заставленная мебелью квартира, в которой все еще проживал сват реб Мордехая Леплера. А ведь естественнее было бы реб Ноте после смерти сына перебраться в апартаменты поменьше и поудобнее. Так он избежал бы множества бессмысленных расходов и заодно стер бы все, что напоминало ему о Менди, его несчастном сыне, о пустоте, оставленной здесь уехавшими невесткой и внуком. Так зачем же ему было жить здесь одному-одинешеньку с таким множеством нееврейских слуг? Чего ради окружать себя ворохом старых тряпок, из-за которых здесь было нечем дышать? Получалось, что реб Нота сам себя насиловал, живя так, как ему было тяжелее. Это означало, что он, как и всякий гордый банкрот, все еще старался скрывать свое истинное положение. Он не хотел обнаруживать перед чужими взорами дыры, зиявшие во всех его делах, – те дыры, о которых ему самому стало известно лишь после смерти сына, и те, которые начали возникать в их с реб Йегошуа Цейтлиным коммерческих делах по вине государственной казны сразу же после окончания войны с турками. Он скрывал за этими хмурыми плюшевыми занавесями то обстоятельство, что петербургское начальство с Платоном Зубовым во главе устремилось ко вновь завоеванным морским берегам. Поставщиков флота оно вознесло наверх, а его, реб Ноту, многолетнего поставщика сухопутной армии, отодвинули в сторону. Забыли.

Вдруг в глубине большой квартиры раздался звонок. Быстрые шаркающие шаги старого слуги. Шепот и веселое восклицание.

– Хм… хм… – растерянно откашлялся реб Мордехай Леплер. Он встал в тени и подождал, пока войдет его сват.

2

Сначала, когда реб Мордехай приехал сюда на тройке под щелканье извозчичьего кнута и вступил в этот полутемный зал, он невольно сделал это со скрытым ощущением победы. Тут был обычный человеческий соблазн хвастовства, грубая месть за свою прежнюю незначительность, за то, что он, тогда еще небогатый лепельский арендатор, ходил на свадьбе дочери вокруг своего свата осторожно, как будто по стеклу. Теперь реб Мордехай его перерос. И в коммерческих делах, и во влиятельности. Падение Ноты Ноткина подняло его вверх, как на чаше весов. И только с этой новой высоты реб Мордехай Леплер увидал, чего достиг за десяток лет. Он протянул руку из Подолии и достал до Петербурга…

Однако тоска и запущенность квартиры свата настолько подавляли его, что реб Мордехай сразу же застеснялся своего успеха и очевидного превосходства над бывшим богачом. Поэтому он натянул на свое лицо маску большой скромности, забрался в уголок, готовясь казаться как можно меньше, когда войдет его сват.

Но как только это произошло, реб Мордехай Леплер с одного взгляда понял, что и его самоуверенность, и преувеличенная скромность были неуместны: обе эти роли были здесь абсолютно излишними. На сером фоне разоренности и запустения, без заботливого глаза хозяйки и без тепла успеха, с бродящими, как тени, в облезлых ливреях и залатанных фартуках оставшимися слугами, реб Нота Ноткин появился перед глазами реб Мордехая не опустившимся и, уж конечно, не пришибленным. Совсем не таким, каким ожидал реб Мордехай. Правда, сват поседел и постарел за прошедшие годы, но перенесенные удары не согнули его костлявой фигуры. Его старая голова крепко сидела на плечах, изогнутый ястребиный нос казался клювом готовой к охоте хищной птицы, а характерный выступающий вперед ноткинский подбородок под жидкой поседевшей бородкой остался тверд. Может быть, даже тверже, чем прежде, когда его бородка была русой. А маленькие, глубоко посаженные черные глаза молодо сверкали сквозь очки в золотой оправе. С веселым любопытством, казавшимся почти противоестественным в таком почтенном возрасте, эти глаза искали в полутемном зале гостя.

Встретив этот необъяснимо свежий взгляд, реб Мордехай Леплер ощутил прежнюю дрожь в коленях, такую же, как тогда, когда был еще простым арендатором… Чаши их весов не только не сравнялись, но, напротив, его, реб Мордехая, чаша стала стремительно уходить у него из-под ног. Поспешно, мелкими шагами, как будто по скользкому склону, он бросился навстречу своему великому свату. Слишком стремительно и подобострастно, совсем неподобающе для солидного, богатого человека. Он даже обнять свата себе не позволил. Ждал, пока реб Нота сам это сделает.

После первых приветствий и поцелуев, первых взволнованных расспросов и ответов на них, как полагается при встрече после целых десяти лет разлуки, реб Нота обиженно упрекнул гостя за то, что тот поселился на постоялом дворе, а не поехал сразу к нему. Не говоря уже о том, что здесь, на Невском, – центр столицы… Ведь половина квартиры пустует.

Реб Мордехай Леплер принялся оправдываться, говоря, что боялся оказаться обузой с таким множеством вещей и слуг, которых он привез с собой. Целых три повозки, хвала Всевышнему! Ведь он, кстати, приехал не просто так, ненадолго. Он надеется, если будет на то воля Божья, поселиться здесь и укрепить свое компаньонство с зятем реб Йегошуа Цейтлина, то есть с Авромом Перецем… Да и действительно, сколько можно сидеть в глухомани и обслуживать польских помещиков? Пусть этим теперь займутся те, кто помоложе…

Одним из самых весомых доводов было и то, что реб Йегошуа Цейтлин тоже собирается в Петербург, как только освободится от своих дел, в том числе и в Белоруссии. Потому что… ото всех других своих дел, как реб Нота, наверное, уже знает, на Пруте и на Днестре, реб Йегошуа Цейтлин уже полностью освободился. Так вот, судя по тому, что он, реб Мордехай, понял из слов реб Йегошуа в Минске, тот собирается заехать на долгое время к своему компаньону реб Ноте, чтобы разобраться со всеми накопившимися счетами и помочь спасти из государственной казны все, что еще можно спасти… Ну, во всяком случае, для реб Йегошуа Цейтлина так будет предпочтительнее. Его, реб Мордехая, и Аврома Переца дела – это одно, а дела реб Йегошуа и реб Ноты – совсем другое. Они бы мешали друг другу, было бы слишком много суматохи…

Таким образом, реб Мордехай Леплер оправдывался перед сватом, используя гладкий купеческий язык. И в эти его оправдания можно было поверить. Но об определенных обстоятельствах он все-таки умолчал. Пойди расскажи о том, что он, реб Мордехай, бывший арендатор, вынес из густых лесов на Улле и Дисне не только познания, касающиеся леса, но и суеверный предрассудок, что нельзя позволять ночевать под одной крышей с неудачником, от которого уже давно отступилось благословение. Пойди расскажи, что он реб Мордехай, при всем его богатстве и везении, не хочет никому быть обязанным за слишком долгое гостеприимство, не хочет давать никакой возможности опытному, хотя и разорившемуся купцу слишком уж приблизиться к выгодным коммерческим делам, связанным с русским флотом, с основными источниками его, реб Мордехая, богатства. Пусть это даже будет его собственный сват… Издалека отказать легче.

Но и в этом пункте, то есть в отношении возможных претензий реб Ноты, как и насчет его внешнего вида, реб Мордехай ошибался. В ходе дальнейшей беседы – до обеда и за едой – сват ни единым словом не упомянул о своих неудачно идущих делах, не выразил сожаления по поводу того, что «светлейший» князь Потемкин, его покровитель, умер прежде, чем государственная казна расплатилась с ним и с реб Йегошуа Цейтлиным. Он не жаловался на то, что его старый друг и компаньон реб Йегошуа Цейтлин отделяется от него на старости лет. Он даже не намекнул своему разбогатевшему свату, что он, реб Нота… хотел бы подключиться к новым заказам Российского государства. Например, войти в качестве второстепенного участника в крупные поставки военному флоту, которые реб Мордехай организует для Аврома Переца.

Реб Нота говорил совсем о других делах и планах. И чем больше он распалялся, тем более маленьким и жалким ощущал себя реб Мордехай, тем незначительнее казалось ему собственное богатство, все налаженные связи с князем Чарторыйским в Подолии и новые связи в Петербурге. Как будто не реб Нота был тут разорившимся купцом, а он, реб Мордехай. Даже его любовь к учению Баал-Шем-Това, которую реб Мордехай все еще скрывал как величайшую тайну, от такого пылкого миснагида, каким был реб Нота, даже она стала вдруг какой-то незначительной. Он сказал себе: «Это тебе, реб Мордехай-арендатор, не симпатия к хасидизму, которую ты прячешь, как контрабанду! Это тебе не легкая жалость, которую ты время от времени проявляешь, помогая какому-нибудь бедняку или спасая простых евреев от рук иноверцев, как ты поступил с арестованными извозчиками в Минске. Ты, арендатор, имеешь здесь дело с великими, разветвленными планами! Это как будто стоять в лесу рядом с вековыми дубами, которые ты не можешь ни арендовать, ни срубить. Такое дело по плечу людям иного сорта, чем ты, великим людям. Такие дела по плечу Ноткиным…

Теперь ему стало ясно, почему он увидал Ноткина таким бодрым, с таким огнем в старых глазах. Реб Ноту воодушевляло новое желание, и новое предприятие не давало ему пребывать в покое. Не для себя самого… о себе он совсем забыл. Нет, реб Нота никак не мог жить без новых свершений! С тех пор как реб Мордехай его знал, он всегда был таким.

Глава двенадцатая

Планы реб Ноты Ноткина


1

Обед, на который реб Нота Ноткин пригласил своего свата, не был роскошным по понятиям богачей. Обед не был чрезмерно обильным, как это заведено у русских. Подали его без лишних скатертей и салфеток – мода, усвоенная Петербургом от французов. Но еда была вкусной и сытной, такой, какую любили есть зимой в Белоруссии. Блюда, которые реб Нота-шкловец приказал подать в честь гостя и в которые он явно вложил свою постоянную тоску по родному городу, напомнили реб Мордехаю Леплеру вкус домашней еды, от которой он уже давно отвык в грубой и отуреченной Подолии, где любили мамалыгу и селедку, курдючное сало и паприку, пастрому и кашкавал – все мясо да сыры, убивающие любое деликатное наслаждение своей чрезмерной остротой, пряностью и жиром. На столе реб Ноты Ноткина все было любимое и хорошо знакомое с детских лет. Тут был судак, сваренный с лавровым листом и уксусом; куски селедки в остекленевшем студне, квашеная капуста, посыпанная поджаренными и растолченными зернами конопли; моченые яблоки к жаркому из гуся; блинчики с поджаренной в гусином сале мукой и шкварками. А ко всему этому – яблочный квас и брусничный морс на запивку… Сердце у здоровых людей с хорошим аппетитом расположено близко к желудку. И может быть, именно поэтому сердце реб Мордехая раскрылось за едой. Нёбом он смаковал блюда, напоминавшие ему о Лепеле, а ушами «глотал» речи реб Ноты Ноткина.

Реб Нота был старше его, сдержаннее в выражении эмоций, но и он распалился от встречи со сватом после долгих лет разлуки, поэтому наслаждаться едой он предоставил в основном дорогому гостю, а сам только поддерживал его, то есть в основном не ел, а говорил.

Нет, реб Нота Ноткин без всякой горечи поведал, что старый друг и компаньон, реб Йегошуа Цейтлин, покидает его на старости лет. Напротив, он с воодушевлением пару раз возвращался к радостной вести, что реб Йегошуа уже так близко и не сегодня завтра приедет сюда, в Петербург, и остановится у него. Тогда можно будет провести настоящее собрание, которое он, реб Нота, планирует. Это собрание должно было стать краеугольным камнем своего рода российского «Ваада четырех земель»,[335] еврейской «думы», представляющей интересы всех еврейских жителей Российской империи – как тех, кто оказался под властью России после раздела Польши, так и тех, кто жил во вновь присоединенных областях на Днестре. Принимаясь за такое великое предприятие, хорошо иметь рядом такого опытного и мудрого человека, как реб Йегошуа Цейтлин. Он был и практичным, и одновременно ученым человеком. И уж конечно, он был евреем с горячим сердцем, преданным своему народу…

Здесь реб Мордехай Леплер скромно вставил слово. Он сказал, что, судя по тому, что он понял из слов компаньона реб Ноты во время их разговора в Минске, тот хочет совсем перестать заниматься общественными делами точно так же, как и коммерческими, а вместо этого целиком посвятить себя еврейской и мировой науке. Он хочет создать в Устье то, что гаон создал на свой манер в Вильне… Реб Йегошуа хочет создать в своем имении место встречи для еврейских мудрецов.

Реб Нота с улыбкой ответил, что да, он тоже слыхал об этих планах реб Йегошуа. Ему даже рассказывали, что каждый день в Устье уже тянутся новые подводы, тяжело нагруженные драгоценными книгами и редкостными предметами, которые реб Йегошуа скупил во время своих путешествий. Но это не имеет значения. Он, реб Нота Ноткин, не верит, что реб Йегошуа Цейтлин способен запереться в четырех стенах и жить так, как Виленский гаон в своем Синагогальном дворе. У реб Йегошуа слишком кипучая натура. Он не сможет усидеть на одном месте, черпая радость лишь из старых книг. А если даже да, то он, реб Нота, уж как-нибудь найдет способ хотя бы иногда привлекать старого друга и компаньона к реализации своих грандиозных планов. Время само его призовет… Никто не может сейчас закрыть глаза на то, что грядут великие дни. Он, реб Нота, знает русских вдоль и поперек и верит в них. Да, Сергей Александрович Потемкин умер, но гонения елизаветинских времен, тем не менее, остались позади. Они как-то сами собой рассосались. Императрица Елизавета, дочь Петра Великого, не желала даже слышать о том, чтобы пустить в Россию считаных еврейских купцов. «От врагов Христовых, – говорила она, – не желаю интересной прибыли». Но вот произошла аннексия больших кусков Польши и Турции, и пришлось принимать тех самых «врагов» десятками и даже сотнями тысяч. То, что в первые годы правления императрицы Екатерины было для нас всего лишь слабой надеждой, стало теперь реальностью. То, что тогда еще называлось контрабандой, стало теперь необходимостью, крупномасштабной торговлей, связавшей Россию с ее иностранными соседями… Правда, враги Израиля по-прежнему мешают, они дурно истолковывают указы императорского совета, чтобы отрезать нас от «внутренних» русских губерний, чтобы создать некую «черту», которую нам нельзя будет пересекать… Но это им не поможет. Это как соломенный плетень против наводнения. Он в любом случае развалится! Так что давайте не будем ждать, а сами раскачаем этот плетень, сами дадим первый толчок, и чем раньше мы это сделаем, тем лучше. Пришло время, когда вечные подслащенные пилюли, которыми нас в виде одолжения потчуют чиновники с золотыми пуговицами, должны быть заменены правами, а штадланы, которых мы до сих пор отправляем в Петербург, должны стать настоящими представителями еврейского населения…

– Вместе со всеми евреями, – так закончил свою страстную речь реб Нота Ноткин, – вместе со всеми евреями я встаю в субботу, когда читают молитву за благополучие царства, и молю Бога за императрицу и ее семью, но когда я дохожу до места «Царь, царящий надо всеми царями…» и прошу, чтобы Всевышний вложил милосердие в ее сердце и в сердца ее советников, я ощущаю укол в сердце. Потому что мне ясно, что эта мольба происходит из Средневековья от мелких царьков Германии и крупных помещиков Польши, делавших с евреями все, что только заблагорассудится, словно те были их крепостными. Они обращались с евреями даже хуже, чем с крепостными. Мы должны вычеркнуть из наших молитвенников и из нашей жизни все это вымаливание милосердия. От всего этого не должно остаться и следа. Это же стыд и позор для нашего времени…

2

Pеб Мордехай Леплер поставил на стол свой стакан с яблочным квасом, из которого отпивал понемногу, и посмотрел на реб Ноту с некоторым беспокойством, но тем не менее весело. Его сват почти в точности повторил сейчас то, что он сам в свое время говорил реб Йегошуа Цейтлину в Минске относительно «других евреев», которые появляются теперь в России и которые никому не позволят плевать в свою кашу – ни помещикам, ни чиновникам… Но планы реб Ноты Ноткина были намного масштабнее. Не просто дать сдачи иноверцу и не позволить ему сесть тебе на голову, а полностью искоренить еврейское бесправие, заткнуть этот ядовитый источник всяческого зла. Реб Нота смотрел намного выше уровня всех чиновников и помещиков. Можно даже было предположить, что он больше уважал «конфедерацию», заправлявшую теперь во Франции, чем императора, способного сделать со своими подданными все что угодно.

Реб Мордехай даже осторожно оглянулся, как будто подавая свату немой знак: «Тише! Мы ведь как-никак посреди столицы империи. Тут и у стен есть уши…» Однако, увидав, что тяжелые портьеры на дверях совсем не колышутся, он покачал головой и улыбнулся во весь рот, показав белые зубы. Под густыми темными усами они сверкали особенно свежо. Точно так же, как его голубые – точь-в-точь как у его дочери Эстерки – глаза под черными бровями.

– Объясните мне, сват, одну вещь, – сказал он. – Вы говорите, что этот плетень, да, «соломенный плетень» все равно должен упасть… Откуда вы это взяли? И неужели действительно думаете, что, если мы постараемся, это произойдет быстрее? Я думаю, то есть я хочу сказать, что… доказательства?..

– Мне не нужны никакие доказательства! – покачал реб Нота жареной гусиной ножкой, которую не ел, а просто держал в руке. – Достаточно простого расчета. Евреи из Белоруссии и Виленского края, которые переезжают в Новороссию, то есть во вновь завоеванные области у Черного моря и возле устья Днепра, в Таврию, в Херсон, в Екатеринославскую губернию, эти евреи приравниваются в своих правах ко всем остальным народам, представители которых бегут туда, чтобы там поселиться: к казакам, к сербам, к грекам. Они платят очень низкие подати или совсем ничего не платят, в то время как в Литве и в Белоруссии евреи ограничены в праве передвижения. Они зарегистрированы там в качестве мещан и должны там и оставаться. Они обязаны платить двойные налоги. Да, налоги, которые дерут с них, вдвое больше тех, что взимаются с христианского населения. И такие вещи происходят, как ни странно, с одним и тем же народом, в одном и том же государстве. Это неестественно. Так долго продолжаться не может. Я уверен, что сама императрица не знает, что ее указы ложно истолковываются. Поэтому необходимо проломить стену, отделяющую Литву и Белоруссию от Новороссии. Это должен быть широкий путь, который пройдет через внутренние российские губернии и через предоставление евреям прав по всей России. И тогда, реб Мордехай, когда наши умные головы, сейчас занятые лишь изучением Геморы, получат права, вы кое-что увидите! Те иностранные магнаты, которые вывозят сейчас золото из этой страны, приедут сюда с торбами, как попрошайки. С торбами, сват! А наши умные головы будут сидеть у полных амбаров и выдавать хлеб всем этим заносчивым немцам, англичанам, шведам, как когда-то Иосиф в Египте…

Чтобы наглядно показать свату, что совершат евреи, реб Нота швырнул нетронутую гусиную ножку на тарелку и стал отделять от нее кусочки направо и налево: вот так, братцы-иностранцы! Россия вам не дикая страна!..

С добродушной улыбкой слушал реб Мордехай Леплер речи своего свата, удивляясь его вере и пылкости, больше уместной в молодом человеке, чем в пожилом, поседевшем еврее. Но чем больше он насыщался хорошей домашней едой, тем неосуществимее казались ему грандиозные планы и надежды реб Ноты. Ему, реб Мордехаю, бывшему арендатору леса, очень хорошо было известно, как растет дерево… Знал он и то, что там, где появляется слишком много ярких грибов, стоит внимательно оглядеться: не гниет ли что-то поблизости. Часто оказывается, что гниет как раз самое крепкое на вид дерево, кажущееся снаружи молодым и здоровым… Как купец и богач реб Нота лишился большей части своего богатства. В качестве поставщика российских армий с ним больше не считались. Вот потому-то у него в голове и растут, как на дрожжах, всякие идеи о еврейском счастье и еврейских правах. Осторожнее, арендатор реб Мордехай!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю