Текст книги "Император и ребе. Том 1"
Автор книги: Залман Шнеур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
Но вот война закончилась. Подолия была отвоевана Россией, прежние наполовину закрытые границы широко распахнулись, и все товары и материалы, тянувшиеся из этой раньше наполовину польской, наполовину турецкой области, устремились потоком без препон и пограничных пошлин по двум впадающим в Черное море рекам: Бугу и Днестру.
Только теперь реб Мордехай полностью пришел в себя. До этого он был словно в чаду. Суматохи стало меньше, хотя дела укрупнились, жизнь пошла увереннее, а дороги стали короче. И вот он поднялся в одно прекрасное утро и сбросил с себя часть великого бремени, которое носил на себе, и передал его в надежные руки. Он забрал своих родных из Подолии и теперь направлялся с ними в Петербург в трех больших каретах. И не просто как какой-то купец, нуждающийся в покровительстве бывшего свата, реб Ноты Ноткина, или других больших людей, а сам по себе, как поставщик русского флота. А вез он с собой рекомендательное письмо не от кого иного, как от старого князя Казимира Чарторыйского к молодому князю Адаму Чарторыйскому.[128]
Это письмо имело очень большое значение, и не только для самого реб Мордехая, но и для всех евреев… Потому что молодой князь – способный и умный дворянин – учился в Петербурге в одном лицее с внуком императрицы, принцем Александром, и два этих лицейских товарища – польский князь и русский принц – крепко дружили между собой. И не просто так, а были не разлей вода. Один без другого шагу не делал. Прямо братья-близнецы.
– И не секрет, – так реб Мордехай Леплер закончил излагать реб Йегошуа Цейтлину свою подольскую эпопею, понизив тем не менее голос, как человек собирающийся рассказать большую тайну, – совсем не секрет, что императрица Екатерина не любит своего единственного сына Павла. Она отправила его из Петербурга в Гатчину и избегает, как только можно… И люди говорят, что корону она передаст по наследству не нелюбимому сыну, который, кстати, говорят, малость безумен, а внуку Александру, которого любит, как саму жизнь. Поэтому старый польский патриот не возражает против дружбы своего сына с русским принцем. Он надеется, что сможет при помощи этих двух молодых людей спасти свою несчастную отчизну, Польшу. То, что еще можно спасти. И кто знает? Может быть, и вернуть потерянные провинции тоже. Или хотя бы часть этих провинций… Но разговаривать об этом не следует. Он, реб Мордехай, рассказывает это реб Йегошуа Цейтлину по секрету, как тестю своего друга и компаньона Аврома Переца.
Глава двадцать вторая
Простой народ
1
Реб Йегошуа Цейтлин выслушал с большим вниманием весь отчет Мордехая Леплера. При этом он даже чуть побледнел. История была захватывающей. Последний год в рассказе реб Мордехая был похож на его последний год: оба рвались поехать в столицу и не могли. Их держали дела, мешала незаконченная война. Между ними было только одно отличие: реб Йегошуа Цейтлин за последнее время сворачивал свои дела, а реб Мордехай свои – расширял, и чем дальше, тем больше… Времена были ненадежные, императрица была стара, интриги между «большим двором» в Петербурге и «малым двором» в Гатчине становились такими запутанными, что Господи спаси и сохрани… Тем не менее реб Йегошуа Цейтлин благодарил Бога за то, что Он послал Аврому Перецу, своему удачливому зятю, такого удачного компаньона, как реб Мордехай Леплер, на которого можно положиться. Два всегда лучше, чем один.
После короткого размышления реб Йегошуа Цейтлин попытался замолвить словечко по поводу своего разорившегося партнера – реб Ноты Ноткина:
– Ладно я, – объяснил он реб Мордехаю, – я ликвидирую дела. Скоро уже два или даже три года, как я потихоньку выхожу из дел, и я, с Божьей помощью, как-нибудь выкручусь. Но реб Нота, мой компаньон, ваш сват… В течение той же пары лет, что я сворачиваю свои дела, я все время предостерегаю реб Ноту, чтобы он не слишком полагался на справедливость иноверцев, на русскую щедрость, на геройство фоней. Ведь победы не вечны… Я предостерегал его словами мудрецов: «Будьте осторожны с властями… Ибо они приближают к себе человека лишь для собственной выгоды, прикидываются друзьями, когда им это на руку, но не заступятся за человека в тяжелое для него время»…[129] Однако реб Нота, ваш сват, не послушался меня. Он вложил в армейские поставки свои последние капиталы и чужие тоже. И дела его были бы совсем плохи, если бы не то, что он известен по всей Белоруссии и по всей Расее. Всем прекрасно известно, что в задержке платежей виновен не реб Нота, а казна… Короче, было бы справедливо, если бы реб Ноту привлекли к новым поставкам для флота, которые сейчас растут. Да вы ведь сами, реб Мордехай, рассказывали, что реб Нота сильно помог здесь гарантиями моему зятю и вам – рекомендациями…
Реб Йегошуа Цейтлин немного подождал, оглянулся и краем своего опытного глаза заметил холодный блеск в синих глазах реб Мордехая Леплера. Это был блеск, какой реб Йегошуа Цейтлин уже не раз в своей жизни замечал у крупных игроков в карты, таких, как Потемкин, адъютант Чертков, генерал Головин и другие, когда «проигравшийся» просит посреди кона, чтобы ему отложили оплату долга «до завтра» или пока он «отыграется». Это может быть их лучший друг, ближайший товарищ, но ему все равно ни копейки не дадут в долг. Это примета такая, и в картах, и в делах: посреди кона взаймы не дают, и уж точно не тому, у кого бутерброд падает маслом вниз. Как бы, не про добрых людей будь сказано, не подцепить от просящего в долг невезение в картах или в делах…
– М-м… посмотрим, – вдруг принялся мычать реб Мордехай. – Вот в Петербурге реб Ноте, моему свояку, причитается за маклерство немало рублей… Конечно! Но взять его в качестве компаньона… Это зависит и от вашего зятя тоже, от Аврома Переца, я имею в виду.
Реб Йегошуа Цейтлин почувствовал себя как человек, которого схватили за руку, когда он хотел сделать кому-то одолжение за чужой счет, за счет чужих денег… Конечно, с купеческой точки зрения так не подобает поступать. Как купец реб Нота Ноткин свое отыграл. Тем не менее реб Йегошуа Цейтлин невольно представил себе этого мелкого перепуганного арендатора, каким реб Мордехай был еще сравнительно недавно, когда выдавал свою дочь за сына богатого и влиятельного реб Ноты. Он вспомнил, как этот арендатор, этот самый реб Мордехай, тогда пританцовывал вокруг любого, самого дальнего и незначительного родственника реб Ноты, приехавшего на свадьбу в Лепель. А теперь, через какие-то двенадцать лет, он боится взять того же самого великого реб Ноту Ноткина в долю. Хочет от него отделаться оплатой за маклерство…
Чтобы увести разговор от такого деликатного вопроса, реб Йегошуа Цейтлин сделал попытку втянуть реб Мордехая в разговор о другом деле, которое тоже сильно его интересовало уже не как купца, а как ученого. Он принялся его расспрашивать о хасидах и хасидизме, об этом религиозном движении, происходящем из Подолии и начинающемся, как всякий мощный поток, с маленького, незаметного ручейка, текущего между мшистых камней, – с какого-то «еврея-чудотворца», раздававшего обереги и писавшего камеи; с одного из тех, кто еще и до сих пор разъезжает по Волыни, Подолии и по всему югу нынешней и бывшей Польши; тех, на кого приверженцы чистого еврейства смотрят так же, как на знахарей из фоняцких деревень. Но «чудотворец» из Меджибожа – это что-то другое. Он имеет в виду Бешта. Прошло всего-то три десятка лет с тех пор, как он скончался, и всего полвека с тех пор, как он «проявился» – как считают его последователи, а немалая часть раввинистического еврейства в Польше уже захвачена его сомнительным учением… А ведь большие знатоки Торы, ездившие к нему в Меджибож посмотреть да послушать, свидетельствовали, что сам Бешт был неучем, едва мог разобраться в Пятикнижии с комментариями Раши,[130] что он писал камеи с ошибками и что его надуманное «Учение» записывали, если не выдумывали его ученики… Так как же объясняет реб Мордехай эту странность? Ведь реб Мордехай сам разбирается в святых книгах и на родине хасидизма, в Подолии, провел так много лет, насмотрелся и наслушался. Не может быть, чтобы он не сталкивался каждый день с фанатичными приверженцами этого странного еврея! Не может быть, чтобы не задумывался, откуда берется такая сила, от которой содрогаются основы еврейства во всей Польше и которая добралась теперь и до Вильны, этой твердыни гаона Элиёгу, и понемногу проникает и в Белоруссию тоже, даже в богобоязненный раввинистический Шклов…
2
Но и здесь тоже реб Йегошуа Цейтлин заметил, что затронул не ту тему, которую следовало бы. Уже задавая последние вопросы – один за другим, он вдруг увидел, что щеки реб Мордехая покраснели… И чем дальше он расспрашивал, тем краснее становился реб Мордехай. Теперь краснота уже залила его загоревший на солнце лоб… Чтобы скрыть свое смущение, реб Мордехай взял в свой здоровенный кулак дымно-черную, кое-где поседевшую бороду, притянул ее к носу и принялся нюхать ее с миной отвращения на лице, как нюхают смолу. Потом стал смотреть на кончик своей бороды, как будто в ней было что-то интересное.
– Это, – произнес реб Мордехай, отпуская свою бороду, но все еще избегая смотреть реб Йегошуа Цейтлину прямо в глаза, – это я… Хочу сказать, что в этом я не слишком большой знаток. Но… в вашей Вильне, кажется, преувеличивают. Судя по тому немногому, что я знаю, учение Бешта далеко от невежества, как Восток от Запада. Это вообще две разные вещи. Такая же разница, как между законом и милосердием, между разумом и чувством. И, кроме того… с тех пор как Бешт скончался, его хасидизм возвысился и просветлился благодаря сотням умных голов и горячих сердец его учеников…
Теперь реб Йегошуа Цейтлин ясно увидел, что он и здесь допустил ошибку, может быть, еще худшую, чем в своей попытке похлопотать за реб Ноту Ноткина… Он ввалился, как в чужой дом – новый гость, неосторожно высказывающий свое мнение о другом госте, неподходящее мнение… И оказывается, что обиженный – родной дядя хозяина. Хм… реб Мордехай, видать, сам был захвачен этим «учением». Заразился от приплясывающих во время молитвы и погружающихся в микву хасидов. Да-да-да…
Чтобы загладить неприятное впечатление, реб Йегошуа Цейтлин очень медленно, глядя реб Мордехаю прямо в глаза, заговорил о том, что он сам не принимает здесь ничьей стороны. Пока… Но вот в последние несколько лет он почти все время находился на русско-турецком фронте, где получал немало писем из Белоруссии и Литвы от ученых евреев и раввинов, и из Шклова тоже. В этих письмах содержались буквально доносы в духе нечестивца Амана на «секту», то есть на хасидскую ересь, которая завелась повсюду. И в этих письмах его просили, чтобы он, реб Йегошуа Цейтлин, как влиятельный еврей, «приближенный к царству», как называли его авторы этих писем, выступил бы с призывом к бойкоту «секты»… До сих пор он ни в коем случае не хотел этого делать. Объяснение своему отказу он давал такое, что он, мол, находится далеко и оторван от тех мест, где разворачивается этот конфликт, а потому ни на кого не может положиться, не выслушав мнение противоположной стороны… Таков закон! Но теперь, когда он возвращается в Белоруссию, чтобы поселиться в Устье, неподалеку от Шклова, он больше не сможет откручиваться от ответа при помощи подобных объяснений… Ему придется определить свое отношение к этому спору. За или против. Поэтому-то он и расспрашивает, хочет узнать мнения всех, а поскольку реб Мордехай приехал из того самого места, где находится источник, можно сказать, где весь этот хасидизм когда-то возник… то пусть он на него не обижается.
Реб Мордехай больше не сжимал свою бороду в кулаке. Лоб его разгладился, лицо просветлело, и он испытывающе посмотрел на реб Йегошуа Цейтлина широко открытыми синими глазами, так сильно напоминавшими глаза Эстерки, его красавицы дочери.
– Со мной, – сказал успокоенный реб Мордехай, – едет в Петербург один важный приближенный князя Чарторыйского, учитель, занимавшийся с его детьми математикой, реб Мендл Лефин[131] его зовут, или Сатановер.[132]
– Ах, этот! – перебил его реб Йегошуа Цейтлин, и его холодные глаза вспыхнули. – Как же, как же, я наслышан о нем! Он пишет большое предисловие к книге «Путеводитель растерянных»[133] Маймонида…
– А саму книгу «Путеводитель растерянных», – подхватил реб Мордехай, – он заново переводит легким, понятным языком Мишны. Первая часть уже готова… Вам, реб Йегошуа, стоит с ним познакомиться. Он тут живет вместе со мной на одном постоялом дворе.
Пусть реб Йегошуа Цейтлин его спросит. Так будет лучше. Мендл Сатановер не принадлежит к числу последователей Бешта. Но голова у него хорошая и ум ясный, и он считает, что мудрость Торы нужно изучать не только для себя, но и нести их всему народу. Пусть всем от них будет светло, даже латутнику,[134] водоносу, любому неучу. Так учил Бааль-Шем-Тов… Но к чему все эти предисловия? Вот я сейчас пойду позову его сюда. Так будет лучше…
И реб Мордехай Леплер легко поднялся и двинулся к двери.
Его остановил сильный шум. Шум нарастал, были слышны лязганье оружия и цепей, рыдания женщин. Вместо того чтобы выйти из комнаты, реб Мордехай бросился теперь к двойному зимнему окну и распахнул форточку. К нему подбежал реб Йегошуа Цейтлин и тоже выглянул на улицу.
3
Мимо постоялого двора русско-польская милиция в треуголках и грязных солдатских мундирах гнала кучку арестованных евреев. Двое арестантов были избиты в кровь, они шли с перевязанными головами, руки их были закованы в кандалы.
По грубым сапогам или валенкам, обвязанным снаружи мешковиной, и по нелепым хламидам, подпоясанным веревками, реб Мордехай Леплер сразу же распознал, что это местечковые извозчики; те же самые, что в Лепеле и Витебске – в городах, которые так ему близки и дороги… За солдатами и арестантами тащились в толстых платках поверх чепцов несколько евреек, промерзших и неряшливых. Они рыдали и заламывали руки в толстых вязаных варежках.
– Что это может быть? – побледнел реб Йегошуа Цейтлин.
После бесправия всех людей и всех народов на войне эта сцена повеяла на него совсем особым бесправием: бесправием евреев в Белоруссии, в его Белоруссии…
Но реб Мордехай Леплер даже не ответил, он рванулся от окна к двери.
– Погодите! – только и сказал он, не повернув головы.
И, уже прыгая вниз по ступеням, крикнул:
– Одну минутку, реб Йегошуа!
Однако эта «минутка» затянулась на целых полчаса. А когда у реб Йегошуа Цейтлина уже кончилось терпение, реб Мордехай взбежал вверх по ступенькам к своему гостю, весело вытирая горячий пот со своего заросшего лица.
– Ну, – сказал он, показывая в улыбке полный рот белых зубов, – вот я и выполнил ради разнообразия заповедь о выкупе пленных, хотя, между нами говоря, особо жалеть этих «пленных» было нечего, они совсем не «бедняжки»…
На вопрос, что же произошло, реб Мордехай, пребывавший в приподнятом расположении духа, рассказал, что это еврейские извозчики из Кайданова – местечка, расположенного в паре десятков верст отсюда… Тамошний польский помещик позавчера посреди бела дня отправил своего приказчика с несколькими гайдуками верхами, чтобы они согнали крестьян на какую-то неотложную работу, для которой не хватало рабочих рук. Те «перестарались» и вместе с крестьянами принялись гнать заодно и местечковых евреев, всех евреев, находившихся на рынке: извозчиков, мясников, носильщиков. Сначала евреи кричали, бесновались, вопили, что они не крепостные и бесплатно работать не будут. Это против закона… Но гайдуки, мало интересовавшиеся законом, начали бить евреев нагайками. А извозчики и мясники, представьте себе, не дали себя в обиду. Они стащили гайдуков с коней, отобрали у них нагайки и этими нагайками хорошенько всыпали по мягкому месту и помещикову приказчику, и гайдукам. Они пороли и при этом напевали, как меламеды, которые порют мальчишек-шалунов: «Прислужнички, прислужнички пусть знают, что евреи больше не подчинены пану, а только государству, только великой императрице!»
Придерживая парадные штаны обеими руками, приказчик бегом вернулся во двор помещика и рассказал пану всю эту историю. Тогда помещик вскипел, велел запрягать карету четырьмя лошадьми и помчался просить помощи у минской милиции, крича, что жидки в Кайданове устроили бунт, избили его служащих и ругали ее величество императрицу… Вот их и привезли сюда закованными в кандалы, бунтовщиков в дырявых сапогах, обернутых мешками. Этих ха-ха-ха хи-хи-хи!
– Ну-ну! – забеспокоился реб Йегошуа Цейтлин. – Тут совсем не над чем смеяться.
– Ах, – сказал реб Мордехай и вытер с шеи пот, – не принимайте это близко к сердцу, реб Йегошуа! Их уже освободили. Они сейчас отправятся домой обедать. Вы слышите, как галдят их жены? Это они греются у огня и рассказывают друг другу о чудесах, которые здесь с ними случились.
Реб Йегошуа Цейтлин неуверенно пожал плечами:
– Освободили, говорите? Так быстро?
– Ах, реб Йегошуа, несколько рублей могут все ускорить, когда надо. Только что сюда прибыли свидетели из Кайданова. Писарь уже протокол составляет, но не на евреев, а на помещика. Он и его прислужники малость перегнули палку и повели себя, считай, как самодержец по отношению к горожанам, которые не находятся под его властью…
Реб Мордехай не переставал потирать от удовольствия свои здоровенные лапищи:
– Ах, ах, реб Йегошуа, я радуюсь за моих евреев, живущих в моих местах. Здесь уже пахнет Лепелем и Витебском… Это тебе, пан, не Подолия! О Польше и говорить нечего. Там разве евреи осмелятся выступить против конных гайдуков с арапниками? Разбегутся, как мыши. Страх прежних времен все еще у них в крови. Все от мала до велика там еще боятся помещиков и их диких безумств. Там еще до сих пор могут отобрать у арендатора несовершеннолетнего сына и крестить его в наказание за то, что отец не уплатил несколько десятков злотых аренды… Там помещик может загнать еврейских женщин на дерево и заставить их оттуда кукукать, как кукушек, стрелять в них дробью, а потом платить деньгами за раны…
Реб Йегошуа Цейтлин нахмурил брови и принялся беспокойно расхаживать по комнате.
– Я все еще не вижу, реб Мордехай, чему тут радоваться. Пока бумага про этого Кайдановского помещика дойдет до Петербурга и пока расследуют все это дело, тот же самый помещик со свету сживет тамошних евреев. Он их искоренит… Он их…
– А они ему не дадут этого сделать! – перебил его реб Мордехай. – Они не позволят, реб Йегошуа! А то? Может быть, его, свинью эту, еще и по шерстке гладить? Наступают другие времена. Помещики в Белоруссии все еще не могут отвыкнуть от своих неограниченных прав, а точнее – от беспредельного беззакония. Это у них как отрыжка от плохо переваренного свиного сала… То, что еврейские извозчики выступили против него и выпороли разъяренных гайдуков, – это признаки времени, реб Йегошуа, признаки времени…
Йегошуа Цейтлин сделал удивленное лицо:
– Что вы, собственно, имеете в виду под признаками времени?
– Я имею в виду, – объяснил реб Мордехай с загоревшимися глазами, – я имею в виду, что еврейская жизнь в России начинает налаживаться, она становится ярче. То есть уважение евреев к себе самим пробудилось, и евреи протирают глаза, пытаясь понять, где они и что они на этом свете…
– Мой дед, – заговорил реб Мордехай после минутного молчания, – мой дед, мир праху его, в Лепеле стерпел бы, если бы помещик плюнул ему в лицо. Он стал бы танцевать, как дрессированный медведь, у помещика на гулянке, лишь бы заработать пару злотых. Я в свое время уже простил помещику и его злотые, и его плевки в лицо, лишь бы он оставил меня в покое. Мои и ваши внуки, реб Йегошуа, уже будут за плевки в лицо давать по морде. Они все зубы повышивают за такое оскорбление. Вы слышите, реб Йегошуа? Это первые признаки появления новых евреев, не таких, как наши деды, даже не таких, как мы…
Реб Мордехай вытер слезы восторга, набежавшие на его горящие синие глаза:
– Ах, реб Йегошуа, какое наслаждение видеть, что первые, что зачинатели таких… таких «других евреев» – это простой народ! Не богачи, не ученые, не шелковые жупицы и расчесанные бороды. Для тех ведь все хорошо, лишь бы был мир, лишь бы не бросаться чересчур в глаза помещику, чиновнику, просто иноверцу… Простой, здоровый народ – вот те, к кому обращался праведный Бешт, к кому он посылал своих учеников и свои слова утешения и у кого он получил такой отклик. Вот эти извозчики, эти дорогие простаки, эти золотые невежды, из которых происхожу и я сам, я, большой богач реб Мордехай Леплер, свояк реб Ноты Ноткина. Именно они, и никто другой, первыми поднимают руки в свою защиту, они не позволяют вернуть их назад… Из них, реб Йегошуа, придет Мессия, из них придет Мессия! Бедный и сильный Мессия. Как сказано: «Вот царь твой приедет к тебе, праведник и спасенный он, беден и восседает на осле».[135] Но он не позволит плевать себе в кашу…
Реб Йегошуа Цейтлин стоял и моргал, как будто внезапно ослепленный ярким светом. Он действительно увидел прежнего простоватого арендатора в совсем ином свете, в свете, о существовании которого до сих пор даже не подозревал.
Глава двадцать третья
Мендл Сатановер
1
Перед самым отъездом из Минска реб Йегошуа Цейтлин познакомился с тем, кому позднее было суждено стать «звездой» в академии, которую он теперь строил, в соответствии со своими планами, в Устье, местечке Чериковского уезда.
Произошло это сразу же после «выкупа пленных», то есть после освобождения еврейских извозчиков из рук иноверцев, которого реб Мордехай Леплер добился от русских властей с таким веселым задором и самоотверженностью. Поэтому-то он так вырос в глазах реб Йегошуа Цейтлина, который уважал в нем горячее сердце не меньше, чем холодную купеческую голову. С горечью говоря о кровавых обидах, и о произволе со стороны разнузданных захудалых помещиков по отношению к евреям в Польше, и о том, что тамошние евреи уже привыкли к этому, как говорится, «словно муха к мухобойке», реб Мордехай Леплер все время расхваливал Кайдановских извозчиков, которые сопротивлялись насилию, как еврейские герои времен Великой войны, в которой был разрушен Храм, и тем спасли еврейскую честь…
Но вдруг реб Мордехай остановился на месте, вытер лоб, вспомнив, что сам он, в конце концов, служит у польского помещика… Так что же он так кипятится?
Он с некоторым смущением посмотрел на своего уважаемого гостя: догадался ли тот о причинах остановки? Наверное, да, потому что голубые глаза реб Йегошуа Цейтлина смотрели пронзительно и, казалось, светились над его расчесанной по-русски седой бородой.
– Но не надо думать, – сказал реб Мордехай, правда, уже намного тише и сдержаннее, – не надо думать, реб Йегошуа, что все польские помещики таковы… как те, что мучают своих еврейских арендаторов и крепостных крестьян. По большей части, так ведут себя отсталые мелкие провинциальные владетели с окраин, до которых у центральной власти не доходят руки из-за плохих дорог и удаленности. Власть может в Варшаве сменяться хоть по десять раз в год – их это не волнует. Они хотят и дальше жить по-барски, и больше ничего. Но они не знают, как этого добиться и какими средствами… Поэтому и ведут себя по средневековым обычаям, которым их учат фанатичные, необразованные священники, и в подражание «героическим» деяниям так называемых рыцарей времен короля Собеского.[136] Такие и им подобные мелкие и крупные помещики, которых, к сожалению, немало, уже принесли множество бед Польше. Они разрывали ее на части и натравливали одну часть населения на другую со времен Хмельницкого и до нынешних дней. Но, слава Всевышнему, все они шелуха, просто налипшая шелуха… Есть и здоровое ядро: Радзивиллы, Потоцкие, Чарторыйские… Это подлинный благородный дух польского народа. Они связаны с Францией и с Германией, они там кое-чему научились и уважают всех, кто был создан в человеческом образе. Это те, кто хранит в худые времена душу Польши и защищает ее от огня и бури – со времен Казимира Великого[137] и до сего дня. Эти никогда не допустят, чтобы Польша погибла. Пусть ее враги, как волки, бросаются на нее и рвут зубами со всех стороны, на Буге и на Днестре, на турецких и на германских границах.
Но зачем говорить притчами? Вот я приведу вам сейчас пример одного такого апостола польского народа, которого знаю очень близко. Вы ведь слышали о моей первой «должности» у старого князя Чарторыйского? Все в Белоруссии это знают. Если реб Нота Ноткин, мой сват, вам это рассказывал, вы, конечно, знаете, что его уважение ко мне проистекает от дерева – дерева, которому четыре злотых цена, в одном из его лесов под Лепелем. У него есть там лес, доставшийся ему в наследство от одного умершего бездетным дальнего родственника из Белоруссии. Так вот там старый Чарторыйский увидал, как я отмечаю мелом для спиливания крепкий клен. Внешне дерево было здоровым. Тогда спутник князя, его секретаришка, подлиза, принялся издеваться на Мордкой, то есть надо мною, говоря, что я, мол, такой колдун и даже вижу деревья насквозь… Я показал на маленькие желтые грибки с липкими грязными шляпками, которые росли кругом вокруг дерева. Объяснил, что это грибы, свидетельствующие об агонии дерева. Это паразиты, нападающие на больное растение, как черви на падаль… И я сразу же велел спилить этот клен под мою ответственность. В древесине, в самой середине ствола, была черная гниль. Если бы дерево оставили стоять, оно бы полностью сгнило и больше ни на что не годилось…
С тех самых пор, хвала Всевышнему, старый князь испытывает ко мне большое доверие. После свадьбы моей дочери он забрал меня к себе, в свои большие родовые поместья в Подолии. И я ему с Божьей помощью доказал, что заслуживаю его доверия. Дай Бог, чтобы и дальше было не хуже.
2
– Но только представьте себе, – так продолжил свой рассказ реб Мордехай, – что точно такая же история, и даже почище, происходит еще с одним евреем и опять же с князем Чарторыйским. Ладно, моей истории можно найти объяснение: помещику, мол, был нужен не я сам, а мои знания. Как говорится у евреев, он имел в виду не Агаду, а кнедлики.[138] Но что вы скажете по поводу его дружбы с евреем, который ничего не понимает в лесохозяйственных делах, а имениями может управлять не лучше, чем синагогальный староста может командовать полком солдат? Вот послушайте и сами скажите.
В Сатанове, одном из еврейских местечек в окрестностях Проскурова, вырастает молодой человек по имени Мендл. В Сатанове много Мендлов. Известно только, что этот Мендл – усидчивый, хороший ученик, постоянно занимающийся изучением Торы. Таких немало и в других ешивах… Однако случилось так, что этому усидчивому ешиботнику попалась под руку книга по математике и философии, кажется, Йосефа-Шломо Дельмедиго.[139] Прочитал ее Мендл и набросился, как голодный на еду, на всю науку еврейских ученых – и живших когда-то в Испании, и нынешних. Он читал вообще все книги по наукам, которые можно было достать в проскуровской библиотеке и у частных людей. Дни и ночи проводил он над ними, пока не испортил себе глаза… Его отец и тесть делали для него все возможное и отправили наследничка через Люблин в Берлин лечить больные глаза. Мендл из Сатанова попал в самую гущу тамошних сторонников еврейского просвещения. Случилось все это лет тринадцать тому назад, а Мендлу было тогда тридцать или тридцать один. Всего-то.
Он познакомился в Берлине с Мойше Мендельсоном,[140] с его кругом еврейских и немецких писателей и ученых. Он не слушался лечивших его врачей, которые настойчиво требовали не перетруждаться, не работать при свете ночника. Наш Мендл всерьез занялся изучением немецкого и французского языков. По ночам – по книгам, а днем он разговаривал на них в образованном обществе. Теперь для него открылся целый мир. Он получил возможность познакомиться со всеми науками не из вторых и третьих рук, то есть не при посредстве витиеватых и старомодных переводов на древнееврейский, как с книгой Маймонида «Путеводитель растерянных», например, а из первоисточников, так, как они были написаны. И Мендл Сатановер чувствовал себя в них как рыба в воде…
Нагруженный множеством новых знаний он вернулся домой. Вернулся не как какой-то пустой «берлинчик» с длинными волосами, который… Я таких, слава Богу, уже знаю. У моей дочери был когда-то такой учитель в Лепеле… Мендл из Сатанова был тих и скромен. Если его спросить, он и сейчас скажет, что ничего не знает и должен еще многому научиться.
По дороге домой он остановился на некоторое время в Бродах[141] и познакомился там с Нахманом Крохмалем,[142] профессором, «путеводителем блуждающих времени сего», и подружился с ним. Они стали, как говорится, не разлей вода. Только потом Мендл приехал к своей жене и тестю в Сатанов и нашел их обедневшими из-за войны и всех беспорядков, имевших место в Подолии, переходившей пять раз из рук в руки за время его отсутствия. Их коммерческие дела пошли прахом… Мендл Сатановер, как все неудачники, сделал попытку исправить положение, полагаясь на слова талмудических мудрецов, согласно которым «перемена места – перемена счастья»,[143] и переехал с женой и с детьми в Николаев Летичевского повята, местечко, входившее в состав владений князя Чарторыйского. Расторопная жена Мендла открыла здесь лавку, где торговала дешевой глиняной и фаянсовой посудой… Злые языки даже утверждали, что это была не столько «перемена счастья», сколь попытка скрыться от сатановских евреев, чтобы его, свежеиспеченного лавочника, не высмеяли бы, не дай Бог, в глаза: как же так, из всей его философии получились только глиняные горшки? Ха-ха-ха… Не стоило оно того!
– Да, эта мысль так сама собой и напрашивается! – печально рассмеялся реб Йегошуа Цейтлин в свою расчесанную бороду. – Вот оно настоящее счастье наших мудрецов Торы. Перемена места тут не помогает. Хотя и я сам планирую сделать то же самое…
3
– Не торопитесь, – перебил его реб Мордехай Леплер. – Теперь я перехожу к самому интересному… Князь Чарторыйский очень скромен в обращении с людьми. Он может даже со своими крестьянами-русинами присесть побалакать в поле, поесть с ними их непропеченного хлеба с простоквашей. Так вот однажды, гуляя по своему родному местечку Николаеву, он забрел в еврейскую посудную лавку. Для приличия купил несколько обливных посудин и разговорился с лавочницей. Вдруг князь заметил на столе толстую книгу на немецком языке. Любопытства ради перелистал ее и увидел, что это сочинение знаменитого немецкого математика Вольфа.[144] Старый Чарторыйский спросил еврейку, как к ней попала такая книга? Так он узнал, что изучает эту книгу муж лавочницы собственной персоной…








