Текст книги "Император и ребе. Том 1"
Автор книги: Залман Шнеур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
В искусственных заводях за волноломами времен Петра Великого и Елизаветы покачивались всякого рода баржи, берлины[372] и парусники, которые еще неделю назад были скованы льдом и лишены своих обычных строгих очертаний из-за груза снега и сосулек. Тут же покачивались на воде и новые грузовые суда, добравшиеся до Петербурга в самые последние дни из Германии, Швеции и Англии. Над множеством товаров, свежие, как цветы, реяли на фоне серого неба пестрые флаги различных стран. Много старых барж еще поминутно сбрасывали с себя остатки прошедшей зимы. Оттаявшие куски льда падали в маслянистую воду со звоном лопнувших цепей. С новоприбывших кораблей прямо к низким пакгаузам наклонно спускались широкие сходни. По ним здоровенные матросы и портовые рабочие скатывали бочки с селедкой, тащили большие мешки из рогожи, полные таранки; толкали тачки с громадными тюками шерсти, с бакалейными товарами, с какими-то дребезжащими железяками, с деревянной мебелью. А за всем этим, по ту сторону черных волноломов, проносились поодиночке и группами всяческие белые медведи, тюлени, собаки, слоны со стеклянными хоботами – все это были льдины, льдины. Они неслись по течению из Ладоги прямо в море. Проплывая мимо этих искусственных заводей, они скрежетали ледяными зубами, звонко царапали своими когтями твердый гранит, но добраться до защищенных волноломами барж и кораблей не могли…
– Видишь? – сказал старый Ноткин с горящими глазами. – Видишь, что тут делается? И это только самое начало весны… Каких-то восемьдесят лет назад здесь было болото. Но один фоня настоял на своем. Это был великий фоня, Петр I! А мы…
– Что «мы»?
– Ты действительно думаешь, что мы глупее их? Нам только не хватает упрямства. Мы слишком мягкие. Слишком удобные. Хватаемся за каждую соломинку и пугаемся каждой сердитой мины. То же самое, что стало возможным здесь, в этом холодном болоте, уж конечно, возможно в Новороссии. Там, где солнце светит ярко, где всю неделю едят булки, где стада тучнее, а люди веселее. Как можно больше упрямства и как можно больше беглых евреев из Польши, Литвы и Белоруссии. Пройдет десять лет, и в новой области вырастет порт. Намного больше и богаче, чем здесь. И заработки польются рекой. Только помоги мне, Йегошуа! Не оставляй меня одного на старости лет!..
Последние слова реб Нота Ноткин произнес с таким юным воодушевлением и с такой верой, что у реб Йегошуа Цейтлина слезы выступили на глазах. Чтобы реб Нота этого не заметил, он отвернулся.
– Хорошо, – сказал он через некоторое время, когда справился с навернувшимися слезами. – Пока я еще здесь останусь. Созывай собрание, созывай! Мы еще посмотрим!
Лед все шел и шел вдоль одетых в камень берегов, он сверкал, как серебро, звенел, как разбитые цепи. В ушах реб Йегошуа Цейтлина это звучало как звон тех легендарных цепей, которые еврейский народ пытается разорвать из поколения в поколение – с помощью ложных мессий и истинных мечтателей. Один такой мечтатель стоял сейчас рядом с ним и тоже прислушивался к этим злым и одновременно веселым звукам… Удастся ли ему задуманное? Неужели ему удастся больше, чем другим? Один Бог знает!
Глава двадцать пятая
В белую ночь
1
Это была одна из тех чудесных белых ночей, которые знакомы всякому, кто долгое время прожил в российской столице; одна из тех чудесных ночей, которые начинаются в конце апреля и заканчиваются в конце мая. Они начинают сереть и серебриться вскоре после того, как заходит солнце. Чем ближе к середине мая, тем больше они похожи на дни, отделенные один от другого лишь получасом сумерек. Едва только солнце заходит за горизонт, как сразу же и восходит. Это так окрыляет творческие души и распаляет влюбленные сердца! Люди ходят как после бала. Не хочется прерывать сладостный отдых, и просто преступление проспать такой день, поднимающийся в матово-серебристом туманном сиянии, в котором деревья кажутся похожими на водоросли на поверхности моря, а грандиозные здания теряют свою четкость, становясь гибкими, как резина. Черные головы кажутся позолоченными, как на картинах Рембрандта, русые – приобретают платиновый блеск, седые бороды становятся вдвое белее, а женские лица выглядят словно напудренные какой-то светящейся пудрой. Это опьяняет и дразнит. Убаюкивает ум и гонит мысли, как голубей из гнезда. Люди становятся мечтательными и одновременно напряженными: настоящая смесь сна и яви.
В одну такую ночь в квартире реб Ноты Ноткина собрались сливки тогдашней еврейской колонии Петербурга. Реб Ноте Ноткину это представлялось своего рода кошерованием его огромной и запущенной квартиры посредством жарких дебатов. Точно так же, как квасную посуду кошеруют к Песаху при помощи горячих камушков, он хотел откошеровать квартиру от грешных теней, еще витавших в ней после преждевременной смерти его сына Менди…
От идеи созвать представителей всех еврейских общин Белоруссии и Литвы реб Ноте Ноткину пока пришлось отказаться. Дороги были еще плохи, расходы велики, а пропасть между хасидами и миснагидами – еще больше. Все это вместе слишком надолго затянуло бы дело. Реб Ноте удалось привезти из Шклова своего старого друга, доктора Боруха Шика. Присутствовал по-европейски образованный Этингер, недавно приехавший в Петербург. Был доктор Залеман и еще пара умных евреев и торговцев, игравших заметную роль в Петербурге. Не говоря уже обо всех его друзьях и хороших знакомых, на которых, собственно, и опиралось все собрание. Это были реб Йегошуа Цейтлин, Мендл Сатановер, Авром Перец, зять Цейтлина, и личный секретарь Переца и бывший учитель его детей – Невахович.[373] Вместе с реб Нотой Ноткиным – примерно дюжина более-менее заметных в то время евреев.
Сначала просто беседовали, чтобы поближе познакомиться, и пили чай с сахаром. Потом закусили и стали выпивать что-то покрепче. И каждый высказывал свое мнение и излагал свой план относительно того, как связать между собой все еврейские общины, чтобы они работали заодно, а не друг против друга. Потом стали спорить и запивали споры старым, привезенным из Польши медом, которым реб Мордехай Леплер угостил гостей своего свата. Атмосфера потеплела, и собрание затянулось до рассвета, который, в общем-то, не слишком отличался от пронизанной серебром белой ночи.
Несмотря на то что через полуопущенные шторы в комнату лился матовый свет, на столе, в трехсвечных светильниках, и над столом, в серебряной люстре, горели длинные восковые свечи. Их желтоватый мерцающий свет сливался с приглушенным светом белой ночи. А приятный запах горячего воска смешивался с запахом меда в роскошных бокалах на столе. Эти два запаха подходили друг к другу так, словно родились в одном улье… Слегка опьяневшие от меда и запаха воска, от матового света и волнения головы почтенных евреев казались выкованными из бронзы. Вокруг стола вениками торчали их серебристо-седые, рыжие и черные бороды. Плавно двигались жилистые и гладкие руки. Это было утро или вечер? Всходило тогда солнце или же заходило? Кто мог знать? Это было как еврейская жизнь в новой стране на Днепре, на Днестре и на Неве. Ассимиляция или возрождение? Тора или невежество? Расцвет или увядание?
За окном, выходившим на реку, неясно поблескивал шпиль Адмиралтейства, вонзившийся, как острое копье, в серебрящееся небо. Над ним проносились облака и клочья тумана. Вот металлический шпиль сверкает между ними, а вот он уже исчез. Точно так же мерцали в этом зале идеи. Сомнениями и надеждами дышали пролетавшие слова, упрямством вечно юного народа и мудрым равнодушием тысячелетних патриархов. Вот засверкали светлые и темные глаза, а вот они уже погасли. Вневременность белой ночи, двойной свет неба и восковых свечей вносили в каждое слово и каждое движение какую-то странную нервозность, какую-то смесь легкомыслия и мрачности. Все уже наговорились до хрипоты, выговорили то, что было у них на сердце. Они спорили с напором, а потом уступали друг другу, но ни до чего так и не договорились.
Реб Нота Ноткин, который был единогласно выбран в качестве председателя собрания, уже сам не знал, ведет он его или его самого ведут. Так много планов было выдвинуто, так много вопросов задано, так много претензий и мнений высказано. Не только одного, но и десяти таких подготовительных собраний не хватило бы, чтобы разобраться во всем. В один плавильный котел здесь бросали золото, медь, свинец, серебро и железо… А теперь попробуй сплавь это все вместе, выкуй из этого один кусок металла, единую волю. Все собравшиеся были готовы впрячься в колесницу народа Израиля, заехавшую после столь долгих гонений и скитаний в густой и таинственный русский лес. Да, добрая воля была у них всех, но то, что для одного было севером, другому казалось югом, что для третьего было землей, четвертый считал небом. Шутка сказать!
Реб Нота Ноткин вытирал пот со лба и с лысины. Теперь он наглядно увидал, что задуманное им предприятие вдесятеро труднее, чем он рассчитывал. В десять раз сложнее организовать пару еврейских общин, чем поставлять провиант для нескольких армий… Ему пришел в голову тот отрывок из Торы, где рассказывается, как Моисей обращался на склоне лет к коленам Израилевым: «Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжел для меня»…[374] В то же самое время ему стало ясно, что здесь, в его квартире, которую он вскоре собирался оставить, впервые застучал пульс нового еврейского сообщества России. Он был еще неустойчив, неровен, то и дело сбивался с ритма и даже останавливался, но это все-таки был пульс. Его необходимо было поддержать и усилить, чтобы одни интересы объединили все еврейские общины России, и он, реб Нота Ноткин, был уверен, что, если будет на то воля Божья, поддержит и усилит его.
2
Чтобы хотя бы в общих чертах разобраться во всех высказанных здесь на протяжении белой ночи идеях и мнениях, предложениях и возражениях, во всем том, что было принято или отвергнуто, реб Нота попросил, чтобы каждый присутствовавший вкратце повторил свои мысли. Все это запишут и таким образом подведут итог собранию, чтобы знать, что делать дальше. Поэтому он обратился к Неваховичу и попросил его еще раз перечитать лучшие отрывки из его обращенного к русскому народу «Вопля дщери иудейской»,[375] который был написан на выспреннем русском языке. Можно было сказать, что Невахович просто взялся переводить Танах на русский.[376]
Невахович, высокий и худой молодой человек, действительно еще очень юный, может быть, всего-то двадцати лет от роду, был на этом собрании солидных, богатых евреев самым молодым и самым бедным. Глаза у него были большие. Они немного испуганно смотрели из-под стекол огромных очков. В целом он производил впечатление местечкового илуя, еще не привыкшего к суете и шуму большого города. Тем не менее здесь, среди пожилых богачей, он имел большой успех с этим первым, еще не обработанным наброском его ставшей впоследствии знаменитой книги «Вопль дщери иудейской», которая, по его мнению и по мнению многих более разумных и практичных, чем он, евреев, должна была совершить подлинный поворот к лучшему в гордых сердцах «благородных россов»…
Тот же самый Невахович сначала занимался русским языком с детьми Аврома Переца в Шклове. Позднее, когда Авром Перец окончательно перебрался в Петербург, он «выписал» к себе из Шклова Неваховича раньше, чем свою жену и детей, и сделал его своим переводчиком и секретарем. Авром Перец поступил так просто потому, что сам он, будучи родом из Галиции, говорил по-русски с большим трудом, с сильным не то польским, не то немецким акцентом, а писал по-русски и того хуже. Это обстоятельство, конечно, отнюдь не способствовало успеху его больших коммерческих дел, и потому талантливый молодой человек был для Аврома Переца очень важным помощником.
Так вот этот самый Невахович, который выглядел бедным парнем и всегда держался в тени, а перед своим кормильцем и покровителем обнажал голову, как было заведено в Петербурге, оказался одной из центральных фигур на нынешнем собрании. В конторе Аврома Переца он переводил всяческие письма, счета и прошения, но, как выяснилось, одновременно с этим потихоньку заботился и о судьбах всего народа Израиля. Сочинение его, занявшее целую тетрадку, было еще не отшлифовано, но, как казалось тогдашним общинным деятелям, полно глубокого смысла, хотя на самом деле оно выглядело как нижайшее прошение горстки сторонников еврейского Просвещения, кланявшихся и бившихся лбом об пол перед властителями, по русскому, еще со времен татарского владычества, обычаю. Было похоже, что молодой человек написал уже не одно прошение за своего кормильца, усвоил этот стиль и, стократно усилив его, написал свое сочинение. Так родился «Вопль дщери иудейской».
Этот «вопль», долженствовавший быть обращенным к самым высокопоставленным сановникам петербургского двора и министерств, на самом деле был сочинен на основе тех материалов, которые Авром Перец давал Неваховичу в связи со своими большими коммерческими делами. В качестве поставщика и откупщика Аврому Перецу часто приходилось стучаться в различные начальственные двери. Поэтому он хорошо знал, с каким пренебрежением относились к евреям русские сановники. Они принимали его с открытым или с плохо скрытым презрением. И не только его, но и всех крупных купцов, поставщиков и ученых еврейского происхождения. Обходиться совсем без услуг этих евреев русским сановникам было, видимо, трудно, точно так же, как польским помещикам было трудно обходиться без их мойшек-арендаторов. Однако отношение к евреям оставалось прежним. Только масштабы были в тысячу раз большими: вместо мельницы – леса, вместо шинка – верфи, вместо галантерейной лавки – поставки для целых армий…
Невахович сначала вступился за обиды своего кормильца и покровителя, а потом – за десятки таких же, как он, до глубины души обиженных богатых евреев и еврейских врачей. Понемногу это сочинение переросло у него в написанную высокопарным языком и с большим темпераментом книжечку, в которой он страстно умолял «человеколюбивых россов» отбросить все свои старые предрассудки и лживые выдумки относительно евреев и обратить благосклонное внимание своих «благородных сердец» на образованных сограждан еврейского вероисповедания и принять их в среду избранного христианского общества. Об этом он «слезно молил их».
Само собой разумеется, что тот, кто первым подал идею к написанию этого поэтичного «вопля», стал и его первым читателем. Авром Перец очень обрадовался этому сочинению, которое казалось ему – при его слабом владении русским – гораздо величественнее и глубже, чем оно было на самом деле. Оно звучало для него буквально пророчески. О своем восторге он сообщил по секрету всем ближайшим друзьям. Он сказал им, что его юный «сочинитель прошений» написал книжку, которая раскроет для евреев все закрытые для них сейчас двери к большому начальству. Надо только найти нужного сановника и подходящее время… Трудно поверить, что такой умный купец и вообще способный человек мог возлагать какие-то надежды на это сочинение… Это он, Авром Перец, попросил реб Ноту Ноткина пригласить Неваховича на собрание, потому что… этот молодой человек прочитает одну вещицу, которая произведет огромное впечатление на собравшихся и с помощью которой можно будет делать большие дела.
Он не ошибся. Сердца большинства собравшихся просто растаяли от этого «вопля дщери иудейской», раздавшегося здесь из тетрадки Неваховича. В глазах у них появились слезы, и мысленно они переживали моменты «братания» с «человеколюбивыми россами». Точно так же, как их родители верили, что написанными именами и клятвами можно прогнать чертей и дибуков,[377] эти просвещенные еврейские интеллектуалы верили, что подобными «воплями» можно выиграть судебный процесс над еврейским народом, длящийся уже почти восемнадцать столетий, процесс, судьями в котором всегда оказывались те же самые «человеколюбивые» христиане. Теперь Невахович снова перелистывал худыми дрожащими пальцами свою плотно исписанную тетрадку. Время от времени бросая взгляд на своего кормильца, Аврома Переца, и на хозяина дома, реб Ноту Ноткина, он выискивал самые лучшие отрывки.
– Читай, читай! – подбадривал его Авром Перец. – Мы тут все свои люди.
– О мучение!.. – принялся с подчеркнутой декламацией читать избранный фрагмент Невахович, разглаживая волосы на голове, как какой-то провинциальный артист. – О мучение, превосходящее все страдания на свете. Если громы, ветры, бураны и жуткие волны океанов смешались бы с воплем презираемого человека, может быть, это могло бы выразить величие этих мучений. Я сам ощущаю тяжесть такого страдания и молю о милосердии!..
– Великолепно! – смачно прищелкнул языком доктор Залеман. – Вот так должны обращаться образованные люди к образованным людям, независимо от того, к какому вероисповеданию они принадлежат…
– О христиане, – распалился Невахович от такого комплимента и от собственной велеречивости. Его голос перестал дрожать, а на худых щеках появились красные пятна. – О христиане! Вы ищете в человеке еврея. Нет, лучше ищите в еврее человека, и вы его найдете! Клянусь вам, что иудей, сохраняющий в чистоте свою веру, не может быть плохим человеком. Он не может быть низким человеком и плохим гражданином!.. Если бы мы сменили свою веру, чтобы уравняться в правах, разве мы стали бы от этого более честными людьми?..
– Замечательно! – не удержавшись, воскликнул Авром Перец, хотя уже десять раз слыхал эту фразу от Неваховича.
Выразив свой восторг, базировавшийся прежде всего на его слабом знании русского, Авром Перец стал искать своими искрящимися глазами тот же самый восторг у других участников собрания. И нашел его. Несколько седых голов богобоязненно кивали, безмолвно выражая свое согласие. Ему, Аврому Перецу, конечно, не пришло в голову в тот момент, что он, первый и самый преданный сторонник, как и юный сочинитель «вопля», первыми откажутся от своей еврейской веры, когда от их пустых надежд на «братство» с «человеколюбивыми россами» ничего не останется…
Глава двадцать шестая
Телега или менора?.
1
Русофильское воодушевление Аврома Переца вызвало у его тестя, реб Йегошуа Цейтлина, улыбку, которую он спрятал под поседевшими усами. Этот «старый литвак» хорошо знал врожденную слабость определенного сорта евреев польской Галиции, откуда был родом его зять. Эта слабость состояла в склонности впадать в телячий восторг от каждого доброго слова, сказанного высокопоставленным иноверцем о евреях. Обратной стороной этой слабости была склонность впадать в уныние, если в словах того же иноверца звучала некоторая толика пренебрежения к евреям. Евреи такого сорта были готовы отвесить два фунта золота худшему из иноверцев за то, за что не дали бы и двух ломаных грошей лучшему из единоверцев. То есть за некоторую долю доверия, доброжелательность и улыбку… Выслушав зятя, реб Йегошуа Цейтлин провел ладонью по бороде, чтобы стереть усмешку.
– Не стоит преувеличивать, Авром!.. У этих «человеколюбивых россов» просто было недостаточно времени, чтобы толком научиться настоящей ненависти и презрению к евреям у понаехавших в Россию немцев и французов… Но они этому еще научатся.
Ободренный замечанием реб Йегошуа Цейтлина, реб Мордехай Леплер тоже вставил слово:
– Да, эти «человеколюбивые россы», в сущности, те же самые польские помещики, которые, угощая своего еврейского арендатора медом, могут вдруг позвать гайдуков и велеть им впихнуть «жидку» в рот кусок свиного сала. А если он сопротивляется, еще и отлупить его.
Тут Авром Перец вскочил с места, и его сладкие выпуклые еврейские глаза зажглись гневом.
– Если здесь, – воскликнул он, – продолжат говорить в таком духе про добросердечных русских, я встану и уйду с этого собрания…
Когда Невахович увидел такое поведение своего хозяина, его лицо торжествующе засияло. Он поднялся с места и принялся махать тетрадкой, из которой только что зачитывал свои вопли «дщери иудейской».
Такой порыв благородного гнева Аврома Переца вызвал у некоторых из присутствовавших улыбку, другие изобразили на своих лицах удивление и нахмурили брови. Всем показалось странным, что этот разбогатевший еврей из галицийского местечка Любартов, не умевший даже толком выговорить какое-нибудь длинное русское слово и говоривший «замечатене» вместо «замечательно», не дает даже пылинке упасть на его с Неваховичем «человеколюбивых россов». И это в то время, когда реб Нота Ноткин, реб Йегошуа Цейтлин и другие основоположники русской торговли, давно и основательно знавшие Россию и русский народ, молчали. Собравшиеся начали перешептываться между собой.
Однако тут поднялся реб Нота Ноткин. Он удержал Аврома Переца и напомнил гостям, что здесь они находятся среди своих. Здесь, можно сказать, обсуждаются дела семейные. Поэтому каждый волен высказывать свое мнение.
Его поддержал реб Йегошуа Цейтлин:
– Успокойся, Авром! Я не это имел в виду. Я хотел только сказать, что иноверческий мир везде одинаков. И мы должны быть осторожны. За каждым теплым летом в нашем Изгнании всегда следует суровая зима. Поэтому мы заранее должны обеспечить себя дровами. Обеспечить, пока еще тепло, чтобы потом не бегать и не искать горячие уголья, когда уже начнет подмораживать…
Авром Перец снова уселся на свое место, но успокоиться все еще не мог или притворялся, что не может. Он задумчиво разглаживал свои кучерявые темные волосы, дергал жесткую, как проволока, рыжую бородку.
– Эта притча очень хороша… – сказал он, – но стране, в которой мы живем, мы обязаны прежде всего продемонстрировать нашу благодарность, приспособиться к ней своим внешним обликом, не бросаться слишком сильно в глаза, не основывать государство в государстве…
Реб Йегошуа Цейтлина эти слова зятя кольнули в самое сердце. Он услышал в них какой-то далекий отзвук дыхания некой двойной жизни, потаенный звон серебряных рублей, за которые продают веру родного отца и язык родной матери… Он недружелюбно посмотрел на своего преуспевающего зятя, нахмурился и сказал:
– Боже упаси, Авром! Ты ведь знаешь, что наши мудрецы сказали: «Начинают служить ради вознаграждения, а потом служат ради самого служения».[378] То есть начнешь приспосабливаться внешне, а потом приспособишься и внутренне. Такими вещами играть нельзя.
Авром Перец взглянул своими выпуклыми глазами на тестя и обжегся об открытый взгляд его синих глаз. Он что-то буркнул и прикусил губу. Предостережение реб Йегошуа Цейтлина попало в самое слабое место Аврома Переца. Казалось, эти синие глаза под нахмуренными бровями читали то, что он в сердце своем не так уж сильно уверен в собственном еврействе, вывезенном из родного Любартова. Авром Перец смотрел на иноверческую милость и как будто взвешивал, что ему выгоднее…
Хозяин дома, реб Нота Ноткин, сразу же почувствовал, что тень пробежала между тестем и зятем и это заставило насторожиться всех собравшихся. Поэтому он постарался тут же загладить неприятное впечатление и всех примирить:
– Конечно, в стране, где мы живем и обустраиваемся после десятков лет беспорядков и гонений в Польше, мы должны вести себя достойно и скромно. Я вижу все не в таком мрачном свете, как мой друг, реб Йегошуа Цейтлин, однако и не в таком радужном, как реб Авром Перец. Я только верю в наступление лучших времен, мир улучшается… Но прежде всего мы обязаны позаботиться о наших правах, о наших гражданских правах, хочу я сказать. Проталкиваться просто так с нашими добрыми человеческими качествами и с нашими большими способностями мы не можем. Может быть, отдельные евреи еще могут это сделать, но это ненадолго. Мы начинаем выглядеть непрошеными гостями на чужой свадьбе. Лакей не хочет нас даже на порог пускать, а мы всё продолжаем кричать, что принесли с собой дорогие свадебные подарки!
2
Последние слова реб Ноты Ноткина вызвали горький смех, который, однако, тут же смолк. Тем не менее все еще были под впечатлением разгоревшегося было жаркого спора между тестем и зятем. Этот спор затронул потаенные струны в сердцах всех собравшихся. Про себя каждый согласился либо с реб Йегошуа Цейтлиным, этим просвещенным учеником Виленского гаона, либо с Авромом Перецем и с его ассимиляторскими устремлениями. Голоса стали резче, высказывания – короче. Теперь уже никто не дожидался, пока реб Нота Ноткин даст ему слово. Начался спор всех со всеми. Говорили поспешно, резко, перебивая друг друга. Все это стало напоминать застольный спор на старомодной еврейской свадьбе.
– А я считаю, – размахивал пустым бокальчиком из-под меда реб Мордехай Леплер, – я верю в то, что уже не раз говорил моему свату, реб Ноте Ноткину: потихоньку, потихоньку! Не надо устраивать шумихи. Пусть каждый закрепляется в этой новой для нас России как может. А если он нуждается в помощи, то ему надо помочь потихоньку. Не рассказывайте никому, что вы собираетесь делать ради еврейского населения. И, уж конечно, не начальству. Боже вас упаси! Если задаешь вопрос, то сразу и получаешь отказ. Не надо орать повсюду о правах. Лучше дорого платить, чем драться за них…
– Реб Мордехай, – пытался его перекричать кто-то, – а если платить нечем?
Сатановец, плохо переносивший крепкие напитки, был немного не в себе. Он моргал близорукими глазами, глядя на восковые свечи, и говорил скорее по-немецки, чем по-еврейски, казалось, обращаясь к самому себе и подчеркивая каждое слово:
– В анно тысяча семьсот семьдесят седьмом и в анно тысяча семьсот семьдесят восьмом я учился в Берлине и имел честь познакомиться с Мендельсоном…
Реб Мордехай Леплер перебил его:
– Реб Мендл, говорите по-еврейски!
– Ах да, эпдшульдиген! – ответил по-немецки сатановец, но потом все-таки перешел на простой еврейский: – Извините, хочу я сказать. В те годы, когда я учился в Берлине, был именно такой момент в жизни немецких евреев. Они тоже колебались между франкфуртской ортодоксией и берлинской ассимиляцией. Наш великий Мендельсон нашел выход: немцы Моисеева закона. Он объединил практическую и духовную жизнь одной формулой…
– Да, реб Мендл, – поддакнул доктор Залеман, – только какое отношение это имеет к правам?
– Еще как имеет, мой дорогой герр доктор! Это означает прежде всего, что мы не дикий сорняк, не государство в государстве…
– Это оберег, реб Мендл! Заговор от зубной боли. Блажен, кто верит в такие средства…
– Естественно, одной формулой «русские Моисеева закона» мы не должны ограничиваться. Мы должны создать образец народного просвещения, сеть школ по всей Литве и Белоруссии. Мы должны приблизить простой народ к знаниям и к языку этой страны. В то же время нужно просвещать русское общество относительно того, кто и что мы такое, в чем состоит наша вера, каковы наши человеческие качества. Это поможет намного больше, чем все прошения и усилия всех штадланов. Это поможет…
– Это ложный путь! – сверкнул своими синими глазами реб Йегошуа Цейтлин. – Ваша сеть школ, реб Мендл, еще хуже, чем «внешнее приспособление», о котором говорил здесь мой зять, Авром Перец. Из такого сближения с русским просвещенным обществом может вдруг получиться приближение и к русской вере. Образование – это пылающий огонь. Его нельзя доверять простым людям. Один может растопить этим огнем печь, а другой – разожжет пожар. Смотрите, как бы весь дом Израилев не превратили таким образом в дым!
Доктор Залеман сухо хохотнул:
– Поэтому, реб Йегошуа, вы и строите академию в Устье? Чтобы она стала печью для народа Израиля?..
– Конечно! – строго взглянув на него, ответил реб Йегошуа Цейтлин. – Вы правильно угадали. Я хочу, чтобы Устье стало именно этим и ничем другим.
Неожиданно в разговор вмешался реб Борух Шик, приехавший в гости к реб Ноте Ноткину, и все сразу замолчали, услыхав его голос, настолько он был знаменит и так его все уважали. Его мнение было очень весомым, хотя ему было лишь немного за пятьдесят.
– То, о чем говорил здесь мой друг Йегошуа Цейтлин, – сказал он, – созвучно словам нашего учителя Гаона Элиёгу из Вильны. Он не раз говорил мне своими святыми устами, что изучать Тору и науку – это одно и то же дело и что если человек отстает в изучении светских наук, он будет отставать и в изучении Торы. Это он не раз побуждал меня завершить и опубликовать книгу «Тиферес одом»,[379] чтобы понять законы движения Луны и звезд, чтобы прояснить сформулированные Маймонидом законы относительно определения времени начала нового месяца, и книгу «Кней мидо» – чтобы изучать тригонометрию. Теперь я готовлю к печати «Сейфер га-рефуэс»,[380] чтобы каждый еврей знал, как беречь свое здоровье, и не обращался бы по пустякам к врачам, а то и к знахарям и знахаркам, как делают селяне. Но все это лишь капля в море! Мы ничего толком не изучаем из светских наук и зависим от народов мира. Нам приходится прибегать к их помощи и к помощи их языков, чтобы научиться тому, чего нам не хватает. Реб Йегошуа Цейтлин хочет избавить нас от этого позора, и за это надо от всего сердца поблагодарить его…
– Прошу вас, господа мои и учителя мои, извинить меня! – сделал плачущее лицо Мендл-сатановец. – Я хочу разъяснить свои слова о распространении наук. Я считаю, что их не следует скрывать от себя, что надо освещать ими темноту, царящую на еврейской улице. Когда люди заперты в крепости, осажденной со всех сторон врагами, и страдают – да сжалится над ними Господь – от голода, им приходится варить древесную кору, солому с крыш, даже пергамент свитков Торы, как это случилось когда-то во время осады Хмельницким Тульчина.[381] Так же получается с Торой и с научными знаниями. С анно тысяча семьсот семидесятого не прекращались беспорядки и разрушения в Польше и в Подолии. Святые книги сжигались, хедеры разгонялись, а учителя разбегались. Остатки Торы и мудрости оказались запертыми у немногих избранных, как золотые монеты у скупцов в подвалах. Множество евреев изголодалось по Божьему слову. Поэтому неудивительно, что те же самые евреи с восторгом набросились на чудеса, на обереги, на всякого рода еврейских чудотворцев и на распутство Якова Франка. Теперь пришло время вернуть простому народу здоровую духовную пищу. Мы должны буквально с рук кормить его детей и излечить все его духовные слабости.
– У вас, реб Мендл, – ответил реб Мордехай Леплер, – народ находится уже вне «осажденного Тульчина», а у меня он все еще в осаде. Вы, как и все прочие ученые и просвещенные люди, заталкиваете ему в рот Тору и мудрость, когда он еще голоден и просит хлеба. Дайте евреям сначала наесться досыта, а уже тогда призывайте их подняться к Торе…
На это с улыбкой откликнулся реб Йегошуа Цейтлин:








