412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Залман Шнеур » Император и ребе. Том 1 » Текст книги (страница 31)
Император и ребе. Том 1
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:27

Текст книги "Император и ребе. Том 1"


Автор книги: Залман Шнеур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)

«К людям я взываю, и глас мой обращен к сынам человеческим»…[353] «Все слова уст моих справедливы; нет в них коварства и лукавства»…[354] «Примите учение мое, а не серебро; лучше знание, нежели отборное золото»…[355] «Страх Господень – ненавидеть зло; гордость и высокомерие и злой путь и коварные уста я ненавижу»…[356] «Любящих меня я люблю, и ищущие меня найдут меня»…[357] «Я хожу по пути правды, по стезям правосудия»…[358]

– Ну, – перебил его неожиданно реб Нота Ноткин, подчеркивая интонацией свои слова, чтобы привлечь внимание сатановца, – все это лишь похвалы мудрости, но где же сама мудрость? Вот, например, возьмем пятнадцатую главу.

И сатановец сразу же уступил ему с той же вежливой улыбкой на бледных губах и прочитал то, что ему было предложено:

«Кроткий ответ отвращает гнев, а оскорбительное слово возбуждает ярость. Язык мудрых сообщает добрые знания, а уста глупых изрыгают глупость. На всяком месте очи Господни: они видят злых и добрых. Кроткий язык – древо жизни, но необузданный – сокрушение духа. Глупый пренебрегает наставлением отца своего; а кто внимает обличениям, тот благоразумен. В доме праведника – обилие скарбов,[359] а в прибытке нечестивого – расстройство»…[360]

– Скарбов… – слегка поморщился реб Нота и прищелкнул языком, как будто намеревался попробовать селедочного рассола, подслащенного медом, – это как-то… это…

Мендл-сатановец покраснел. Он хотел как-то оправдаться, но реб Нота Ноткин сразу же это заметил.

– Ну-ну, – сказал он успокоительно, – одно такое слово не существенно… Читайте, читайте!

Но Медл-сатановец уже потерял желание читать. Он закрыл свою тетрадку.

– Таких слов, – сказал он совершенно спокойно, – много. Точно так и говорит народ, безо всяких выкрутасов…

На короткое время в комнате воцарилась неприятная тишина. Было слышно только, как реб Мордехай Леплер прихлебывал чай, глоток за глотком, – так, словно хотел избавиться от соленого привкуса.

– Знаете? – сказал реб Нота, протирая очки, как всякий раз, когда раскаивался в неудачно сказанных словах. – Меня, реб Мендл, вы убедили… Но ведь вы собираетесь в «академию» реб Йегошуа Цейтлина?

– Да…

– Там такой… там перевод такого сорта сочтут за оскорбление имени Господнего. Попомните мои слова! Вас там за это по головке не погладят…

– Я это писал не для них, и я от них не жду, чтобы они меня гладили по головке. Такие знатоки Торы, как вы, реб Нота, можно сказать, уже обеспечены местом в Грядущем мире, как дровами на зиму. Я это уже и реб Йегошуа Цейтлину сказал, еще в Минске…

– О-о? – задумчиво сказал реб Нота. – Уже сказали?.. Послушайте меня, реб Мендл. Оставьте такую работу другим. Вы с вашей ученостью, с вашей одаренностью… Вы бы лучше составили записку о евреях в новоприобретенных областях России… Записку, похожую на ту, что вы подали на французском языке польскому четырехлетнему сейму. Для нашего собрания, которое я планирую, это было бы очень полезно. Да и для всего народа Израиля…

В тот вечер Мендл-сатановец ушел из дома реб Ноты Ноткина одинокий и какой-то пришибленный. Этот чужой город теперь подавлял его, а радость творчества, владевшая им на протяжении двух недель подряд, ушла. Он вдруг почувствовал себя старым. Спина болела от долгого сидения на одном месте, а глаза резало от дыма коптилки, при свете которой он работал по ночам.

«На тебе, – горько подумал он. – Мои слова попали в неправильные уши. Реб Йегошуа Цейтлин, мой новый покровитель, сказал мне: “Вы человек науки. Довольно вам обучать детей иноверцев. Учите лучше еврейских детей!..” А его компаньон реб Нота Ноткин говорит: “Вы такой ученый человек, человек науки! Зачем вам учить невежд? Это за вас сделают простые меламеды. Ваше место – на собраниях, в политике!..” Вот и разберись, как удовлетворить еврейских богачей! Их заносчивость и капризы ничем не лучше заносчивости и капризов польских помещиков. Может быть, даже хуже…»

Глава двадцать первая

Князь Адам Чарторыйский


1

По дороге домой, рядом с высоким укрепленным берегом Невы, кто-то нагнал и окликнул Мендла-сатановца. Он обернулся. Это был реб Мордехай Леплер, которого он только что оставил в доме реб Ноты Ноткина.

– Извините! – сказал реб Мордехай, немного запыхавшись, из своего большого собольего воротника. – Я только хотел вам кое-что сказать…

Мендл-сатановец ждал.

– Пойдемте, пойдемте! – взял его под руку реб Мордехай. – Я только хотел сказать, что вас неправильно оценили… Я имею в виду ваш перевод Притчей Соломона.

– Хм… – только и сказал Мендл-сатановец холодно и сухо. Это означало: «Додумались наконец! А почему вы этого раньше, у вашего свата дома, не сказали?»

Реб Мордехай сразу почувствовал этот упрек и ответил на него так, словно он был высказан вслух:

– Когда я сижу среди таких ученых людей, как вы и мой сват, я не вмешиваюсь в разговоры на высокие темы. Я слушаю.

Мендл-сатановец вспомнил, что в то время, когда реб Нота Ноткин с кислой улыбочкой выслушивал несколько отрывков из его перевода, лицо реб Мордехая сияло. А когда реб Нота давал ему, сатановцу, совет не тратить силы на это «Пятикнижие с переводом для мужчин», а заняться «вещами поважнее», реб Мордехаю, его земляку, было как-то не по себе. Он быстро-быстро отхлебывал свой чай и делал вид, что ничего не слышит и не видит.

– Так что вы этим хотите сказать? – смущенно спросил Мендл-сатановец. – Я имею в виду – тем, что меня неправильно оценили…

– Я хочу сказать, что не согласен с моим сватом. И удивляюсь, что вы обратились с таким делом к реб Ноте, а не… к простому человеку.

– Ах, реб Мордехай, – сказал сатановец, близоруко и смущенно глядя на землю под своими шагавшими ногами, – у простого человека, для которого я так тяжело работал, нет средств, чтобы издать такую рукопись в такой отсталой стране, как Россия, где еврейское книгопечатание так редко и так дорого. Поэтому я и обратился к богачу, к ученому еврею, чтобы он ее издал, а читает ее пусть простой народ. Но я, видимо, просчитался. Теперь мне остается только реб Йегошуа Цейтлин, когда он сюда приедет…

– С ним, реб Мендл, вы еще больше просчитаетесь!..

– А? Что? – переспросил сатановец.

– Я говорю, что реб Йегошуа Цейтлин откажет вам еще резче. Он уважает сочинения только на священном языке и издание книг только на священном языке готов поддерживать. Он горячий приверженец Гаона и смотрит на простых людей как… еще хуже, чем на женщин.

– Вы так уверены в этом? Простите, но вы так мало его знаете…

– Когда мы встретились в Минске, где он вас уговорил не оставаться у Чарторыйского, я несколько раз с ним беседовал. Этого мне было достаточно. Он сам ученый еврей и любит ученых евреев…

– Да, я это уже вижу… – опустил свою большую голову сатановец.

– Но не отчаивайтесь, – сразу же бросился утешать его реб Мордехай. – Если вам не хватит денег на это, я помогу. На печать, я хочу сказать…

– Вы? – спросил, останавливаясь, сатановец.

– Я… Пойдемте, пойдемте! Что вы так удивляетесь? Такой простой еврейский мелкий арендатор, как я… каким я был когда-то. С таким туго набитым карманом, как у меня сейчас…

– Ах нет, нет, Боже упаси! – замахал обеими руками сразу сатановец. – Мне даже в голову не приходило, что вас интересуют подобные вещи…

– Именно такие, реб Мендл! Все, что делается для простых людей и что исходит от них, интересует меня. Вы ведь знаете, я увлекся хасидизмом в вашей Подолии. Стал приверженцем Бешта, да будет благословенна память о нем. И только потому, что основа его учения состоит в том, чтобы приближать простого человека к Богу и на этом, и на том свете… От вас самого, реб Мендл, я ведь не раз слыхал, что богачи и ученые евреи, собственно, совсем не ждут Мессию. Он им не нужен. Если он вдруг придет и поднимет их с насиженных мест своим шофаром, они же первыми начнут швырять в него камни.

– Благодарю вас, реб Мордехай, – ответил, схватив его за руку, сатановец, – за то, что вы так хорошо меня поняли.

– Работайте, продолжайте работать, реб Мендл, над вашим «Пятикнижием с переводом для мужчин»! Только не устраивайте по этому поводу шума в кругу ваших ученых знакомых. Я уверен, все они начнут над вами насмехаться. Вам даже будут мешать. Когда ваш перевод будет готов, мы его издадим, и красивым шрифтом… А одновременно с этим готовьте и записку о евреях и об их потребностях в новом государстве, как вас попросил мой сват. Теперь, когда мы стоим перед лицом катастрофы польского еврейства, когда то немногочисленное наше еврейство, что осталось со времен Хмельницкого, разделено и разорвано на куски, как и сама Польша, мы оказались в том же положении, что и во времена Нехемии, когда строились стены вокруг разрушенного Иерусалима: одной рукой клали глину и камни, а в другой крепко сжимали меч…

– Смотрите-ка, смотрите-ка! – сказал сатановец, качая своей большой головой. – И вы еще притворяетесь простым арендатором с туго набитым карманом… Ай-ай-ай, реб Мордехай!

2

После этого разговора на набережной замерзшей реки у Мендла-сатановца совсем пропала горечь, которую он унес с собой после прослушивания, устроенного ему реб Нотой Ноткиным, и его советов. Он сам себе сказал, что все эти штадланы и по-настоящему великие евреи часто видят перед собой только цель, но не видят пути к ее достижению. Они видят великий Грядущий мир, но не печальный этот, через который необходимо пройти. Короче, они не видят отчетливо тех темных, угловатых, глиняных кирпичей, из которых воздвигается самое прекрасное здание.

Свое знакомство с реб Нотой Ноткиным он не прекратил и не оторвал взгляда своих близоруких глаз от его великого предприятия, от его крепкой веры в доброту императрицы Екатерины и в совесть русского народа.

И уже через короткое время сатановец решил познакомить реб Ноту со своим бывшим учеником из Подолии, с молодым князем Адамом Чарторыйским. Реб Нота Ноткин возлагал большие надежды на это знакомство и ждал от него большой пользы для своих планов.

В тогдашнем Петербурге знали, что Адам и его брат, которые были официально так близки к русскому императорскому двору и играли там роль важных молодых господ, на самом деле оставались лишь инструментами в руках Екатерины. Проще говоря, заложниками. После подавления восстания Костюшко в 1794 году императрица больше не доверяла старому князю Казимиру Чарторыйскому. Она хорошо знала, что он, с его патриотическими страстями, богатством и республиканскими идеями, безусловно, причастен к восстанию. В качестве наказания она ни в коем случае не хотела возвращать ему его больших имений, захваченных русскими войсками, разве что он отошлет обоих своих юных сыновей в Петербург «получить образование» в придворных кругах… Иными словами, чтобы там из их горячих голов выбили тот «польский гонор», в котором они были воспитаны. Тогда и с их отцом можно будет как-нибудь разобраться. Главное, чтобы в богатых имениях разделенной Польши не выкармливали новых Костюшек.

Старый князь Казимир Чарторыйский, гордый потомок короля Гедимина,[361] претендовавший на польский престол одновременно с Понятовским, всеми средствами сопротивлялся такому предложению. Это ведь было все равно что покорно согласиться на третий раздел Польши после неудачного восстания… Однако нужда заставила его. После того как Екатерина Великая в качестве наказания полностью конфисковала два имения Чарторыйских – Латичев и Каменец – и навеки подарила их русскому графу Маркову,[362] старый Казимир Чарторыйский стал сговорчивее. И даже не столько он, сколько его сыновья, рассматривавшие свой отъезд в Петербург как величайшую жертву, приносимую ими ради старого отца.

«Образование», которое они получали при екатерининском дворе, было особого сорта. После великолепного образования, полученного молодыми князьями в венских школах и варшавских высших училищах, а также у домашних учителей и профессоров, в том числе и еврейского «математика» Мендла Сатановера, они оба попали в необычайно веселое и галантное общество в екатерининском стиле: открытая и скрытая распущенность, приправленная шуточками Вольтера и морализаторством Руссо. Балы, банкеты, концерты, представления и маскарады сменяли друг друга непрерывной чередой. А чтобы придать такому блестящему безделью видимость важности, Адама Чарторыйского сделали старшим офицером в императорской гвардейской кавалерии, а его брата – в Измайловском полку.

Но это все, повторимся, было не более чем замаскированным пленом, позолоченной и надушенной клеткой для детей опасных польских патриотов, бунтовщиков и претендентов на польский престол, каковыми были тогда Чарторыйские. В качестве награды за такой козырь, как два молодых князя, Чарторыйским возвратили их имения, оказавшиеся в российской части Польши и еще никому не дарованные. «Не более» сорока тысяч крепостных крестьян со всей сопутствующей недвижимостью. Но даже и это было официально возвращено не старому князю Казимиру, а его детям. Старому Чарторыйскому приходилось «пользоваться» своими имениями, оставшимися в той части Польши, что отошла к Австрии. Указание, данное недавно старым князем своему сыну в Петербурге выплатить определенную сумму денег его бывшему «учителю из имения» Мендлу Сатановеру, тоже было следствием того, что старый Чарторыйский больше не мог управлять своими российскими имениями без согласия сыновей.

3

Со старшим братом Адамом петербургское начальство общалось со сладковатым панибратством, с галантными улыбочками, как со своим человеком, с которым можно было открыто говорить о его происхождении. В высших кругах Петербурга были уверены, что он «сын своей матери», что в его жилах течет скорее кровь русского полководца Репнина,[363] чем кровь Казимира Чарторыйского.

Николай Васильевич Репнин был выдающимся генералом и точно таким же сокрушителем сердец прекрасного пола. Это он нанес первый удар по польскому государству еще до его первого раздела и сразу же после этого «укрепил двор» прекрасной Изабеллой Чарторыйской, матерью Адама, которую ему очень хотелось сделать польской королевой… Потом, когда из этого ничего не получилось и по приказу Екатерины на польский престол взошел ее бывший любовник Станислав Понятовский, Изабелла Чарторыйская, урожденная Флемминг, стала одним из самых заклятых врагов москалей. Екатерина Великая утверждала, что мадам Чарторыйская взяла со своих сыновей клятву «ненавидеть москалей и их царя до самой смерти», как карфагенский правитель Гамилькар Барка взял когда-то клятву со своего сына Ганнибала ненавидеть римлян.

Но что было, то было… А когда Адам Чарторыйский родился, его официальный отец Казимир, как сплетничали в Петербурге, прислал малыша в корзине с цветами генералу Репнину. Мол, забирай свое!..

Это была, конечно, галантная выдумка во вкусе екатерининского двора. Однако правда состояла в том, что лицо Адама, когда он подрос, стало как две капли воды похоже на лицо русского полководца Николая Репнина. Об этом, по крайней мере, шушукались в высшем обществе, которому и Адам Чарторыйский, и Николай Репнин были хорошо знакомы. А когда Репнин умер, люди показывали на его портрет, оставшийся висеть в зале Екатерины, между портретами двух ее любимейших полководцев, столь далеко расширивших российские границы, – Потемкина и Суворова.

Все эти сплетни и альковные истории доходили в том или ином виде до ушей Адама Чарторыйского. Немалую роль играла тут и политическая интрига. Определенные люди, конечно, специально старались, чтобы эти разговоры доходили до молодого князя со множеством преувеличений и галантных деталей, чтобы ослабить в нем его «польскость», чтобы он побыстрее забыл о единой Польше и позволил себе обрусеть. При этом его окружали гипертрофированным гостеприимством и роскошной суетой, на что русские большие специалисты.

Однако это не помогало. Воспитание было сильнее. Можно сказать, что с детства перед глазами князя Адама струилась кровь расчлененной натрое Польши. А в его ушах повсюду звучали вздохи и всхлипы отца и матери по поводу каждого польского поражения. Эти переживания были очень глубоки. И на протяжении всей своей достаточно долгой жизни Адам Чарторыйский оставался горячим патриотом Польши. Даже жертва, принесенная им ради имений отца, то, что он поселился в Петербурге, тоже имела тайную цель – дипломатично выхлопотать через разных высокопоставленных русских для Польши все, что воможно, ослабить военное давление на ее захваченные провинции.

Много лет спустя, когда Адам Чарторыйский стал эмигрантом и бежал во Францию, он сам писал в своих мемуарах, что в юности кровь бросалась ему в лицо, когда он был вынужден встречаться с каким-нибудь москалем; он бледнел и краснел от стыда и гнева. Но привык… И привык очень быстро. Роскошная жизнь при русском дворе, ученые беседы и близость императрицы сразу же способствовали тому, что он очень скоро подружился с высокопоставленными москалями. Противоречие, которое он видел в этом, было в духе той эпохи: в Польше крупные помещики, в том числе и его отец Казимир, разговаривали высокопарно и либерально, используя множество красивых слов, занесенных в Польшу Французской революцией: свобода, равенство, братство и тому подобное, – а своих крестьян и жидков порабощали и унижали самым ужасным образом. Здесь, при дворе Екатерины, у всех с уст не сходило имя Вольтера, все носились с его письмами, адресованными императрице; все восхищались идеями Руссо о простой жизни «на лоне природы». И в том же самом дворце – полном таких красивых разговоров – сыпалось, как песок, золото. Здесь царило бесстыдное мотовство. А в провинциях, в нескольких сотнях верст от Петербурга, правили мрак, коррупция, невежество и солдафонская грубость. Руки делали прямо противоположное тому, о чем говорили уста властителей. И это было очень удобно и очень соответствовало духу высокопоставленных господ, желавших быть одновременно большими барами и самыми возвышенными идеалистами.

Глава двадцать вторая

Еврей и князь


1

Реб Нота Ноткин, как и его компаньон реб Йегошуа Цейтлин, получил от Понятовского награду – золотую медаль, которую вешал на грудь во время официальных церемоний. Так вот, знакомясь с молодым князем Чарторыйским, столь тесно связанным с екатерининским двором, он, не без дипломатического умысла, повесил эту медаль на свою бекешу – тоже в польском стиле. И угадал.

Молодой князь Адам, воспитанный в духе строгого польского патриотизма и ненависти к Москве – со стороны матери еще в большей степени, чем со стороны отца, – с наивной верой относился ко всем уроженцам Польши, всем связанным с ней и имевшим основания ненавидеть Москву… Евреи, как ему казалось, были в расширившей свои границы России гораздо более ограничены в своих правах и в свободе передвижения, чем в Польше. Наверное, они в глубине души точно такие же враги москалей, как он сам, – думал Адам. – Наверное, они все-таки тоскуют по той стране, от которой их оторвали силой. Героические подвиги еврейского полка во главе с Береком Йоселевичем[364] во время подавленного восстания Костюшко были еще свежи в памяти молодого князя. Он знал, что в бою под варшавским пригородом Прагой от этого полка почти никого не осталось. Все жидки геройски пали за честь Польши под саблями суворовских казаков… И теперь, когда его бывший учитель Мендл Сатановер свел Адама Чарторыйского с армейским поставщиком и откупщиком Нотой Ноткиным и молодой князь увидел у него на бекеше белого орла на красном эмалированном поле, он застыл в восторге. Неожиданно для себя он увидал на груди этого еврея символическую картину единой, еще не разделенной Польши. Белые крылья были еще величаво и гордо развернуты по обе стороны орлиной головы… На глаза юного Чарторыйского навернулись слезы. Он даже забыл о своей почетной роли придворного и офицера императорской конной гвардии, исполнения которой требовал от него этикет. Он с подчеркнутым дружелюбием и теплом пожал протянутую ему руку реб Ноты и, не отпуская ее, начал расспрашивать: за какие заслуги получил пан откупщик эту польскую медаль?

А реб Нота Ноткин не заставил себя упрашивать и очень скромно рассказал о том, что это случилось много лет назад, во время большого раута в Киеве, когда все окрестные польские аристократы встречали императрицу, ехавшую осматривать вновь завоеванные области. Тогда Станислав Понятовский тоже приехал из Варшавы, чтобы принять участие в этом рауте и поблагодарить императрицу за поддержку, оказанную ему в получении польского престола. В те дни он, Ноткин, и его компаньон Цейтлин удостоились чести быть представленными Понятовскому. И польский король наградил их Белым орлом, как сказано в наградном листе, прилагавшемся к этой медали, за развитие торгового обмена между двумя соседними государствами: Польшей и Россией.

На лице молодого князя никак не отразилось то обстоятельство, что его отец, Казимир Чарторыйский, тоже имел претензии на польский престол. Наоборот, он даже поблагодарил Ноту Ноткина за такие интересные сведения. Чувство патриотизма было в нем намного горячее всех прочих. Оно заставляло его забыть о всех фамильных счетах. Здесь проявился его молодой темперамент, разрывавший все путы воспитания и заученных церемоний, стиравший прививавшиеся ему сдержанно-насмешливые манеры, соответствовавшие вкусам тогдашнего высшего общества.

Таким образом, реб Ноте удалось получить постоянный доступ к молодому Чарторыйскому сразу же после их «случайного» знакомства. А уже во время их второй встречи молодой князь принял приглашение нанести визит «советнику польского двора» Ноте Ноткину, как он был титулован в грамоте короля Станислава Понятовского. Конечно, не без сопровождения своего бывшего еврейского учителя Мендла Сатановера.

Этот визит пришелся на пасхальную неделю. В честь такого высокого гостя реб Нота заново вымуштровал своих старых слуг. Его служанки надели новые передники, а лакеи – новые ливреи. К чаю подали великолепные торты и песочное печенье, показавшееся молодому князю необычайно вкусным и рассыпчатым. Он с улыбкой спросил, из какой муки они были выпечены. Не из турецкой ли пшеницы? Со времен войны с турками в России вошло в моду использовать кукурузную муку.

– Нет, – отвечали ему дружелюбно, – из размельченной мацы… Сейчас у евреев Пасха.

2

Адам Чарторыйский покраснел, как мальчишка. Легенда о том, что евреи употребляют христианскую кровь для выпечки своей мацы, всплыла в его памяти. В либеральном доме отца ее как будто забыли. Казимир Чарторыйский никогда не допускал таких средневековых сказок за своим столом. Но здесь, при дворе Екатерины, эта легенда ожила с новой свежестью, с литературным пылом, можно сказать. Придворный поэт Державин — прожженный карьерист, происходивший из татар, с колючими раскосыми глазами, старавшийся во всех салонах приблизиться к высоким сановникам, не пропускал ни единой возможности, чтобы уверить, что никто не изучил так основательно, как он, тайны жидовской религии и «их талмуды»… Недавно, на большом пиру, данном в честь дня рождения императрицы, зашла речь о религиозных обычаях всяких народов Новороссии. Вот, например, крымские татары подают на своих праздниках красные котлеты из конины. Они едят их «до седьмого пота». Если пропала лошадь и кого-то подозревают в этой краже, его хватают и обнюхивают. По тому, густой или жидкий у него пот, понимают, не переел ли он этих конских котлет…

Гавриле Романовичу Державину этот разговор был не по сердцу. Он, наверное, напоминал поэту о его заметном и по смуглому лицу татарском происхождении, которое он так старался скрыть.

– А, – сказал он, – ваши сиятельства! Пусть они там, эти инородцы, едят, что им заблагорассудится, лишь бы не кровь христиан… – И сослался на свои глубокие познания в еврейских «талмудах». Он, мол, «наверняка» знает, что среди жидовских инородцев, проживающих в присоединенных за последние годы областях, есть такая секта, которая использует человеческую кровь в своих пасхальных «пресняках». Не все евреи – секта такая…

Все высокопоставленные сановники, сидевшие за столом, так и остолбенели с кусками во рту: теперь, значит, и на святой Руси нельзя чувствовать себя в безопасности от этих мракобесов! А ведь до недавнего времени только католической и турецкой загранице приходилось иметь с ними дело.

Только один человек продолжал есть с нескрываемым аппетитом. Он даже не оглянулся. Не слышал, наверное, о чем шла речь за столом. Это был баснописец Крылов, толстый, как беременная женщина, одетый в мягкий суконный сюртук, с женским лицом безо всяких признаков бороды и усов, в нечистом парике на странно сужающейся кверху голове. Его чавканье было отчетливо слышно в тишине, вызванной «талмудическими познаниями» Державина.

– Крылишка! – позвала его императрица Екатерина[365] в простонародном игривом стиле, но с сильным немецким акцентом. – Ну, что ты скажешь на это?

– Я? – сразу же спохватился Крылов, быстро проглатывая еду, как будто сбрасывая ее в мешок, и блестя смешливыми глазками. – Я употребляю только истинно русскую еду, ваше величество, и к инородцам на кухню не лезу.

Все громко и весело рассмеялись. Умного обжору хлопали по жирным плечам. Но тот даже не улыбнулся и продолжил есть с никогда не покидавшим его аппетитом.

Эта сцена теперь проплыла перед мысленным взором Адама Чарторыйского. Он чуть-чуть скривился, глядя на «советника двора» Ноткина. Кто их знает, всех этих евреев? Не принадлежит ли хозяин, часом, к той самой секте?.. Но тут он увидел рядом с собой своего бывшего учителя – Сатановера. Тот крутил в коротких пальцах перед своими близорукими глазами кабинетного человека миндальное колечко. Покрутил немного, словно искал самое слабое место, и откусил. Это сразу же успокоило молодого князя. Ну, если этот кристально чистый человек, как его называл старый князь Казимир Чарторыйский, ест и не боится, ему тоже можно. Такой человек, как Мендл Лефин, не станет его обманывать.

К молодому князю Чарторыйскому сразу вернулось внутреннее равновесие, и дальше беседа потекла гладко.

3

Разговаривали, само собой разумеется, о Польше и только о Польше. Молодой Чарторыйский говорил о своей стране с таким воодушевлением и с такой верой в ее будущее, как способна воодушевляться и верить только молодая кровь. Слушая его, можно было подумать, что единая Польша еще существует на политической карте. Ах да, Пруссия, Австрия и Москва зацепили ее своими шпорами и разорвали на куски, но ничего. Не сегодня завтра мы купим нитку и заново сошьем все эти куски вместе… Реб Нота, со своей стороны, говорил с ним весело и в то же время печально, как говорят с родственниками тяжелобольного. Он старался ни словом не упоминать о разделе Польши. Только рассказывал о своих долгих путешествиях по ней, о красоте ее женщин, о ее хорошо обработанных полях, приносящих втрое больший урожай, чем такие же поля в России. Он говорил о простом народе Польши, способном учиться…

– Вот возьмите, например, – сказал он, – такой новый вид растений, который, как рассказывают, привезли из Америки: земляные яблоки, или «тартуфли», как их называют ученые. Здесь, в России, приходится пороть крестьянина, чтобы он согласился взять в руки и посадить их. Наконец, когда они вырастают, он их не жрет и оставляет гнить. Даже своей скотине он боится добавить в корм эти «чертовы яйца», как он их называет. В Польшу земляные яблоки распространились из Германии без каких бы то ни было особенных трудностей. Жители многих сотен деревень уже питаются этим новым растением и легче переносят тяжелую зиму. И они сами, и скотина.

О, реб Нота, говорил только, так сказать, о солнечных сторонах Польши. Он знал, что это будет по сердцу молодому патриоту. Тем временем он рассматривал своего благородного гостя, не упуская ни единого его движения. И все так мягко и невзначай, что тот этого даже не замечал.

Адам Чарторыйский, в отличие от своего брата, не был типичным южно-польским аристократом, в чьих жилах текла примесь татарской крови, как и у всех в этом котле между Бугом и Днестром, в котором народы смешивались на протяжении веков побед и поражений. У него не было ни слегка изогнутого тонкого носа, ни карих, чуть раскосых глаз, столь характерных для помещиков Подолии. Он был, скорее, саксонско-германской внешности, в мать. С матово-белой кожей и румянцем мальчишки, которого только что ущипнули за щечки. Его брови и длинные ресницы были светло-русыми, с серебристым блеском. Такими же были и шелковистые волосы под снежно-белым напудренным париком. В то же время он напоминал настоящего москаля своим широким носом, серыми, как сталь, глазами и полными, чувственными губами. Эти русские черты отчетливо пробивались сквозь его саксонскую нежность и действительно напрашивались на сравнение с портретом русского генерала Репнина, висевшим у Екатерины между портретами ее любимых полководцев.

Эта немецко-славянская красота словно была покрыта росой двадцатичетырехлетней молодости. Непонятно было, как при распущенном, разгульном екатерининском дворе мог сохраниться такой молодой красивый человек без малейшего намека на круги под глазами, без модного в тогдашнем «лучшем обществе» циничного выражения дурно понятого вольтерьянства на губах. Породистая свежесть Чарторыйского, его неподдельная гордость сдержанной чистой юности, казалось, были способны победить все грубые страсти, бушевавшие вокруг: «Не на того напали!..»

По его скупым словам и по замечаниям, которые позволял себе молодой князь в незнакомом доме, реб Нота сразу же понял, что тот гораздо больше прислушивается и осматривается, чем говорит, что все его слова и дела имеют только одну потаенную цель: освобождение Польши. Хозяин понял, что двадцатичетырехлетний патриот захвачен этой идеей и предан ей не меньше, чем он, Нота Ноткин, бывший втрое старше молодого князя, захвачен борьбой за права евреев. Он подумал про себя: «Хм… Нашла коса на камень. Коса затупится, а камень останется цел…»

Но молодой князь недолго был сдержан. После того как Чарторыйский еще пару раз встретился с «советником двора» Нотой Ноткиным, он почувствовал, что может позволить себе быть более открытым, не сдерживать себя на каждом слове, как среди коллег-офицеров в конной гвардии или русских и немецких знакомых при императорском дворе. Счастье, которого они оба искали, каждый для своего народа, в разгульном Петербурге, у высокопоставленных и низких лизоблюдов, крутившихся вокруг постаревшей императрицы, в определенном смысле делало их равными, несмотря на разницу в цели, возрасте и религии. Наконец реб Нота услыхал из смеющихся уст молодого князя Чарторыйского то, что его действительно интересовало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю