Текст книги "Император и ребе. Том 1"
Автор книги: Залман Шнеур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Если ставни верхней комнаты оставались днем открытыми слишком долго, то во всем Синагогальном дворе – от общинной молельни до бани и от молельни Рамайлы до молельни благотворительного общества – все знали, что в доме гаона что-то не в порядке. Либо какая-то беда с детьми, либо сам он не вполне здоров. Или же появился какой-нибудь новый указ, направленный против евреев, и влиятельные евреи Белоруссии приехали к нему посоветоваться… Тогда возникало небольшое столпотворение рядом с молельней могильщиков и вокруг квартиры гаона. Шепот постепенно переходил в беспокойное бормотание. Евреи размахивали руками и суетились, пока не выбирали двух достойных представителей – богачей или синагогальных старост в высоких сподиках – и не посылали их наверх разузнать, что слышно у гаона Элиёгу. И евреи не расходились, пока не получали более-менее успокоительного ответа.
Ставни верхней комнаты гаона играли таким образом у евреев ту же роль, что знамя у иноверцев, не рядом будь упомянуты, на дворце Потоцких и над входом во дворец графа Тышкевича, «охранявшимся» двумя статуями… По ставням можно было узнать, когда у Виленского гаона все в порядке, а когда у него, Боже упаси, какая-нибудь беда; уехал ли он, дай ему Бог долгих лет жизни, или же вернулся домой. Приближенные, знавшие обыкновения гаона и все его потребности, точно угадывали, что он делал в ту или иную минуту. Они производили свои расчеты в соответствии с тем, раньше или позже сегодня открылись ставни в верхней комнате и как долго они оставались открытыми. Они знали, когда можно было подняться к гаону, не помешав ему ни в изучении Торы, ни в его скромном обеде. Над этой священной верхней комнатой и ее обитателем тряслись, как над драгоценным камнем, оставшимся от древней «короны Торы»[221] и оказавшимся в Изгнании вместе с народом Израиля. Над ним тряслись, как над единственным сыном Бога и святой Торы, благодаря которому жила вся Вильна. И не только Вильна, но и все еврейские общины в Литве, на Волыни и в Белоруссии. С ним, дай ему Бог долгих лет жизни, не могло и не должно было случиться ничего дурного.
2
Не могло и не должно было… Но есть ведь и сатана, постоянно строящий против нас козни. Он-то и наседал на Виленского гаона в виде всяческих «молелен» и «странных письмен»,[222] начертанных от руки; в образе диких обычаев, сопровождавших молитву, как-то: выкрикивание во весь голос неуместных, не принадлежащих святому языку слов посреди тихой молитвы восемнадцати благословений; в образе «наточенных ножей» и новых молитв, выдуманных учениками Бешта и межеричского проповедника. Подобных молитв не слыхали во времена наших отцов, дедов и прадедов. Их не было ни в их обычаях, ни в их молитвенниках.
Уже пару лет вся Вильна отчетливо видела, что гаон действительно стареет и седеет. Он становится еще более низеньким, худым и согбенным. Сподик то сваливался с его головы, то налезал ему на уши. Если бы речь шла о каком-нибудь другом старике за семьдесят, в этом не было бы ничего удивительного. Особенно если этот старик спал бы так мало, ел, как птичка, и так сильно страдал бы от запоров из-за постоянного сидения. Однако когда речь шла о гаоне Элиёгу, такие соображения евреи не желали принимать в расчет. Они искали какие-то скрытые причины, словно матери, беспокоящиеся о своем единственном сокровище. Проклинали чей-то дурной глаз, чью-то зависть…
Однако это не помогало. Теперь из притвора синагоги довольно часто было видно, что ставни верхней комнаты, располагавшейся над молельней погребального братства, открыты посреди бела дня. За грехи наши многие гаон лежит, лежит в своей узкой кровати, на тоненьком матрасе, набитом соломой. Сам такой же тоненький, но матраса, набитого сеном, он себе все еще не позволяет. Сено ведь мягче соломы, оно слишком располагает наслаждаться радостями этого мира.
Реб Элиёгу лежал. Печатные и рукописные книги возвышались грудами, и целый день в них никто не заглядывал. Его приближенные и горячие приверженцы утверждали, что виноваты в этом «они». Их имена даже не хотели упоминать, как имена «нечистых». Все и так знали, кто такие «они»… Виновата была страшная горечь, лежавшая на сердце Виленского гаона уже более двадцати лет, с тех пор, как он начал открытую борьбу с «сектой подозрительных». Именно с «сектой подозрительных», а не с хасидами, как они называли себя сами…
С тех пор как на «секту» был наложен херем,[223] о чем было провозглашено на ярмарке в Зельве,[224] приверженцев «секты» по прямому приказу гаона били палками, выставляли на куне,[225] приковав к позорному столбу. Их сочинения публично сжигали у входа в Большую синагогу, а их белые холщовые лапсердаки разрывали прямо на них посреди улицы. Их лишали заработков, выгоняли из квартир, где они жили годами. Двери в их молельни заколачивали досками. Но все это не помогало. Число хасидов неуклонно и стремительно увеличивалось, Господи, спаси и сохрани! Одну их молельню закрывали, тут же открывались десять других. Одну книжку сжигали, тут же писались семь новых. За последние пару лет этот пожар проник и в Белоруссию, даже в Шклов, этот столп раввинистического учения и величия. Вместо того чтобы переписывать книжки, «подозрительные» принялись их печатать. Они даже похвалялись в духе пророков: «Нам спилили смоковницы, а мы их заменим елями»… И как же святой гаон мог не принимать всего этого близко к сердцу?
В делах этого мира реб Элиёгу всегда был очень строг. С юности он твердо придерживался мнения, что путь Торы можно найти только тогда, когда ешь только немного хлеба с солью, пьешь одну воду и спишь на земле. И он проповедовал своим ученикам, что плотские желания и дурные мысли происходят именно от еды и питья. Он говорил, что и в Писании содержится указание на это:«.. и сел народ есть и пить, и поднялись веселиться»[226] – как раз перед тем, как евреи совершили грех Золотого Тельца, они уселись есть и пить, и только потом встали веселиться, что Раши истолковывает как «грешить»…
Это прямо противоречило тому, чему учили Бешт и межеричский проповедник. Они учили, что Шхина[227] покоится на человеке, лишь когда он весел. А веселить себя можно всем, что заповедовал Бог. Постоянно пребывать в печали означает предаваться идолопоклонству.[228]
Смогли ли даже самые ближайшие приверженцы гаона отделаться от этого глупого мира, как их учил их великий ребе, большой вопрос. Однако того, что сам гаон вел себя таким образом на протяжении всей своей долгой жизни, никто не мог отрицать. Он был очень скромен в своих потребностях, ел только для того, чтобы удержать душу в теле и иметь силы для изучения Торы. После более сытных, чем в будни, субботних трапез он всегда чувствовал себя плохо, что давало ему новый повод попоститься. Он никогда не позволял себе рассмеяться. Даже когда так забавно куролесил самый маленький из его внуков. Скорее, он строго отчитал бы малыша. Гаон никогда не плясал, даже с отцом жениха на свадьбе своей младшей дочери. Он предпочел провести на свадьбе урок Торы. С закрытыми глазами он сидел над лекехом и водкой и произносил одну из своих знаменитых проповедей о «казнях, свидетельствах и поклонении звездам» – и все это о таких законах, обсуждение которых мало подходило для свадебного пира.
И вот с тех пор, как «секта подозрительных» распространилась по святым еврейским общинам, учитель наш Элиёгу совсем удалился от мира. Даже свой обычный «хлеб с солью» он перестал есть и обходился теперь жиденьким крупником.[229] Да и то лишь раз в день. Чуть перекусил – и снова за Тору. Сам он, дай Бог ему долгих лет жизни, даже оправдывался, говоря, что зубы уже больше не служат ему и жевать хлеб стало больно. Но, слава Богу, известно было, что это отговорка и на самом деле он хочет искупить таким образом прегрешения всего народа Израиля…
Дело зашло так далеко, что раввинша и сыновья, и зятья, уже привыкшие к суровой жизни главы семейства, стали жаловаться людям. Они говорили, что боятся… Конечно, нельзя открывать уста сатане, но так дальше продолжаться не может. Он, дай ему Бог долгих лет жизни, едва ноги переставляет… И чем это все кончится?
Тогда старосты Синагогального двора и главы Виленской общины испугались не на шутку. Они пришли умолять гаона, чтобы он принимал немного больше пищи и посоветовался с врачом, если не может справиться с болезнью сам. Да вот тут недалеко, на Немецкой улице,[230] можно спросить…
Но гаон, маленький и исхудавший, не допускал к себе врачей и по-прежнему в рот не брал куска побольше и получше. Он только отвечал резко и коротко словами из Геморы: «Болит голова, пусть занимается Торой!»[231] Дальше там, как известно, сказано, что если болит живот, тоже надо заниматься Торой… И он продолжал сидеть над святыми книгами.
Тогда написали письмо единственному врачу, которого гаон все-таки ценил, и отправили это письмо со специальным посланцем в Шклов, что стоит на реке Днепр: «Сильнейшему среди всех, словно лев, великому в Торе и в науке, вознесенному в знаниях медицины, как и в чудесах Божественной колесницы,[232] реб Боруху Шику, да воссияет светоч его!» В этом письме умоляли, чтобы врач поторопился и помог бы «своей наукой исцеления» нашему великому учителю, «на чьи руки он лил воду»,[233] и не допустить, чтобы этот светоч Израиля, не дай Бог, погас.
И реб Борух Шик не допустил… Это был тот самый реб Борух Шик, или Борух-шкловец, верный ученик Виленского гаона, еще в юности изучавший медицину в Англии, обработавший и издавший на древнееврейском первые научные книги по геометрии и астрономии – «Йесод ойлом» и «Амудей шомаим». Ради гаона он перевел с английского на древнееврейский первый учебник по тригонометрии «Кней мидо».[234] Он же написал первый еврейский учебник по гигиене.
Реб Борух велел запрячь добрых коней и отправился в сильнейший мороз по шляху, который вел через Минск на Вильну. Прибыл он в середине месяца шват, прошлой зимой, когда гаон совсем ослабел, и именем науки потребовал от него исцеления и именем всего народа Израиля, чтобы он больше отдыхал, больше внимания уделял своим телесным потребностям, потому что Тора, говорили мудрецы, хороша вместе с повседневностью, а тело было даровано нам, чтобы мы берегли и чистили его, как драгоценный сосуд. Но поскольку учитель наш Элиёгу уже очень ослабел, жирные блюда могут ему, не дай Бог, навредить. Поэтому он, шкловский врач, советует гаону принимать новую пищу, которая весьма распространена в Германии, но мало известна в России, потому что невежественные русские крестьяне да и многие помещики боятся ее. Тартуфля – вот этот новый продукт. Немцы называют его земляными яблоками. У богача реб Ноты Ноткина в Шклове эта еда уже присутствует во всех трапезах. Ее даже в чолнт кладут… Сваренная в соленой воде вместе с шелухой, это очень легкая еда. Особенно для пожилых. Она питательна, вкусна и здорова, если запивать ее простоквашей. Так обыкновенно делают в Польше. И сыны Израиля, и поляки там очень любят это блюдо. Оно там, можно сказать, прославилось.
С тех пор учитель наш Элиёгу от кануна одной субботы до кануна другой питался этим «блюдом Боруха Шика», как именовала его раввинша. Однако какую жизненную силу, с позволения сказать, может извлечь человек из такого странного плода, который лежит в земле и черен, как она, а по вкусу напоминает растертый горох с водой?.. Нет, гаон держался благодаря чудесам и силе Торы, дай ему Бог здоровья!
Девять дней[235] уже давно прошли. В кошерных мясных лавках стало веселее. «Вся Вильна» набросилась на мясо, и только у гаона все еще продолжались девять дней. Они будут продолжаться у него до самого Новолетия. Давно так заведено. Вот в Новолетие, вернувшись, с Божьей помощью, из Большой синагоги после поздней вечерней молитвы со множеством пиютов,[236] он будет наслаждаться рыбьей головой,[237] куриным бульоном, но до Новолетия было еще далеко.
И весь Синагогальный двор был обеспокоен: как бы это ему, не дай Бог, не повредило. Как бы он, не дай Бог, не потерял все остатки своего здоровья до Грозных дней… Но, слава Всевышнему, покуда ставни верхней комнаты заперты днем, бояться нечего. Это знак того, что враги Израиля не смогли лишить его сил, что он, по своему обыкновению, сидит и занимается изучением Торы и служением Богу. Таков был его обычай на протяжении уже почти сорока девяти лет… Надо только ему помочь нести его священное бремя. Надо вести себя тихо, не шуметь, проходя мимо, между притвором синагоги и молельней Погребального братства, до самого двора Рамайлы.
Поэтому помогайте все, у кого есть Бог в сердце, наводите порядок, ставьте на место крикунов и горлопанов, крикните им с настоящим виленским выговором:
– Ша, лоботрясы! Тихо! Гаон реб Элиёгу изучает Тору…
Глава вторая
За закрытыми ставнями
1
При свете толстой восковой свечи, какие изготовляют для синагоги женщины накануне Судного дня, сидел учитель наш реб Элиёгу в своей верхней комнате при закрытых ставнях и изучал Тору.
Стены помещения были покрыты голубоватой штукатуркой. Они были такими же голубовато-серыми, как листы больших томов Геморы, изданных в Славуте.[238] Вдоль стен располагались полки, тесно заставленные фолиантами в переплетах из телячьей кожи, иногда с медными застежками. Нижние полки, стоявшие прямо на кирпичном полу, были набиты стопками гладких желтоватых пергаментов и шершавой голубоватой бумаги, исписанных шрифтом Раши, как это было принято у испанских евреев, и ашкеназским шрифтом: маленькими буковками, изогнутыми строками, как имели обыкновение писать свои сочинения раввины и ученые евреи. Под длинным столом, таким же, как у чтецов псалмов и Мишны в синагогах, на красном полу было изображение большого щита Давида из темных, обожженных кирпичей. Кроме этого, в комнате не было никаких изображений ни на стенах, ни на потолке. О рисунках или о каких-то безделушках и говорить нечего. Ведь это могло бы, не дай Бог, быть истолковано как нарушение второй из десяти заповедей: «Не делай себе кумира и никакого изображения…»[239]
Все здесь сводилось к жестким, сухим треугольникам и четырехугольникам – по форме букв, святых, ясных, но плотных букв, которыми была написана Тора и напечатан Талмуд и которые противоречили веселью природы, которая вечно стремится к округлости и мягкой змеистости: в капле росы – точно так же, как в толстенном стволе дуба; в строении муравьиного тела и в нелепой наружности слона…
Ни на что подобное здесь не было и намека. Разве что – если считать это за картину – в комнате была большая надпись в рамке между двумя окнами, закрытыми ставнями. Каждое слово этой надписи начиналось с красной буквы, а продолжалось черными: «Вот закон: если человек умрет в шатре…»[240] Это была цитата, извлеченная из Пятикнижия, причем извлеченная так, чтобы она звучала в соответствии с тем, как ее толкует мидраш: человек должен умирать в своем шатре… Для гаона это указание, наверное, имело особое значение. Кто-кто, а уж он сам действительно выполнял его на протяжении всей своей долгой жизни.
В целом в наши дни подобная темная комната для ученых занятий произвела бы впечатление какого-то музейного уголка, некоей средневековой студии Фауста, искавшего разгадку тайны вечной молодости при свете восковой свечи. Груды книг возвышались вокруг него, как надгробные камни, а он, похожий на воскресшего мертвеца, сидел один-одинешенек между ними и извлекал из них свою загадочную жизненную силу….
Сам гаон реб Элиёгу и его горящая поминальная свеча действительно были здесь единственными предметами с мягкими художественными линиями, немного оживлявшими угловатые контуры этого замкнутого мирка, выдуманного богобоязненными мозгами. Светлая голова гармонично уживалась здесь с подвальным мраком.
Неяркий желтоватый – из-за желтого воска – свет был здесь единственной роскошью, которую позволял себе гаон при его великой скромности и еще большей бедности. Эти свечи делались не из сала, как у бедняков, чтобы гаон, не дай Бог, никогда не прикасался своими кошерными руками, которыми он касался святых книг и рукописей, к нечистому салу. Не освещали его верхнюю комнату и нефтью, которую привозили из Расеи и которую состоятельные обыватели и ювелиры заливали в жестяные лампады-коптилки, чтобы гаон не задыхался в непроветриваемой комнате, а дурной запах не допекал его и не отвлекал от изучения Торы.
Однако одной восковой свечи ему иной раз было недостаточно, чтобы разглядеть мелкие буквы Геморы, кривые буквы шрифта Раши, не говоря уже про крохотные буквы комментариев Тойсфойс.[241] Гораздо больше тут помогали игривые лучи солнца, от которых никак нельзя было полностью отделаться. Они просачивались в узкие щели тяжелых ставен. Длинные пыльные полосы света проталкивались через сумрак и освещали и Гемору, и Раши, и Тойсфойс, и всех комментаторов… Сама восковая свеча, стоявшая в оловянном подсвечнике, горела здесь только в качестве своего рода маяка в море Талмуда, чтобы подавать сигналы и не дать наткнуться в буре учения на жесткие противоречия вопросов, на острые, как подводные скалы, углы комментариев. Восковой свечой он пользовался только по необходимости, как и старомодными очками, купленными им когда-то в Германии, где он одно время жил. С тех пор он так и не менял очков, хотя зрение несколько раз ухудшалось. Эти очки с толстыми линзами и неуклюжими серебряными оглоблями были у него постоянно высоко сдвинуты на необычайно выпуклый лоб над полузакрытыми глазами. Сам реб Элиёгу сидел над Геморой, опершись острыми локтями на стол и образуя соединенными ладонями узкую пирамидку. Двумя старческими большими пальцами он упирался при этом в брови над глубокими глазницами. Над этой пирамидкой из двух сложенных ладоней возвышалась вторая, намного большая и намного более величественная – серебряный «воротник» талеса, накинутого поверх большой, черной как уголь головной филактерии.
В талесе и филактериях Виленский гаон изучал Тору, потому что изучение Торы было для него продолжением молитвы, а молитва – продолжением изучения Торы. Он попеременно молился и изучал Тору двадцать часов в сутки. Поэтому он снимал филактерии и талес только на те четыре часа, которые тратил на сон, еду и другие потребности.
2
Под этой двойной треугольностью, под двумя вратами – тела и одеяния, вратами мысли, вставленными во врата святости, под бледными до прозрачности закрытыми веками едва заметно двигались большие, выпуклые глазные яблоки. Только бескровные, искривленные старостью губы шепотом повторяли изучаемый раздел, изложенный на освещенной восковой свечой открытой странице. Это было похоже на тихую молитву восемнадцати благословений, которая каждый раз звучала по-разному. Иногда – в стиле чистой Мишны: «Два брата, один богатый, а другой бедный. Отец оставил им в наследство баню и маслодавильню…», а потом эта же молитва звучала на арамейском языке Геморы: «…значение закона, установленного рав Гуной, который написал в нем…»[242] Иногда – просто и коротко, как у Раши, а иногда запутанно, с изобилием деталей, говорящих о глубоких познаниях, как у Магарша.[243] Следуя один за другим, такие фрагменты складывались в единую непрерывную цепочку молитвы, почти безо всякого перехода. В эту цепочку включались и все вставки, улучшения и исправления ошибок талмудической традиции.
Заглядывать зачем-либо в книгу Виленскому гаону нужды не было. Он все это знал наизусть. Его колоссальная память содержала в себе своего рода живую, самоперелистывающуюся библиотеку из двух тысяч пятисот томов,[244] в число которых входил весь Танах со всеми мидрашами, Вавилонский Талмуд и Иерусалимский Талмуд, Сифра[245] и Сифрей,[246] Маймонид, вся раввинистическая и каббалистическая литература, все комментаторы, все молитвы и пиюты на весь год… И он не просто знал все это, а знал дословно. Он был способен сказать, на какой странице и в какой строке находится та или иная фраза. Было достаточно показать пальцем на слово в какой-нибудь книге, как Виленский гаон сразу же угадывал, какое слово находится на этом месте тремя или пятью листами позже. И все это было просторно уложено в одном маленьком, высохшем снаружи человеческом черепе, за одним необычайно выпуклым лбом. Казалось только, что это вместилище колоссальной мудрости едва-едва удерживалось на стебельке старческой шеи; что вот-вот оно, не дай Бог, вывалится из своей шелухи, то есть из-под рацеморовой ермолки, из-под черной головной филактерии и пожелтевшего талеса с серебряным воротником.
Прочитав таким образом как молитву несколько листов Геморы подряд, со всеми комментариями и поправками, перелистывая с закрытыми глазами большие голубоватые листы, гаон, бывало, вдруг тыкал в какую-то страницу пальцем и замирал на мгновение. Он открывал ожившие черные глаза, сдвигал на них допотопные очки, еще раз тыкал пальцем в то же самое место и всматривался в него внимательнее.
В этом состоял единственный способ проверки того, что он изучал. Да и к нему он прибегал лишь время от времени. Редко случалось, чтобы он намеревался указать пальцем на Гемору, а попадал в Тойсфойс, намеревался указать на Тойсфойс, а попадал в комментарии Ритба.[247] Настолько велики были его познания. Это была та добровольная слепота, которая видит намного лучше, чем вооруженные оптикой глаза зрячего.
Он проверял себя и сам себе кивал головной филактерией, удостоверясь, что все идет как надо и можно продолжать изучать Тору, полагаясь на память. После этого он снова сдвигал очки на лоб и закрывал глаза. Его искривленные губы шептали быстро-быстро, пытаясь нагнать еще быстрее работавшую память. Но по большей части это оказывалось так же невозможно, как перегнать ветер, сидя в телеге, в которую запряжена кляча. Поэтому ему приходилось сдерживать свою молниеносную память, обуздывать ее, чтобы его плотский язык и губы могли поспевать за ней. Об этом гаон иной раз вздыхал и прерывал занятия Торой, чтобы укрепиться краткой молитвой: «Ой, ой, Владыка мира! Не брось меня во время старости![248] Не отринь меня от Себя и дух святой Твой не отнимай у меня!»[249]
Изо дня в день он занимался Торой в тишине, для себя, больше по памяти, чем по книгам. Только раз в неделю он проводил урок для избранных ученых. Этот урок был квинтэссенцией того, что он сам изучил и истолковал за закрытыми ставнями. Никаких книг на таких уроках он, уж конечно, не использовал. Это очень долго сохраняло молодой блеск в его глазах – единственное, что оставалось свежим и прекрасным в его исхудалом теле вплоть до самого преклонного возраста.
Круглый год он завершал изучение всех трактатов Вавилонского и Иерусалимского Талмуда точно накануне Песаха. К торжественному завершению изучения всех талмудических трактатов он привлекал первородных сыновей, молившихся в Большой синагоге, чтобы они могли произнести благословение над куском лекеха и не поститься накануне Песаха, как положено по закону.
Это было удивительное постоянство, не знавшее усталости и не притуплявшееся от однообразия. Это постоянство стало крылатым верблюдом, нагруженным духовными сокровищами для лучшего мира, для богача, который и так богат… И каждый год этот верблюд проходил великую пустыню Галахи и комментаторов, даже две пустыни, дважды по шестьдесят талмудических трактатов. По большей части все это были законы, устаревшие еще в ту пору, как окончились великие времена Суры, Пумпедиты, Явне и Иерусалима[250] и не имели никакого практического значения для жизни еврейской Вильны. И питаясь сухим хлебом, пока ему служили зубы, и крупником, подобно тому как верблюд, не рядом будь помянут, питается в своих странствиях сухой травой и колючками, это горбатое постоянство поддерживало свои силы преданиями, будничными беседами талмудических мудрецов, попадавшимися тут и там среди сухих законов. Они служили для него своего рода глотком свежего воздуха. Гаон улыбался запаху пальм, чтобы с обновленными силами снова отправиться в пустыню. Однако со временем и этого редкого удовольствия он стал избегать. Упорный и последовательный реб Элиёгу стал огибать даже маленькие оазисы, он обходил их и торопился все дальше, дальше, чтобы не отстать на старости лет от себя самого в своем постоянном движении вперед. Куда и во имя чего он шел в который раз подряд? На этот вопрос он не давал и не хотел давать себе ответа. Рука Всевышнего торопила его выполнять день и ночь свой долг и совсем не интересовалась его человеческим мнением.
3
И в этом году Виленский гаон занимался день и ночь изучением Торы. И в конце нынешнего месяца ав, через неполные полгода после начала повторения старых текстов, каждый раз дающих душе нечто новое, у него оставалась ровно столько же листов Вавилонского и Иерусалимского Талмуда, чтобы завершить последние разделы Галахи до будущего кануна Песаха и торжественно завершить цикл. Он изучал Тору, как всегда, ничуть не отступая, не сглазить бы, от однажды протоптанного пути, не принимая в расчет того, что его силы становятся все слабее, и не слушая строгих предостережений реб Боруха Шика из Шклова… Ах, что они знают, все эти врачи с их вечными лечебными советами, которые начинаются и кончаются тем, что надо много есть и пить и спать целых восемь часов в сутки. Если бы он выполнял эти требования, то уже, не дай Бог, давно бы закрыл глаза. Он ощущал это отчетливее и яснее, чем все врачи на свете, чем все ученики и друзья, которые заботились о его благе и о благе всего народа Израиля. Он ощущал, что его отощавшее слабое тело, сгибающееся в субботы и праздники под грузом большого мехового сподика, не в состоянии вынести даже чуть-чуть больше радостей и грубых удовольствий этого мира. Однако именно поэтому он был способен выносить так много радостей, приходящих к нему из мира Грядущего. Сколько бы он ни принимал в себя Торы и заповедей, он никогда не пресыщался ими, Господи упаси.
И с внезапной радостью, которая всегда успокаивала его голод, жажду и сонливость, гаон схватился за неоконченный лист Геморы:
– Ай, ай, ай, «сказал Ула[251] слово Торы, один дает в долг под расписку, а другой дает в долг по устной договоренности»,[252] – прочитал гаон по-древнееврейски и тут же перевел эту фразу на простой еврейский язык. – Взыскивает долг из заложенных ценностей. Что это значит? Ценностей, которые считаются заложенными по закону Торы… Сказали мудрецы: тот, кто дал в долг по устной договоренности, не взыскивает долг из свободных от залога ценностей…
Свободных? Свободных?.. Последнее слово отозвалось в уже уставшей старой голове совсем в ином значении, чем то, что имелось в виду в Геморе. Оно вызвало ассоциацию с Песахом, когда евреи стали свободными, и с тем, что происходило в последние годы в стране французов… Прошлой зимой здесь проехал по дороге в Санкт-Петербург его ученик, большой богач и человек, приближенный к властям, реб Йегошуа Цейтлин. Прежде чем он принялся сворачивать дела с русскими вельможами и со своим компаньоном реб Нотой Ноткиным, он вышел из кареты в Вильне и отправился получить благословение гаона сюда, в эту бедную верхнюю комнату. Потому что он, реб Йегошуа Цейтлин, собирался совершить сейчас великое деяние: отбросить все быстротекущие дела этого мира и заниматься только делами мира Грядущего. Первое его деяние должно было состоять в том, чтобы построить в своем имении в Устье дом собрания мудрецов, своего рода Явне, каким он стал сразу же после разрушения Второго храма, то, что иноверцы называют академией. Среди прочих новостей реб Йегошуа Цейтлин рассказал тогда гаону, что в стране, которая именуется Францией и располагается по ту сторону Германии, все люди от мала до велика вдруг поднялись и принялись кричать, что хотят быть свободными. Они разрушили множество дворцов, а своего короля обезглавили на большой площади на глазах у всех. Вот что там натворили! Разве они, эти убийцы, не знали, что следует молить Бога о мире и благополучии царства, ибо иначе люди будут друг друга живьем проглатывать?.. Ну и они действительно проглатывают там один другого. Они, Господи, спаси и сохрани, устроили там какую-то «конфендрацию», и каждый стал делать то, что ему заблагорассудится. Так продолжалось, пока не поднялся большой енерал, которого, кажется, зовут Напулен, и не стал бить смертным боем распоясавшихся молодчиков. Теперь он с огромным войском идет захватывать ту страну, чьи солдаты когда-то разрушили Храм. «Италия Римская» – так называется она в Геморе… Слава Всевышнему, что здесь, в великом царстве Российском, которое недавно захватило Вильну, нет и даже нельзя себе представить такой «конфендрации». Здесь спокойно можно изучать Тору и выполнять все заповеди. Императрица Екатерина Великая, да возвеличится слава ее, не вмешивается в еврейские общинные дела, поэтому как раввин постановит, так и будет. Велит он побить кого-то палками – побьют палками. Велит выставить кого-то прикованным на куне – выставят на куне. Велит наложить на кого-то херем – наложат херем.
Перед мысленным взором Виленского гаона проносились целые колонны всяческих драгоценных букв, мириады мириадов букв – с диакритическими значками, печатных и рукописных, букв шрифта Раши, букв ашкеназского курсива… А он, маленький, бедный еврей, командовал ими. Если он хотел, буквы проносились мимо него, как буря; если хотел – становились смирно, как солдаты.
Движением одной морщинки на своем лбу он бросал их в бой – один отряд букв против другого. Они извергали огонь. Тойсфойс спорили с Раши, да будет благословенна память о нем, а Магарша спорил с Тойсфойс… И из этой священной войны Галаха выходила очищенной; полемическая казуистика опадала, как пена. Оставалось только чистое червонное золото. Так чего стоили все виктории какого-то там Напулена на фоне такой победы? Хвала Всевышнему! Тут нечего было даже сравнивать.
Глава третья
Открытые ставни
1
Внезапное появление посторонних мыслей, не имевших прямого отношения к Торе, уже само по себе всегда было для семидесятичетырехлетнего аскета прямым указанием на то, что в своем непрестанном труде во имя души он полностью исчерпал физические силы и настало время подкрепить их. Хотел он того или нет, гаон вынужден был оторваться от Торы и уступить этому слабому, но упрямому нытью грешного тела. Он должен был унять его небольшой порцией еды и питья, позволить земной жизни влиться в свою умышленно затемненную комнату, которая была со вчерашней вечерней молитвы заперта, как осажденная крепость. Полчища посторонних желаний и суетных обстоятельств обрушивались на нее, но разбивались о запертые ставни и не могли ее взять. И вот теперь он сам был вынужден ни с того ни с сего сдаться, признать, что он тоже всего лишь человек из плоти и крови.








