Текст книги "Император и ребе. Том 1"
Автор книги: Залман Шнеур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)
Поэтому не без некоторого подтекста он в следующий раз принес ей почитать книгу совсем другого рода, не имевшую ничего общего с любовными историями: философские письма Сенеки в немецком переводе. Этим он, видимо, хотел напомнить гордой петербургской красавице, что она недостаточно образована, что у нее женская голова. Да, перелистывать романтические сказочки она способна, но что она скажет о таком глубоком разуме и о таких отшлифованных мыслях, которые высказал этот римский мыслитель? На это, поверьте, ей слов не хватит…
К удивлению Йосефа, Эстерка прочитала эту книгу точно с таким же интересом, как «Дафниса и Хлою». Только сочинение Сенеки она перечитывала по два, а то и по три раза каждую страницу. Эта книга была обо всех человеческих достоинствах и недостатках: о гневе и доброте, о мстительности и милосердии… Самое глубокое впечатление на нее произвело четырнадцатое письмо Сенеки – об обязанностях человека по отношению к своему телу. Это письмо начинается следующими строками, весомыми и светлыми:
«Я признаю, что в нас укоренена любовь к нашему собственному телу. Я признаю, что мы обязаны следить за ним. Я не отрицаю, что наш долг заботиться о его благополучии. Но я не согласен с тем, что мы должны быть его рабами. Тот, кто порабощен собственным телом, слишком заботится о нем и делает все ради него, становится рабом всего мира.
Мы должны вести себя не так, как будто мы живем ради тела, а так, будто не можем (к сожалению) без него обойтись. Чрезмерная любовь к нему причиняет нам страдания, погружает в заботы, позорит нас. Сознание ослабевает, когда тело слишком любимо…»
Эстерка читала и перечитывала эти слова. Это придавало ей мужества, оправдывало ее добровольно взятое на себя вдовство, ее отказ от собственного счастья ради ребенка… Однако, когда она перечитывала их во второй и в третий раз, ей показалось, что те же самые мысли содержатся и в Мишне, главам из которой учил ее когда-то в Лепеле тот же самый Йосеф Шик. Например, Гилель[62] сказал: «Умножающий свое мясо, умножает червей. Умножающий имения, умножает заботы».[63]
Возвращая прочитанную книгу, она напомнила об этом своему бывшему учителю и добавила с милой улыбкой, что, как ей кажется, то же самое сказано и в Мишне, но только намного короче и четче.
Оба жили незадолго до разрушения Второго храма. В то время эти идеи, так сказать, носились в воздухе. Поэтому не надо думать, что один мудрец заимствовал идею у другого. Сходные мысли овладели тогда величайшими людьми и в Риме, и в Иерусалиме…
Эстерка в первые минуты была растеряна и покраснела от того доверия, которое реб Борух вдруг проявил к ней, от той чести, которую он оказал ей своим неожиданным визитом и поучительной беседой. Но скоро она снова вернулась в свое обычное спокойное настроение. Она подавала угощение, отвечала на вопросы и сама спрашивала. И чем дальше, тем больше она заинтересовывалась разъяснениями реб Боруха. Ее лицо вытянулось, глаза широко раскрылись, потому что в ходе дальнейшего разговора реб Борух подробно и увлекательно рассказывал, что Гилель удостоился прожить свои годы до конца и не увидеть разрушения Храма и разорения Святой земли римлянами. Нерон, Веспасиан, Тит… Но товарищ Гилеля по духу, богобоязненный философ Сенека, прибыл в Рим почти в то же самое время, когда рабби Гилель Старый скончался. Безумный тиран, Нерон-император, как он именуется в Геморе, приказал Сенеке, чтобы тот сам вскрыл себе вены. И Сенека сделал это, сидя в горячей ванне. Паулина, его верная жена, тоже хотела последовать за своим великим мужем и умереть, но ее спасли…
На протяжении всего этого разговора Йосеф Шик сидел в углу молчаливый, задумчивый, бледный, не вставлял ни слова, а только с восхищением слушал. А когда Эстерка на него оглядывалась, то видела в его глазах ту прежнюю влюбленность, как в те годы, когда он был ее учителем в Лепеле.
Когда два брата вышли из дома Эстерки и сели в карету Боруха, они оба молчали. Только на городском рынке, где Зорич выстроил каменные лавки, ратушу и новую церковь и где Йосеф держал аптеку, реб Борух кашлянул, и Йосеф оглянулся на него.
– Только послушай, – очень тихо сказал Борух, – только послушай, брат мой, что я тебе скажу. До сих пор я считал это глупостью. Я думал, ты понапрасну растрачиваешь свои лучшие годы… Но теперь я понимаю. Я должен признать: это не просто красивая бабенка. Это бриллиант, жемчужина, настоящая еврейская царица. Пусть тебе поможет Бог!..
Слезы благодарности появились в глазах Йосефа. Но он отвернулся и сухо сказал:
– Здесь я сойду.
Как все нетвердые натуры, никогда не уверенные в своих силах, всегда опирающиеся на цитаты из книг и на чужие мнения, Йосеф Шик «оперся» теперь на те слова, которые его старший талантливый брат сказал об Эстерке. Они укрепили его чувство намного больше, чем ее собственное обаяние, чем ум и все заявления о том, что она не будет выходить замуж так быстро… С этого дня он стал намного более влюблен, чем прежде. Глубже стала страсть в его сердце, а сам он стал как-то тише. Он смотрел на Эстерку как на некое божество. А у его слов, когда он говорил с ней – и во время уроков, которые давал ей, и просто так, – был трепещущий привкус молитвы. И очень скоро он заметил, что его «молитва» услышана: он увидел в глазах Эстерки тот девичий огонь, который грел его когда-то среди холодных ив в Лепеле и который погас в Петербурге.
Среди произведений классики, которые он приносил ей впоследствии для чтения, была и трагедия Софокла «Царь Эдип». Это был красивый немецкий перевод со старинными гравюрами и с комментариями.
Полулежа на кушетке в гостиной после суматошного дня, проведенного в управлении большим хозяйством, Эстерка читала эту старинную трагедию, в которой легенда и реальность были так чудесно перемешаны.
Оракул предостерег царя греческого города Кадмоса, что его новорожденный сын убьет родного отца и женится на собственной матери. Чтобы избежать этого, царь приказал унести свое дитя в горы и там повесить за ноги, чтобы оно погибло. Но один пастух спас плачущего ребенка и унес его в другое государство. У царя той страны не было своих детей, и он усыновил найденного мальчика. Когда ребенок вырос и стал мужчиной, его стали дразнить «подкидышем». Он убежал из дома приемных родителей. В своих странствиях он встретил маленькую компанию людей, которые задели и оскорбили его. Он пришел в бешенство и убил пожилого человека, имени которого даже не знал. Потом он помог чужому народу победить кровожадного сфинкса. Спасенный народ с большим почетом ввел иноземного героя в свою столицу и короновал на царство – отныне он стал именоваться царем Эдипом. Ему дали в жены недавно овдовевшую царицу этой страны. Ее муж был убит в пути, и никто не знал кем. Новый царь счастливо жил со своей женой, и она родила от него двух детей.
Но внезапно в стране началась ужасная эпидемия. Снова обратились к оракулу. И тот объявил, что покуда кровь убитого царя, на престоле которого восседает теперь Эдип, не будет отмщена, эпидемия не прекратится. Эдип начал искать убийцу и понял, что он сам и не кто иной убил прежнего царя – это и был тот старик, который оскорбил его во время скитаний в горах… Дальнейшие поиски Эдипа приводят его к ясному понимаю того, что убитый был его родным отцом и что царица, с которой он жил так счастливо и от которой имел двух детей, – его собственная мать… Царица повесилась, будучи не в состоянии вынести такого позора. А Эдип выколол себе глаза острым украшением, снятым с мертвого тела своей жены и матери. Слепой, он отправляется скитаться по свету. Его дочь Антигона вела его за руку.
Прочитанная трагедия с хоровыми песнями, с длинными и короткими диалогами, словно выкованными из стали, обрушила на Эстерку целую гору вопросов, противоречий и мыслей. И она отложила другие трагедии Софокла на потом, чтобы лучше осмыслить прочитанное.
Первым, что потрясло Эстерку, был гвоздь всего произведения – Фатум. Иными словами – судьба. Ни к чему быть добрым и богобоязненным. Фатум слеп. Он нависает над каждым человеком, и никто не знает, когда Фатум обрушится на него и раздавит.
Судьба каждого человека предопределена. И, убегая от нее, бежишь навстречу ей, как рыба – в сеть, как зверь – в ловушку.
Царю Эдипу было предначертано убить отца и жениться на своей матери. То, что отец повесил его в горах, и то, что он сам потом убежал от своих приемных родителей, не удалило, а приблизило его к собственной судьбе. Его словно какой-то черт подгонял, пока это не случилось… И никакого утешения не осталось для проклятого и гонимого Эдипа, никакого выхода, никакого ответа, никакой возможности покаяния, – разве что самому выколоть себе глаза назло судьбе и пуститься скитаться по свету в качестве нищего слепца.
В целом все это было для Эстерки странным, чуждым и новым. Все традиции, в которых она воспитывалась с самого детства, сюда не подходили. Еврейское мировоззрение жестко сталкивалось здесь с иноверческим греческим: коли так, если добрые и дурные дела не играют никакой роли в судьбе человека, то зачем тогда вообще надевать на себя столько цепей, окружать себя таким множеством стен, зачем служить, как раб, Богу и обществу, зачем воздерживаться от осуществления желаний, как учили стоики? Как, спрашивала Эстерка, древние греки вообще могли жить на свете, создавать высокую культуру? Как они смогли выдвинуть из своей среды такого поэта, как Софокл, такого мыслителя, как Аристотель, о котором она столько слышала, и таких художников, как Фидий, копии шедевров которого она видела в петербургском музее? Йосеф рассказывал ей, что Сократ ушел из этого мира путем, похожим на тот, которым ушел Сенека, и что до последней минуты он беседовал со своими ближайшими учениками о жизни человека и о его конце… Откуда он взял такую силу, чтобы уйти из этого мира столь гордо и спокойно, если рая вообще нет, а есть только какой-то подземный мир, полный теней, как себе это представляли древние греки, подземный мир, где не холодно и не жарко, просто бесплотные тени?
Второе, что захватило Эстерку в трагедии, – вечное сходство человеческих натур, их озлобление и зависть, то, что они ищут грех в час беды, становятся святошами за счет ближнего в час напасти. Уже тысячи лет назад, в Кадмосе, городе-государстве Эдипа, искали грех, когда началась эпидемия. Народ, служивший множеству богов и верящий оракулу, искал и находил грех… И здесь, сейчас, в еврейском местечке на Днепре, тоже ищут грех и находят… Пусть только – не дай Бог, такого никому не пожелаешь – умрут несколько детей, люди сразу же начнут искать чужой грех… Никого не волнует, что этих детей лечили от скарлатины заговорами и носили вокруг них свежеотложенные яйца… Приверженцам Виленского гаона Бог послал хасидов. Чуть что, чуть какая неприятность – они врываются в хасидские молельни, таскают хасидов за мокрые после погружения в микву пейсы, рвут их молитвенники, ломают их «отшлифованные» ножи для убоя скота, не продают их женам на рынке рыбу и говяжьи ноги на холодец для субботнего чолнта…
Свои сомнения и мысли Эстерка высказала Йосефу. И тот еще шире распахнул свои влюбленные глаза, еще сильнее навострил уши. «Это не просто красивая бабенка, – вспомнил он слова старшего брата. – Это бриллиант, жемчужина!..»
И чтобы блеснуть перед ней оригинальностью своего мышления, чтобы посостязаться с ней умом, он попытался ответить на вопросы Эстерке свободомыслием, еретическими идеями, которых нахватался где-то за границей.
По его мнению, сказал он, это все лишь пережитки диких времен. И суеверие относительно судьбы, и поиски греха во время несчастий. Все конфликты с Богом и людьми проистекают от чрезмерного количества заповедей и заветов, взятых на себя людьми начиная со времен седой старины. Люди не выдерживают, и все лопается. Когда не хватает дыхания, вырывается крик… Для животных и дикарей нет разницы между своими и чужими. Родственных ограничений тоже нет – только самцы и самки. В полутьме лесов и пещер древние люди очень мало задумывались надо всеми этими вопросами, которые так мучают нас. И было вполне естественным то, что у нас считается величайшим грехом, за который царь Эдип тысячи лет назад выколол себе глаза.
Эстерка опустила свою красивую голову и задумалась. Вольнодумство Йосефа подтолкнуло ее к новым мыслям о человеке, о природе и о писаном законе… Впервые с тех пор, как она приехала сюда, Эстерка почувствовала, что она и Йосеф дополняют друг друга, затачиваются друг об друга, как нож о нож… Чем бы она здесь занималась? Только лишь занятия воспитанием единственного сына ей было бы мало…
И в первый раз с тех пор, как она рассталась с Йосефом десять лет назад, Эстерка подняла свою холеную руку, всю в мягких шелковых кружевах, и погладила остатки его волос, сохранившиеся у него на затылке как напоминание о прежней роскошной шевелюре.
И Йосеф как-то странно склонился под ее рукой, склонился, как под теплым оживляющим дождем после долгой засухи.
Глава одиннадцатая
Игра продолжается…
1
Трагедия Софокла, которую так оживленно обсуждали Йосеф и Эстерка, каждый по отдельности, про себя, и оба вместе, еще больше сблизила их, сделала их отношения теснее. Не зная, как это произошло, они тоже принялись играть, каждый на свой манер…
Завязалась игра двух взрослых, испытанных жизнью людей, сердца которых были тесно связаны, а тела разлучены – из-за каприза, как казалось Йосефу, или же из-за тайного страха перед умершим мужем, из-за обета, который она взяла на себя, как казалось Эстерке.
После комплиментов, которые Йосеф услышал от брата по поводу Эстерки, ему было легче носить бремя своей любви, хотя встречался он теперь с Эстеркой намного чаще, чем раньше. Под всяческими предлогами он приходил к ней – то в качестве домашнего аптекаря, то в качестве лектора по литературе и другим высшим материям. И Эстерка принимала его, когда ей этого хотелось, чего другие почтенные вдовы в городе ни в коем случае бы себе не позволили. При этом и с прислугой, и с любопытными соседями она держала себя как настоящая «царица Эстер», стоящая выше всех женских слабостей и всех сплетен и разговоров на свете.
И, что примечательно, все слуги и служанки в ее большом доме и все окрестные обитатели были уверены, что все так и есть, как на том настаивает Эстерка, и никак иначе… Как только Йосеф переступал порог, все домашние начинали ходить на цыпочках и разговаривать вполголоса. Так они берегли покой жениха и невесты, которые никак не поженятся, и старались не мешать их тихим разговорам…
Это доверие и внимание со стороны окружающих должны были способствовать тому, чтобы Йосеф и его повзрослевшая ученица еще больше влюбились друг в друга, но в то же время вели бы себя сдержанней. То, что посторонние люди доверяли им, обязывало их вести себя с еще большей скромностью и с внешней холодностью. Тихие сцены скрываемой под масками спокойствия страсти разыгрывались у Эстерки под серебряной люстрой с зажженными восковыми свечами.
Чтобы хоть чем-нибудь вознаградить Йосефа за то духовное наслаждение, которое он вносил в ее дом своими лекциями и книгами, чтобы отблагодарить его за благородную сдержанность, которую он проявлял, оставаясь с нею наедине, и которая давалась ему с большим трудом, Эстерка с особым дружелюбием рассказывала ему о годах, проведенных в российской столице. Она рассказывала о белых петербургских ночах, когда закат смешивается с восходом. И тогда все – и люди, и животные – приятно возбуждены от этих нескончаемых сумерек. Каналы сверкают, как расплавленное серебро, золотой шпиль Адмиралтейства вонзается как-то странно-мечтательно в серость неба. Легкие упряжки несутся с приятным звоном колокольчиков. Явь и сон смешиваются и не могут разделиться. Опять же прогулки в Летнем саду, блеск военных труб, солдатских пуговиц и снежно-белых париков, когда там играет императорский оркестр. И ужасы весеннего разлива, когда Нева взламывает лед и пушки стреляют, чтобы предупредить жителей расположенной ниже по течению части города, что вода поднимается…
Йосеф слушал ее, навострив уши, хотя и сам был далеко не провинциалом и уже успел повидать мир. Кенигсберг и Берлин, представьте себе, могли бы составить конкуренцию полуварварскому Петербургу… Но Эстерка рассказывала так красочно, так красиво.
Однако вдруг на его бледное лицо набежала тень. Его русые брови нахмурились, и Эстерка это заметила. До нее дошло, что Петербург напомнил Йосефу о его бывшем друге, с которым она, Эстерка, жила там на протяжении нескольких лет, ела за одним столом, спала в одной кровати… И она прервала свой рассказ под первым же пришедшим ей в голову предлогом и вдруг вспомнила годы, проведенные ею в Полесье. Она стала рассказывать о дремучих лесах вокруг Двины. Ее отец, реб Мордехай, был тогда еще бедным арендатором, а она – девчонкой, совсем еще маленькой девочкой. Со своей покойной мамой она время от времени приезжала из Лепеля к отцу, в его лесную контору, и ночевала там. Уже издалека, совсем издалека возница показывал рукояткой кнута:
– Вон, где поднимается столб дыма, там реб Мордехай…
Густой дым шел в небо от «коляд», лесопилки и смолокурни, где поваленные деревья распиливали на бревна и доски. Там же из веток и корней делали деготь и терпентин. Закопченные, перемазанные дегтем иноверцы и евреи встречали их на дороге. Черти, а не люди, но лица у всех у них были здоровые, а глаза – смеющиеся. Лесная свежесть шла им на пользу и давала себя знать в них.
От новых впечатлений и от острых запахов леса она, Эстерка, плохо спала в первые несколько ночей. Вдруг она слышала, что кто-то расхохотался вдалеке, как злая колдунья, а какая-то вторая колдунья отвечала ей совсем близко: «У-у-у…» – и хлопала, как гусыня крыльями. Эстерка пугалась и будила маму. Мама ругала ее и говорила, что надо спать. Это сова, такая птица… Ей, Эстерке, становилось любопытно, и, когда мама засыпала, она прокрадывалась из дома, отпирала маленькое окошко и выглядывала наружу. В лесу было темно, не видно ни зги. Ветки ближайших к дому елей тыкались в него, как длинные пальцы. А где-то в вышине светились два желтовато-зеленых, как у кошки, глаза. Вдруг они погасли, и шутовской голос прогремел откуда-то сверху: «У-у-у…» Ей, Эстерке, показалось, что кого-то предупреждают: «Смотрите, смотрите! Девочка в окне…» Она испугалась и спряталась в маминой кровати.
Однажды очень рано утром она увидала на покрытой грибами коре старой березы оторванную когтистую лапу, покрытую коричневатыми перьями и залитую кровью. Кривые когти вцепились в белую кору, а птицы не было. Это было странно и страшно, и она закричала. На крик прибежал отец. Он гладил ее кудрявые волосы загорелой рукой.
– Не бойся доченька, – успокаивал он ее. – В Геморе сказало: «Схватил много, не удержишь».[64] Сова, лапу которой ты здесь видишь, замахнулась на слишком большую добычу. Чтобы схватить зайца в темноте, сова свистит, подражая голосу тоскующей зайчихи. Прибегает заяц, распаленный, возбужденный. Ищет свою женушку и попадает в острые когти, потому что сова уже подстерегает его. Одной когтистой лапой она вцепляется в кору дерева, поближе к земле, а другую держит наготове в воздухе. И когда прибегает взмыленный заяц, она хватает его за шкурку, вцепляется в нее свободной лапой, острые когти которой проникают до самых костей. Так она его держит, пока он не истечет кровью, а потом пожирает его… Но иной раз она, разбойница, расчитывает плохо. Так получается, когда заяц слишком велик, а сова слишком молода. Тогда она плохо кончает. Сильный заяц бежит во всю прыть и разрывает разбойницу, как селедку. Одну ее лапу с двумя хлопающими крыльями он уносит с собой на своем искалеченном хребте, а другая остается торчать, оторванная, с когтями, вцепившимися в кору. Вот такого рода куриную, с позволения сказать, ножку с перьями ты тут видишь, доченька, теперь…
Или он рассказывал восхищенно слушавшей его Эстерке про коварные торфяные болота в густых полесских лесах. Сверху они вроде бы прикрыты листьями, продернуты зелеными нитками травы. По ним туда-сюда бегают паучки, лягушки прыгают, как по суше, но стоит поставить туда ногу, как ты пропал. Чем отчаяннее вырываться, тем больше будешь погружаться в топь. Иной раз даже шесты с веревками здесь не помогут: попробуй вырви живое из железных клещей! Руки-ноги пообрываешь, а тело не вытащишь. Пьяные иноверцы проваливаются в эти болота или по глупости забредшие лошади. В окрестностях торфяных болот есть такая мушка, если она попадает лошади в глаз, это как молотый турецкий перец. От боли лошадь становится на дыбы и мчится прямо в липкую топь. Если лошадь запряжена, она тащит за собой в болото телегу и все, что на ней лежит, и всех, кто на ней сидит тоже… Более-менее твердые тропинки, змеящиеся среди таких болот, обозначают в Полесье перевернутыми корягами – «вехами», как их тут называют. Но как может взбесившаяся лошадь или пьяный иноверец идти по «вехам»? Они проваливаются в болото и тонут, словно в холодном пекле. Иноверец орет, зовет на помощь, а лошадь ужасно ржет, раздувая ноздри и выпучивая глаза, но спасти их, считай, невозможно.
Однажды, когда она была в гостях у отца в лесу, раздались дикий крик и ржание. Все работники дегтярни бросились на крик с шестами, отец – за ними, а она – за отцом.
«К вехам, к вехам!» – кричали все на бегу. Но они опоздали. Упряжка уже глубоко увязла в торфе. Черная, как уголь, грязь уже пузырилась выше колес, она уже дошла до морды лошади и до груди здоровенному крестьянину. Иноверец, как безумный, все еще тянул вверх уздечку, чтобы держать лошадиную морду над топью. О себе самом он не беспокоился, он боялся только за скотину… В увязшем возу сидела дородная иноверка в красном «хусте» на голове. Она заламывала руки и выла. Ее с большим трудом удалось спасти. Ей бросили веревку и велели лечь на живот. Ни в коем случае не становиться на ноги, если хочет остаться в живых… Так ее волоком тащили по болоту, пока не дотащили до вешек. Но у мужика и лошади надежды уже не оставалось. Иноверец скоро сам это понял, потому что он отпустил уздечку, сорвал шерстяную магерку[65] с головы и принялся креститься. Он больше не кричал «ратуйте!», а только крестился. И все иноверцы, сбежавшиеся к болоту, стояли и тоже крестились. Так его провожали живого в топкую могилу…
Вдруг он, этот иноверец, вспомнил, что может что-то еще сделать для супруги. Он бросил свою магерку через топь:
– Хватай, Марфа! Тебе пригодится…
Марфа, только что спасенная крестьянка, горько разрыдалась, но тем не менее схватила мужнину шерстяную магерку и спрятала за пазуху.
– Гроши! – вдруг начала она рыдать еще горше и тянуть руки к своему наполовину захлебнувшемуся мужу, жалобно, как нищенка. – Клим, у тебя есть еще деньги!..
И Клим, увязший уже по шею, поторопился вытащить из-за пазухи залитый грязью полотняный узелок с пятаками и бросил его рыдающей жене.
И тут же сам вспомнил:
– Хомут!.. Хомут ведь тоже чего-то стоит…
Дрожа, из последних сил, он разрывал в густой грязи завязки. Тяжело сопя, бросил хомут вместе с дугой к вехам. Колокольчик на дуге коротко звякнул, как приговор: конец, значит, этому человеку…
– Тащи, Марфа, тащи! – успел еще прохрипеть Клим. – Шестом та…
Он не закончил фразу. Болото клейкое, как столярный клей. Оно засасывало его в себя, заливало ему рот. Свои поднятые руки он уже не мог опустить. Они остались торчать, поднятые к небу… Голова лошади уже полностью погрузилась, только торчащие над грязью уши еще мелко подрагивали. Два лошадиных уха без головы и две человеческие руки без тела… Все иноверцы вокруг болота снова сняли шапки и тихо крестились. Только набежавшие евреи шумели. И ее отец тоже…
2
Полулежа на кушетке под висячим светильником и полузакрыв глаза, Эстерка рассказывала так художественно, так тихо… Казалось, она не видит вокруг себя ничего, кроме потускневших фрагментов картины своих детских лет, которые она соединяла вместе и освещала своей крепкой памятью.
У Йосефа, бывало, перехватывало дыхание от таких лесных историй. Перед его глазами исчезали восковые свечи, горевшие в дутых серебряных подсвечниках. Украшенный цветочками и золотыми львами Мизрех,[66] который Эстерка вышила собственными руками, сливался со стеной. Красивая ханукальная лампада таяла в тени. Лесная тоска лезла из углов, наполняя собой весь каменный дом. Желтые совиные глаза светились в темноте, свистели ночные зайцы, лягушки прыгали по комнатам, по полам, под которыми скрывались затаившиеся бездны…
Сам не зная, что делает, Йосеф вставал бледный и замирал в неуверенности, как будто рядом с вехой посреди болота… Для него оставалось только одно спасение – Эстерка. Складки ее широкого атласного платья лились серебристыми волнами с кушетки на персидский ковер… Глаза Йосефа сверкали пьяной надеждой. Он делал стремительный шаг к украшенной бахромой и цветными подушечками кушетке. Но Эстерка сразу же пробуждалась, ее полуприкрытые глаза широко и удивленно распахивались.
– Садитесь! – говорила она тихо, но повелительно. И сама усаживалась посреди кушетки и расправляла складки платья на животе и коленях.
Однако Йосеф уже не мог отступить. Он становился на колени на мягком ковре, тянулся, как умирающий от жажды к воде, и прислонялся горячей головой к серебристым складкам ее атласного платья, будто погружался в холодную воду, и шептал:
– Я больше не могу, Эстерка… Поверь мне, не могу. Я больше не могу слушать твой голос, твое дыхание. Я больше не могу видеть блеск твоего платья, твоих серег. Глаза, закрой глаза!…
И она подтягивала поближе к себе пенные кружева платья, которые он бросался целовать. Она делала это так, словно эти кружева сами по себе были в чем-то виноваты, как будто это они сами по себе зажигали, сводили с ума… При этом Эстерка невольно обнажала золоченую туфельку, которая была еще опаснее, еще соблазнительнее. Она сама пугалась такого невольного кокетства и говорила жестко, хотя и ее сердце трепетало:
– Ты ждал до сих пор, подождешь и дальше…
И, чтобы окончательно охладить распаленного Йосефа, вставала, прохаживалась плавной походкой по тяжелому персидскому ковру и говорила по-деловому, почти сухо. Она больше не обращалась к нему на «ты»:
– Ну, расскажите мне подробнее, Йосеф, о вашей работе в аптеке. Хорошо ли у вас идут дела? Вставайте. Не сидите. Так не подобает себя вести…
И Йосеф приходил в себя, как будто его окатили холодной водой. Он усаживался на нагретое Эстеркой место посреди кушетки. Пестрые шелковые подушки еще хранили тепло и запах ее молодого холеного тела. Он смотрел вокруг, щурясь, как от куриной слепоты, и говорил то, что она велела.
– Вот, – говорил он и глубоко вздыхал, – дела! Если бы не рецепты брата, мне бы пришлось закрыть аптеку. Все здесь еще придерживаются цыганских средств, бабушкины рецепты – это уже более высокая ступень… Лечатся всякой дрянью. К порезанному пальцу прикладывают паутину с пылью. Чем больше пыли, тем быстрее останавливается кровь. Но палец вспухает… Средство от чирья – теплый коровий навоз. От зубной боли – пережженная ореховая скорлупа. В случае тяжелых родов роженице дают понюхать паленую шерсть черной кошки. Чахоточным детям дают пить бульон из муравьев, сваренных в козьем молоке… И это еще цветочки. Есть намного более гнусные лекарства, которые я просто стесняюсь описывать… Ну а когда у них, у этих врагов Израиля, уже душа расстается с телом, они прибегают ко мне: «Караул, пан аптекарь, дайте нам что-нибудь!» И при этом торгуются за каждый порошок, которому три копейки цена, как какие-нибудь хромые портняжки. А если лекарство не помогает, они потом издеваются. Наговаривают на «немецкие» лекарства черт знает что и снова посылают за знахарем или к цыганке из ближайшего табора. Чтобы они, значит, исправили то, что испортил аптекарь…
Чем дальше, тем больше распалялся Йосеф. От насмешливого тона он переходил к изобличительным речам. Как будто Эстерка была тут в чем-то виновата – в том, что расхаживала взад и вперед по ковру, в том, что молчала… Он гневно говорил о «темноте», все еще царящей здесь. Размахивая кулаком, клеймил необразованность. В это он вкладывал всю свою неудовлетворенную страсть.
А Эстерка усаживалась напротив, чтобы дать ему излить свой «праведный» гнев. Она смущенно улыбалась, но в глубине души была довольна тем, что так ловко отвлекла его пылкое внимание от своей персоны, от ароматных складок своего платья, от своих позолоченных туфелек…
Вдруг Йосеф останавливался. До него доходило, что Эстерка умышленно втянула его в этот разговор, чтобы отвлечь от себя. Йосеф вставал, смотрел на нее большими мрачными глазами.
– Эстерка, – произносил он, задыхаясь от с трудом сдерживаемого гнева, – ты со мной играешь! Ты, ты…
Она пыталась успокоить его добрым словом, гладила, когда слова оказывалось недостаточно. Как бальзам по ране, растекалось по его телу теплое ощущение ее прикосновения. Шелковая паутина снова опутывала Йосефа. А Эстерка, как какая-то сказочная паучиха, сидела посреди своей сети и улыбалась. Она высасывала его кровь своей улыбкой да еще и смеялась над его нелепыми словами. Что это ему взбрело в голову?.. Она – играет?
Но в глубине души Эстерка знала, что это правда. Злые игры с болезненными желаниями ее мужа, когда тот был еще жив, стали для нее второй натурой. Она испытывала странное женское наслаждение, держа мужскую страсть, как собаку на цепи. Это было особое удовольствие, удовлетворение от собственной способности удержать в душной и тесной клетке самые яростные порывы горячей крови…
Однажды в такую горячую минуту Йосеф больше не смог сдерживаться. Он крепко схватил Эстерку за ее сладостную, обтянутую атласом руку и сказал ей прямо в лицо:
– Смотри, Эстерка, ты слишком много играешь. С природой нельзя играть! Слышишь? Она отомстит… Она доведет тебя до несчастья…
– Я не боюсь, – сказала она игриво, осторожно вытягивая свою руку из его ладони. – Мне пришлось пережить вещи и похуже…
Однако в глубине души она сама не верила в то, что говорила, не верила в то, что не боится. Она поняла, что теперь он видит ее насквозь, видит ее слабость, чувствует томление ее холеного, в молоке и в меду купавшегося тела. Голова у нее легко закружилась. Две твердые мужские руки резко обняли ее, а его губы, горящие, как огонь, принялись искать ее губы. В его вдруг оказавшихся близко, совсем близко глазах она увидела знакомую искру, похожую на искру, пылавшую ночью в глазах совы… Она избегала прикосновения его губ изо всех сил, чувствуя, что если она позволит ему себя поцеловать, то окончательно потеряет голову.








