Текст книги "Император и ребе. Том 1"
Автор книги: Залман Шнеур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Пусть пошлют в Холодную синагогу[24] и принесут длинные столы для бедняков. Каждому бедняку – по четверти гуся, по пирогу с маком и по кварте пива. Не жалеть.
Воск немедленно растопить и тянуть фитили. Готовить как можно больше свечей. Красный воск – отдельно, желтый – отдельно. Два сорта свечей… Так будет красивее.
Не хватит подсвечников. Пусть приготовят маленькие горшочки и наполнят их густой свежей глиной. Тогда хватит.
Когда реб Нота приедет, не пускать в дом всех подряд. Сначала сказать ей, Кройнделе, а она посмотрит…
И широко белозубо улыбнулась, как будто пошутила, а не отдала приказ. Она, Кройндл, умеет приказывать и шутить одновременно.
Глава вторая
«Царица Эстер»
1
Судя по ласковым прозвищам, которыми торговки и служанки на кухне так и сыпали по поводу Эстерки, «хозяюшки», можно было подумать, что это какая-то трепетная избалованная барышня с маленькими ножками и ручками, которая валяется на пышных перинах до полудня и считает само собой разумеющимся, что ей подают изысканную еду в постель…
На самом же деле это полнокровная тридцатилетняя женщина с характерной ямочкой на благородном подбородке и с синими глазами, подчеркивающими ее смуглую кожу и пышные, черные, как смоль, волосы. Она немного похожа на Кройндл… И это не удивительно. Кройндл – ее дальняя родственница, кажется, троюродная сестра, которую совсем юной взяли в дом богача для легкой работы и, таким образом, понемногу воспитывали, передавая ей один ключ за другим, пока она не стала здесь второй хозяйкой.
Но существует большая разница в красоте между настоящей и назначенной хозяйкой – как между оригиналом и копией, между породистой собакой и дворнягой. Эстерка – полная, статная, холеная. Ее голова гордо сидит на круглой шее, походка у нее плавная; взгляд твердый и осветленный, как старое, настоявшееся вино. Ее лицо – из тех лиц, которые соединяют в себе сразу несколько женских типов и настроений. Тут и прохладный взгляд капризницы, и горячая тьма южной женщины, тяжелый характер еврейской матери и игривость красавицы, привыкшей всегда и всем нравиться. Это одно из тех лиц, от которых перехватывает дыхание у молодых людей и которые вызывают широкую признательную улыбку у пожилых и осторожных мужчин. «Царица Эстер» – так однажды назвал реб Нота Ноткин свою красавицу невестку через несколько недель после того, как она вышла замуж за его сына. С тех пор это милое прозвище в доме свекра прижилось и осталось за Эстеркой, даже когда ее муж уже давно умер… И это не преувеличение – в ее черной шелковой косынке, натянутой на серебряный гребень, есть что-то от прикрытой шлейфом короны, а в размеренном шорохе ее широких атласных платьев, в покачивании ее бедер, в том, как она ставит свою маленькую украшенную серебром туфельку под складками кринолина, всегда есть что-то от царицы, выходящей к своим подданным и знающей, что она будет встречена с восторгом.
У нее, как у Кройндл, глаза строгие, а полные губы мило приоткрывают белые зубы. Ее страстный рот обещает, а взгляд предостерегает, что это опасно… Ноу Эстерки взгляд настолько же красивее и глубже, насколько она сама красивее Кройндл. И это тоже наводит на мысль об оригинале и копии, о подлинности принцессы и подражании служанки.
Судя по породистости волос и кожи, по росту, по возвышенной чуждости окружающей ее местечковости, можно было бы подумать, что Эстерку привезли сюда из тех солнечных земель, которые Екатерина Великая и Потемкин отняли у турок: из недавно основанного Херсона или из Крыма. Короче, из тех краев, где, как рассказывают, в будни едят белые булки, а жареного ягненка запивают вином, где когда-то существовало царство татар и хазар-евреев… На самом деле она, напротив, происходит из маленького местечка в Белоруссии, из Витебского воеводства. Это местечко, стоящее на реке Улла,[25] называется Лепель. А отец ее, реб Мордехай Леплер, который был когда-то неприметным арендатором в тамошнем имении князя Казимира Чарторыйского,[26] понемногу разбогател и со временем стал значительным дельцом и большим специалистом в торговле лесом. Князь Чарторыйский однажды удивился, как это Мордко-арендатор, еврейчик в шерстяном лапсердаке, определяет с одного взгляда, больно ли то или иное дерево и следует ли его спилить.
– Откуда ты это знаешь? – спросил его Чарторыйский.
– По грибам, ваша светлость, – почтительно ответил Мордехай и показал на корнях дерева маленькие серо-желтые грибы, едва заметные во мху. – Эти грибы свидетельствуют, что дерево агонизирует, – продолжил свои объяснения реб Мордехай. – Сосуды дерева забиты, и, вместо того чтобы идти к ветвям, сок тратится попусту, уходит назад в землю, и из него растут грибы-паразиты.
На глазах у князя спилили несколько таких деревьев, и оказалось, что в стволе действительно была гниль, а проистекала она от больного корня или от скрытой трещины под корой. Если бы дерево оставили стоять, оно бы полностью прогнило и ни на что, кроме как на дрова, не годилось бы. Однако вывоз подобной гнили из глубины леса стоит дороже, чем те гроши, которые можно выручить от ее продажи в городе.
Князь Казимир Чарторыйский – либерал, мечтавший об объединении Польши, которая в правление Екатерины была так жестоко расчленена,[27] чей сын Адам[28] был таким близким другом нынешнего наследника Александра, – обратил внимание на скромного еврейского арендатора. Сравнение больного дерева с человеком, у которого забиты сосуды, произвело на него впечатление, как хорошая строка, найденная в забытой книге… Вскоре реб Мордехай из Лепеля стал главным дельцом во всем имении князя на Двине, а потом ему доверили управление крупнейшими имениями князя в Подолии. Но реб Мордехай под всяческими предлогами откручивался от этих новых лестных назначений. Пока его единственная дочь Эстерка была еще, что называется, девушкой на выданье, ему не хотелось уезжать так далеко от дома и месяцы проводить в дороге в повозке или в санях. Новоприсоединенные после раздела Польши области так и бурлили от интриг поляков, литовцев и русских чиновников. И все эти интриги изливались на головы евреев в виде кровавых наветов накануне каждого Песаха[29] и в виде доносов в Петербург, что, мол, евреи высасывают пот и кровь у коренного населения, потому-то коренное население и бунтует…
Однако после того, как Эстерка так удачно вышла замуж, реб Мордехай поднялся выше. Он поехал в Подолию, завел в княжеских лесах и полях, в его мельницах и амбарах новые порядки, удвоившие и доходы князя, и его собственные. Но и это было не более чем шагами, ведущими еще выше…
Теперь реб Мордехай Леплер живет уже в российской столице, а его плоты и груженые барки плывут по всем великим водам. По Днепру и Днестру, по Бугу и Неве, а российская лесоторговля, которая в стране фоней[30] была такой отсталой, уже конкурирует с ведущими в этой отрасли странами – Данией и Швецией.
2
Что правда, то правда. Немалую роль в карьере реб Мордехая Леплера сыграл шкловский богач, его высокопоставленный свояк реб Нота Ноткин. С помощью реб Ноты он выбрался из бывшей польской провинции, из болот и лесов на берегах Уллы и Дисны[31] и прошел по мостовым российской столицы. Там к тому времени начало создаваться немыслимое богатство, там открывались легендарные дела и люди «за одну ночь» становились денежными магнатами. Там появлялись такие гиганты и такие заступники еврейства, как Перец – строитель русского торгового флота, реб Йегошуа Цейтлин – поставщик армий Екатерины, и как реб Нота Ноткин из Шклова. Он, реб Мордехай, почувствовал это издалека своим торговым чутьем, как только сын реб Ноты переступил через его порог в Лепеле и положил глаз на его дочь. В отличие от отца, доброго имени у сына реб Ноты не было. Вся округа знала, что реб Нота-шкловец зарабатывает, а сынок транжирит; что реб Нота заботится и об этом, и о Грядущем мире, а Менди, его сын, – лишь о своих телесных нуждах. Но реб Мордехай Леплер не видел этого, не хотел видеть. В глазах легкомысленного Менди он разглядел лишь отражение своего пути в Петербург. Аппетит приходит во время еды. Признание его способностей и доверие князя Чарторыйского подвинули реб Мордехая на построение более масштабных планов. На их фоне разбитое сердце Эстерки выглядело поломанной детской игрушкой, которую склеивают золотой бумажкой, чтобы утешить ребенка.
Не по своей воле вышла замуж тогда его единственная дочь за наследничка реб Ноты. Она рассчитывала совсем на другое, такая глупенькая девочка! Она хотела другого мужа. Того, кто привел своего земляка, Менди Ноткина, в дом ее отца. Это был не кто иной, как Йосеф Шик, ее молодой учитель «немецкого, счета и священного языка», «берлинчик», как его называли в Лепеле, потому что он некоторое время обучался за границей.
Но в те времена мнения детей не спрашивали и уж конечно не спрашивали мнения шестнадцатилетней девушки. Отец велел, и дочь исполнила его повеление. Когда было надо, отец мог и наорать. А орать реб Мордехаю приходилось много, очень много. Он орал на свою единственную дочь, чтобы она выбросила из головы этого бедного образованного парня, у которого, кроме родовитости и некоторой «онемеченности», ничего не было. Что бы он ни изучал там, за границей, за счет финансовой поддержки своего брата, здесь, в Лепеле, он стал «девчачьим учителем». Говорят, что реб Борух Шик, его старший брат, хороший врач, большой знаток и к тому же приближенный генерала Зорича в Шклове. Ну а коли так, то почему он не выписывает к себе своего ученого братца? Почему не дает ему должность при дворе барина? Вот если бы «девчачий учитель» имел должность при Зориче, это было бы совсем другие дело…
Эстерка хорошо знала, что отцу нужна не столько должность для «девчачьего учителя», сколько то, чтобы тот находился подальше от Лепеля. С тех пор как он увидал сынка реб Ноты Ноткина и услыхал от Эстерки, кого она хочет в мужья, он не упоминал даже имени учителя. Из своего дома он его выставил, а Эстерке, единственной дочери, постоянно вдалбливал, что с девушки довольно, если она может написать письмо по-еврейски и адрес на иностранном языке. Ну, счет она тоже немного знает. И это, конечно, хорошо. Священный язык ей не нужен. Это мужское дело. Это все «берлинчики»[32] выдумали, что девушка тоже должна знать священный язык. В Геморе сказано, что тот, кто обучает свою дочь Торе, словно бы обучает ее блуду…[33] Дочь должна слушаться своего отца и выйти замуж, за кого он велит.
Лились слезы, много слез. Испорченные субботы тоже бывали, но победил отец. Потом клезмеры[34] играли, как пилами по сердцу пилили. Роскошный свадебный убор болтался на обалдевшей голове, евреи громко кричали, целовались и поздравляли ее отца и свекра. Их бороды блестели от жирных кусков гусятины, а глаза – от крепкого польского меда. Потом молодая пара отправилась жить в заснеженный полунемецкий Петербург, где ее муж замещал своего отца в торговых делах. Там Эстерке пригодились уроки немецкого, которые давал ей Йосеф.
Говорят ведь, что привычка сильнее всякого чувства, даже влюбленности. Наверное, это не так или не всегда так. За все те восемь или девять лет, которые Эстерке пришлось жить с ее мужем, она никоим образом не смогла привыкнуть к нему, даже когда их первый ребенок родился больным и сразу же умер. Даже когда появился на свет второй и его назвали Алтерка, как велел реб Нота Ноткин – от сглаза.[35] Тот самый Алтерка, бар мицву которого теперь готовятся праздновать.
В онемеченном Петербурге они жили как баре – со служанками, с люстрами, с лакеем у входа, с выездами «в полный парад», как говорят евреи, во французский театр, на большие пиры и с приемами для множества высокопоставленных гостей. Все это было очень красиво и ново, а главное – способствовало развитию дела реб Ноты Ноткина в столице… Но ведь все большие развлечения и шумные вечера заканчиваются в спальне. Третью часть своего времени каждый человек проводит в постели. И тут начинается совсем другая жизнь, совсем другие радости и огорчения. О, никто на свете, даже самый чистосердечный человек, не выдает тайн своей спальни. Эти тайны всегда скрыты от внешнего мира якобы скромными улыбочками, фальшивым гостеприимством с нудными разговорами о погоде и тысяче других глупостей. Если бы все могли открыто рассказать о том, что происходит между мужем и женой в их интимные часы, когда они одни, без свидетелей, мир бы поразился, как два этих различных вида животных могут жить вместе, связанные одним лишь обручальным кольцом.
3
Эстерка и Менди Ноткины жили вместе, как им велели родители, как заведено у людей, и мучили друг друга, как два животных разных видов, засунутые в одну клетку, полную пуха, шелка, бархата, пышных тюлевых балдахинов, французских духов и венецианских зеркал. Он изводил ее своими необузданными плотскими страстями, а она его – своей холодностью и равнодушием. Он, похоже, мстил ей за то, что она когда-то думала о другом, а может быть, и сейчас еще думает… А она ему – за то, что он, абсолютно чужой ей человек, ворвался в ее тихую, мечтательную жизнь в Лепеле и превратил ее в гору пепла. Он слишком многого требовал от нее как мужчина, основывая свои права на том пятирублевом обручальном колечке, которое надел ей на палец, и на разукрашенном брачном контракте, который подписал. Ей нечем было оплачивать такие странные долги, которые ей навязали. Она кусала губы и бледнела, когда он из ночи в ночь приходил требовать свое. Ей было противно от его горящих глаз, неровного дыхания, повелительных криков и мольбы. Все это вызывало у нее тошноту, как жирное пряное блюдо у больного. А когда она наконец все же уступала, он снова приходил в ярость:
– Ого, я знаю! Ты думаешь о своем Йосефке. Я знаю!..
– Ведь он твой товарищ, – плача, упрекала она его, – вы из одного города, в один хедер[36] ходили. Через него ты к нам и пришел…
– Да он хнёк![37] – начинал ругаться Менди. – Нищий! Да что он знает? Что понимает? Пусть он женится на немецкой грамматике…
И он с еще более бурным желанием набрасывался на нее, скрипя зубами в своей ненасытности.
Со скрытым страхом она часто смотрела на то, с какой жадностью ест и пьет ее муж, как он смакует вкусные блюда. Ей виделось в этом что-то нееврейское. Лицом Менди был похож на отца: та же выдвинутая вперед нижняя челюсть, та же жидкая бородка, сквозь которую, как сквозь золотистое покрывало, был виден острый подбородок, та же мужская решительность и воля, тот же бледный изогнутый нос. Похож и все-таки не похож. То, что у отца, реб Ноты, было внутренней силой достоинства, добродушия и последовательности, то у его сына стало нахальством, иронией и нетерпеливостью. У отца – еврейская печаль, бремя еврейских бед, осторожность много испытавшего и пережившего человека. У сына – изнанка скатерти: дешевая веселость в стиле «лови момент сегодня, потому что завтра может и не наступить», насмешливость по отношению ко всем и всему на свете, перемена мнения по семь раз на дню по поводу дел и людей. Казалось, что Менди Ноткин с его самовлюбленностью и самоуверенностью, с его желаниями и аппетитами, был воплощением бунта против многих, очень многих поколений скромности, законопочитания и добрых человеческих свойств. Те качества, которые отец получил от своих родителей и от родителей своих родителей, в сыне пошло ко всем чертям.
Менди имел обыкновение с жадностью есть кошерные блюда дома и насмехаться над тем, что ест. Он высасывал мозговые кости из еврейских блюд и хвастливо рассказывал о роскошных нееврейских кухмистерских в Москве и Киеве, где ему приходилось бывать, а также о кухмистерских здесь, «на островах», в Петербурге. Куски балыка, которые жарятся в сметане и посыпаются астраханской икрой, фаршированные фазаны, обложенные печеными яблоками и солеными белыми грибами, молодые молочные поросята с хреном и со взбитыми сливками, копченые медвежьи лапы, которые подаются нарезанными тонкими ломтями с маслом и турецким перцем; шашлыки, зажаренные на вертелах с испанским луком – кусок мяса и кусок луковицы, как чередующиеся красные и голубоватые бусины… Поедая кошерные блюда, он имел обыкновение смаковать через них некошерные яства, глядя при этом, какое впечатление это производит на его местечковую красавицу. Что она, с позволения сказать, понимает в таких вещах? Как рябая курица в жемчуге… И именно из-за этих некошерных трапез, которые муж ей живописал, у Эстерки пропадал аппетит и к кошерной еде тоже. И она оставляла хорошую пищу недоеденной.
Точно так же, как за столом, это проявлялось и с глазу на глаз, когда в нем разыгрывались другие желания. Наверное, для того, чтобы посмеяться над холодностью Эстерки и прикрыть свою собственную преждевременную слабость, он цинично описывал ей разных женщин, которых имел в жизни и которых можно иметь и сейчас, когда хочется и есть достаточно средств. Причмокивая влажными губами, он рассказывал ей о московских женщинах: полных, белокожих, с маленькими ножками, ручками и ротиками, которые «любят», когда мужчина обходится с ними плохо, которые даже «любят», когда их бьют розгами. С татарских времен это осталось у них в крови. «Если муж не бьет, значит, не любит», – говорят они. И они отвечают, когда любят, на каждую грубость – горячей нежностью, покорностью и тем, что крестятся на тебя, как на какого-то божка… И о тонких петербургских холеных женщинах он ей рассказывал, о женщинах с узкими бедрами и маленькими грудями, которые уже попробовали и испытали все на свете и любят помучить мужчину, прежде чем отдаться ему. Прямая противоположность московским «купчихам»… Рассказывал он и о так часто гастролирующих здесь французских танцовщицах с чуть увядшими лицами, но с чудесными фигурами и стройными, как у олених, ногами. Ах! У них есть чему поучиться! Они могли бы открыть школу для еврейских женщин, тогда многие семьи были бы счастливее…
Но все эти подлинные и выдуманные картины, которые рисовал перед нею Менди, вызывали у Эстерки такое же отвращение, как и некошерные яства, которые он расхваливал. Укоренившаяся в ней еврейская скромность сопротивлялась и пробуждала еще более озлобленное стремление мучить своего законного нелюбимого мужа, заставлять его голодать. Под всяческими предлогами она уворачивалась от его объятий. Один раз она говорила, что у нее сильная головная боль, в другой раз – сердечное недомогание, в третий раз – что она не в порядке… Помогало не всегда. По большей части это его заводило, раздразнивало, приводило в ярость. Он набрасывался как зверь, разрывал на ней батистовую рубашку, скрипел зубами. А уже взяв от нее силой то, что хотел, начинал жаловаться, выражать неудовлетворенность и ругать ее, что она как из дерева сделана, что она холодная. Он ведь знает, о ком она думает. Погоди-погоди, он с ней за это рассчитается! Пусть она не ждет, что так будет продолжаться.
И в конце концов он начал осуществлять свои угрозы.
Глава третья
В екатерининском Петербурге
1
Тогдашний Петербург, Петербург последних лет правления Екатерины, как нельзя лучше подходил для кипучего темперамента Менди Ноткина. То есть для мужа Эстерки. Понаехавшие в качестве беженцев после великого переворота во Франции эмигранты принесли в полудеревенскую российскую столицу нездоровый дух гордых бездельников с высокими титулами и пустыми карманами, привыкших к роскоши Версаля и Парижа, однако вынужденных жить примитивно, так, как жили русские вокруг них, но и это тоже за счет их «прошлого», их конфискованных имений, и это тоже – продавая и закладывая последние драгоценности своих жен, выклянчивая и беря в долг направо и налево, получая покровительство у высокого начальства и выпрашивая государственные должности. В богато расшитых, но потертых камзолах, которые когда-то блистали в Париже, и в дешевых кошачьих шапках они ждали, пока санкюлоты потеряют власть. Они уже привыкли к русской ржаной водке и кислому квасу вместо старых вин Бордо; уже приспособились есть борщ без боли в животе и черный хлеб – без изжоги, а проклятые санкюлоты все еще не трогались с места. Правда, они начали там понемногу рубить друг другу головы. Однако о возвращении назад, в прекрасную Францию, и о том, чтобы снова поселиться в конфискованных санкюлотами имениях, речи еще не могло идти. Благородные жены эмигрантов на свой манер помогали мужьям «переждать». Они, конечно, палец о палец не ударяли и не стыдились этого. То был глубоко укоренившийся страх аристократок перед всем, что имело отношение к работе, к возможности попортить свои холеные белые ручки, напрягать свои точеные ножки. Поэтому они пускались в легкие и хорошо оплачиваемые авантюры. Пользуясь прирожденной игривостью и обаянием, образованностью и хорошими манерами, они искали должностей для своих обедневших и опустившихся мужей – должностей в армии и в гражданских учреждениях. А мужья, со своей стороны, отворачивались, не желая знать, чем оплачиваются эти поиски и эти доходные должности…
Помимо них, екатерининский Петербург так и кишел немецкими дворянами из Пруссии, Голштинии и Анхальта[38] – всё это были близкие и дальние родственники императрицы, иногда – якобы родственники, но всегда пятое колесо в государственной телеге. Это не были те немцы-работяги из Пруссии, которых Петр Великий в свое время привез в свою только что основанную столицу. Те немцы уже давно обрусели и стали большой силой, способствующей расцвету новой российской столицы и всей России в целом. Екатерининские немцы – это была понабежавшая без приглашения ватага жадных карьеристов, желавших новыми русскими мундирами и треуголками с плюмажем прикрыть свою грубость, необразованность и непомерные аппетиты. Екатерина не очень любила этих сомнительных родственников, относилась к ним с некоторым отчуждением. Что еще больше поддразнивало их аппетиты. Как отогнанные от мясной лавки собаки, «родственники» бурчали по поводу каждой милости, которая швырялась, как подачка, понаехавшим французским дворянам; всяческими интригами и уловками они пытались перейти им дорогу. А их солидные упитанные жены и русоволосые дочери с кукольными глазами быстро раскрыли тайны конкуренции и «самопожертвования» ради мужей и отцов. Они доказали, что с их здоровыми телами, с рабской покорностью и с обожествлением мужчины они соответствуют примитивным вкусам российской столицы намного больше, чем стройные француженки с их красивыми речами, манерностью и накрашенными щеками.
Ну, а сама Екатерина, «Великая», как ее льстиво называли поклонники, – тоже не была образцом скромности в семейной жизни. С тех пор как она отделалась от своего муженька Петра III, сделав так, чтобы он «внезапно» умер, и сама уселась на его престоле, по всей России шли слухи о ее романах и увлечениях. Начиная с таких высоких имен, как Салтыков[39] и Понятовский,[40] который позднее стал королем Польши, и кончая Зоричем, сербским авантюристом, которого она за его великие «заслуги» в ее будуаре сделала генералом и «подарила» ему Шклов со всеми его поляками, белорусами и евреями…
В последние годы, уже морщинистая, расплывшаяся, с жировыми мешочками под глазами и с волосяными подушечками под разваливающейся прической, она «до смерти» влюбилась в смазливого чернявого офицерчика – Платона Зубова, который заменяет ее сейчас во всех государственных вопросах, у всех министров и у всех иностранных дипломатов…
Как случается всегда и везде, верховная правительница задавала тон у дам из высшего общества. Дама, у которой не было сейчас хотя бы одного любовника, считалась чем-то наподобие старой девы, отсталой и необразованной…
А средний класс, как всегда и повсюду, принялся копировать демонстрируемые ему высшим светом образцы поведения. Мода на любовные авантюры, так сказать, проникла на улицу сапожников. Только здесь она приняла дешевые формы, окрасилась вульгарными красками.
2
В этой нездоровой атмосфере сырой российской столицы Менди Ноткин чувствовал себя как рыба в воде. Большие дела и большие деньги отца открывали перед ним двери в дома знатных особ. Русские называли его Марком Натановичем, немцы – Маркусом фон Нота, а французы – де Ноткин. То, что он владел иностранными языками, тоже сильно помогало ему здесь. Вместе с Йосефкой Шиком, своим бывшим товарищем и бывшим учителем Эстерки, он долгое время учился в Германии; французский он тоже неплохо знал. Этими двумя ходовыми языками он помогал своему отцу реб Ноте Ноткину-шкловцу, когда это требовалось – и в получении больших заказов от русской армии, и в получении денег из казны. Чтобы пробиться к «большим шишкам», требовалось дать на лапу «мелким шишкам», водить их в лучшие кухмистерские и в галантные салоны, ухаживать за красивыми и за уродливыми женами нужных «шишек», разъезжать с ними на русских тройках, дарить им подарки… И Менди делал это с пылом и с размахом. Он тратил деньги и получал удовольствие. Такие приключения еще больше распаляли его влечение к по-еврейски скромной местечковой красавице-жене…
Единственным местом в Петербурге, где Менди чувствовал себя не слишком комфортно, была маленькая еврейская община, начавшая тогда формироваться в российской столице. Она состояла из крупных торговцев, откупщиков, ученых, поставщиков русской армии. Официально они были деловыми людьми, а скрытно – преданными защитниками еврейских интересов. Среди них были такие личности, как реб Йегошуа Цейтлин и Авром Перец, зять реб Ноты Ноткина, а также писатель и ученый Невахович,[41] секретарь Переца. Благодаря их богатству, их купеческим талантам и их связям с заграницей, высокое начальство делало вид, что не знает о том, что, согласно закону, введенному еще богобоязненной и склонной к пьянству Елизаветой Петровной, евреям нельзя было пребывать в «граде святого Петра»…
Эта маленькая община твердо придерживалась еврейских традиций, не допуская в свою среду распущенности, свойственной соседям-иноверцам с их модами на «треугольные» и даже «четырехугольные» семьи… Здесь, среди этих людей, друзей своего отца, Менди де Ноткин вел себя совсем по-другому и говорил совсем иным языком. Как все натуры с нездоровыми наклонностями, чья дневная жизнь не похожа на ночную и которые зависят от определенного круга, Менди превратился в неплохого актера. В еврейском петербургском кругу Менди играл роль достойнейшего мужа и преданного отца своего маленького семейства. Никто, приходя в гости, не снимал так деликатно шубу со своей дамы, как он со своей жены Эстерки. Никто не приглашал так гостеприимно на торжество, как он – на день рождения своего ребенка, например, или когда к нему из Шклова приезжал его отец. Никто так красиво не пел благословение, когда его вызывали на праздник к чтению Торы в миньяне.[42] Никто не подавал с такой улыбкой пожертвование, как он, когда к нему обращались за помощью.
Широко распахнутыми глазами Эстерка смотрела на то, как ее муж обманывал своей игрой таких евреев, как ее отец и свекор. Она внимательно прислушивалась к его приятным разговорам с еврейскими гостями, закусывала губы и молчала. В самые горькие минуты ее жизни в Петербурге, после множества плохо проведенных ночей, сердце все же не позволяло ей рассказать о поведении мужа его отцу реб Ноте Ноткину, когда тот приезжал к ним в гости. Она не хотела и не могла испортить внезапную видимость «гармонии», временную иллюзию нормальной жизни… И в течение той пары недель, что ее уважаемый свекор проводил в их доме, она сама старалась сделать хорошую мину при плохой игре, чтобы не выдать каким-нибудь лишним вздохом то, что было у нее на сердце. Часто реб Нота все же замечал ее странное молчание, покрасневшие глаза – главным образом по утрам. Но она всегда находила возможность объяснить это тем, что не выспалась, тем, что у ребенка прорезываются зубки, петербургскими туманами… Зато глаз реб Ноты становился намного острее, когда он замечал, что его сын прожигает жизнь… Он обычно заходил с холодной улицы задумчивый, мрачный и, не сняв куньей шубы с серебристым бобровым воротником, махал собольей шапкой Менди в знак того, чтобы тот следовал за ним. Он запирался с сыном в кабинете и спорил с ним. С учащенным сердцебиением Эстерка прислушивалась издалека, как свекор говорит жестко, ворчливо и стучит кулаком по столу, а Менди отвечает вроде бы спокойно, сладко и протяжно, так же, как он произносит благословение на чтение Торы в миньяне. Из кабинета Менди реб Нота всегда выходил с распаренным лицом, но с сияющими глазами, как человек, у которого камень с сердца свалился. Да, Менди всегда умел гладко говорить. Он всегда выскальзывал, как линь, которого схватили голыми руками. А она, Эстерка, чувствовала себя неуютно рядом с такими семейными драмами, она не осмеливалась открыть свое наболевшее сердце в окружении таких острых утесов, таких крупных торговых дел, таких счетов.
3
В конце концов этот натянутый мир между отцом и сыном должен был лопнуть. Долги в Петербурге росли, а дыры в кассе реб Ноты Ноткина становились еще больше. Долгие войны, которые Екатерина вела на многих фронтах против Польши и Турции, против Пугачева в Поволжье и на Урале и против большой эпидемии в Москве, к тому же безумные траты на всех ее любовников, составлявшие много, очень много десятков миллионов, – все это опустошило государственную казну. Потемкин был далеко. Он наводил порядок в новоприобретенных областях Новороссии на берегах Черного моря и не мог вступиться за своих верных еврейских поставщиков… Выплаты из казны становились все скупее. Приходилось немало попотеть, прежде чем удавалось получить оплату по предоставленным счетам. Тогда визиты реб Ноты Ноткина в Петербург стали более частыми, контроль с его стороны – более жестким. И Менди удавалось получать на свою разгульную жизнь все меньше и меньше денег. Он стал раздражительным, истеричные приступы по ночам становились все более острыми и бурными. Его угрозы в адрес жены, сопротивлявшейся его диким требованиям, приняли странную и неожиданную форму. Проклиная и ругаясь, он натягивал на себя одежду бледными дрожащими руками и бросался бежать, как безумный, хлопая всеми дверями. Это означало, что вот сейчас он спускается по лестнице и едет в город. Там он, представьте себе, найдет больше удовольствий, чем у себя дома.
В первый и во второй раз во время таких приступов Эстерка была до смерти перепугана. В одной ночной рубашке она бежала за Менди до холодного коридора, хватала его за рукав, обнимала его колени, умоляла не оставлять ее одну, не уходить в темный город. Это опасно, это стыд и позор. Перед прислугой стыдно. И она обещала ему быть уступчивой, позволить ему делать с собой все, что он хочет.








