412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Залман Шнеур » Император и ребе. Том 1 » Текст книги (страница 20)
Император и ребе. Том 1
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:27

Текст книги "Император и ребе. Том 1"


Автор книги: Залман Шнеур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

– Готов служить Отечеству и Республике. Позвольте спросить: на какой фронт?

– Правильно, генерал! – сухо улыбнулся Карно. – Фронтов у нас много. Мы окружены врагами: На том берегу Рейна, на этой стороне Итальянских Альп… Однако самая болезненная точка сейчас – Тулон. Роялисты снюхались там с англичанами. Ради сомнительной поддержки, которую лавочники с Альбиона оказывают им, роялисты способны отдать все выходы к Средиземному морю. Необходимо положить конец этому национальному предательству. Ключ к Средиземному морю необходимо вырвать из рук врага…

Тень пробежала по сияющему лицу Наполеоне:

– Без кораблей, комиссар? При таком печальном состоянии нашего флота?..

– К Тулону ведут два пути. С моря и с суши. Вы, генерал, сумеете найти средства, чтобы заставить почувствовать власть Франции на земле. Вы получаете в свое распоряжение несколько рот свежих солдат. Вместе с гарнизоном, уже осаждающим Тулон, – пять тысяч. Дать больше в настоящий момент невозможно.

На какое-то мгновение Наполеоне заколебался. Предоставляемых в его распоряжение солдат было недостаточно для более-менее весомого удара. Это было очевидно не только профессиональным военным… Из того, как ждал ответа Карно и как все молчали, Буонапарте понял, что можно еще немного поторговаться, а может быть, даже больше, чем немного… что ему предложили так мало потому, что он еще «новичок» и от него пытаются дешево отделаться. Он не согласится, и они немного добавят. В конце концов, они ухватятся за выгодную сделку… но он, новоиспеченный генерал, оказался здесь впервые в ситуации подобного торга из-за пушечного мяса, и ему стало противно требовать еще большую кровавую цену, вот прямо так, с ходу. Мысль его лихорадочно работала. В голове проносились все те теоретические планы, которые он когда-то частично предложил чужому далекому государству и которые до сих пор не применял на практике. И вот вдруг ему было предоставлено широкое поле, его собственное поле, на котором он мог развивать новую стратегию во всем ее блеске. Прежде всего, разогреть человеческий материал, чтобы утроить его силу, чтобы, как струны, натянуть все мужество солдат и дать возможность гибкому, проворному приказу скользить по этим струнам, как смычку… Перерезать – насколько это только возможно – важнейшие артерии, дающие жизненную силу врагу: полностью прервать подвоз фуража и амуниции; атаковать, едва враг растеряется, и больше не отпускать. Обходить и бить его в «мягкие фланги» посредством легкой кавалерии, вооруженной длинными пиками; растягивать и размягчать сильный центр врага. Потом сосредоточивать весь огонь пушек на размягчившемся пункте. Как пулю в сердце, послать в прорыв хорошо отдохнувшую пехоту, расколоть вражеские силы пополам и потом дробить осколки…

После минутного молчания он решительно посмотрел прямо в глаза комиссару Карно и спокойно и коротко произнес:

– В дополнение к предложенному гарнизону мне нужна вся свободная артиллерия. Все пушки, которые сейчас закончили отливать, и… амуницию к ним.

Шепот пронесся по залу. Требование новоиспеченного генерала прозвучало ясно, мужественно, с определенной претензией и в то же время скромно. Хм… Занятно, что-то он такое знает, этот низкорослый офицерик на высоких каблуках, какую-то никому не ведомую тайну. Но торговаться он, тем не менее, не торгуется! Не выпрашивает лишних привилегий, как сделал бы любой другой армейский офицер, получивший в свои руки власть.

– Хорошо! – качнул Карно своей украшенной великолепными перьями треуголкой, коротко переглянувшись с Жюно и с Баррасом. Этим он выразил всеобщее удовлетворение от того, что удалось так задешево «сторговаться».

– Этого достаточно, гражданин Карно! – приложил Наполеоне руку к треуголке. – Я отправляюсь выполнять мои обязанности.

Он шагнул назад, звякнув шпорами, и по-военному развернулся.

Карно вернул его. Взял за руку и развернул лицом к себе, на этот раз, как показалось Наполеоне, с мягкой улыбкой на суровом, сухом лице:

– Нет, гражданин Буонапарте! Генерал не ходит пешком, покуда в конюшнях Франции есть лошади… Капитан Бурьен! Вы ведь из одного полка с вашим коллегой Буонапарте… Распорядитесь, чтобы новому генералу привели лучшего скакуна Конвента…

Бурьен был так поражен, что буквально язык проглотил. Ему и в голову не приходило, что после его сегодняшней лекции о революции, которую он с таким апломбом читал своему низкорослому товарищу, ему самому – причем так быстро – придется служить этому самому товарищу, причем отнюдь не в качестве учителя, а, напротив, ученика. Да что там – ученика! В качестве слуги… Однако представитель генерального штаба приказал, и необходимо было выполнять приказ.

– Готов служить! – отчеканил он, как простой солдат, вытянувшись в струнку и глядя прямо в глаза своему строгому командиру.

Глава тридцатая седьмая

Дорогу генералу!


1

Из красивого зала заседаний с грубым, накрытым красной скатертью столом Буонапарте вышел в сопровождении капитана Бурьена. Внешне они оставались такими же товарищами, как прежде, но в поведении Бурьена, в том, как он пропустил Наполеоне вперед, в его точно отмеренных движениях уже чувствовались подчиненность, некое вежливое утверждение того, что его высокий рост и сильные плечи больше не играют здесь никакой роли… То, что Бурьен происходил со стороны матери из крестьян, вечно борющихся с природой и вечно же покорных всякого рода властителям, кем бы они ни были, сразу же отозвалось и согласилось с этой новой дистанцией, возникшей теперь между ним, Бурьеном, обычным артиллерийским офицером, и маленьким корсиканцем, который только что стал генералом.

Прежним в своем поведении, может быть, даже подчеркнуто прежним, оставался Буонапарте. Как только высокая дверь с массивными бронзовыми кольцами закрылась за его спиной, он по-дружески взял Бурьена за жесткий локоть, будто давая этим понять, что их отношения остаются такими же, как раньше… Однако Бурьен осторожно высвободил свою руку, забежал вперед и не без торжественности крикнул с высокой лестницы вниз:

– Лошадь генералу Буонапарте!

А когда один из солдат, находившихся во дворе, бросился исполнять приказ, капитан Бурьен крикнул ему вслед уже тише и скромнее:

– И еще одну лошадь для его адъютанта!

После этого он по-военному развернулся к Буонапарте, приложил руку к треуголке и отрапортовал:

– Имею приказ начальника штаба сопровождать вас!

Наполеоне улыбнулся своими красиво очерченными губами, притянул к себе своего высокого товарища, взял его за руку и сказал:

– Не так сухо! Не так официально…

От такой фамильярности Бурьен немного приободрился и, не без некоторого напряжения, перестал говорить в казенно-армейском тоне. В нем пробудилась естественная зависть военного, который только что пришел сюда с равным себе – они были в одном звании, не имели особых заслуг перед Республикой, и вот… после того как зачитали текст с какого-то листа бумаги, он уже обязан отдавать своему товарищу честь как старшему по званию…

Он скромно кашлянул, и смесь зависти с почтительностью вылилась у него в дружеское предостережение:

– Удивляюсь твоему… твоему мужеству, я хочу сказать, Буонапарте! Практики в осаде крепостей у тебя никогда еще не было. А ты… берешься за дело так стремительно! Безо всяких лишних разговоров, хочу я сказать…

Наполеоне заложил руки за спину и нетерпеливо покачивал носком сапога, пока Бурьен не закончил.

– Ах, Бурьен, знаешь? Ведь это слово «практика» выдумали выжившие из ума старики, ничего не сделавшие в своей жизни, чтобы заслужить воздаваемые им почести. Они придумали это слово, чтобы юнцы с горячими головами не шли слишком быстро навстречу будущему и не смели срывать увядшие лавровые венки с лысых старческих голов…

– Извини, я не вполне тебя понимаю…

– Попросту говоря, практика – это врач, который всегда приходит слишком поздно, собака, которая лает, когда дом уже обокрали.

– Так что же делать? Всегда начинать с азов?

– Погоди, я еще не закончил!.. Лучшая практика – это хорошая идея, которая приходит в голову в ту минуту, когда она необходима, под давлением внезапно сложившейся ситуации. И именно поэтому новую идею необходимо использовать сразу же, на месте, до последней капли. Эта идея должна нападать, используя все свои когти и зубы, как еще невиданный монстр, прежде, чем противник придет в себя. Короче, надо учиться у всех предыдущих гениев не для того, чтобы копировать их, а чтобы сделать что-то такое… даже не противоположное, потому что противоположное – это не более чем обратная сторона скатерти, это тоже шаблон, который может прийти в голову любому. Необходимо создать что-то новое, что противоречит всем учениям, зачастую – и всякой логике тоже. Но так обманывают противника, который тоже учился у «бывших» гениев.

– Как в шахматной игре?

– Именно так, Бурьен. Ах да, ты ведь играешь… Это великолепно!.. Ты идешь со мной. Со мной вместе… Так вот! Прежде чем штурмовать Тулон, мы сыграем партию…

– С удовольствием, Буонапарте. Но извини меня еще раз. Я не даю тебе советов. Однако мне кажется, что это… что ты отправляешься по такому пути… по такому…

– Иду на авантюру, хочешь ты сказать? Каждая война – авантюра.

– Да. Но Конвент не удовлетворится подобными объяснениями. Он обойдется с тобой точно так же, как обходился с другими генералами, проигравшими битву…

2

Один из дворцовых конюхов, одетый в грязный полотняный костюм, в солдатском колпаке на голове, поспешно взбежал по ступеням, встал во фрунт, приложив руку к виску, и доложил, что оседланных лошадей скоро приведут. Их сейчас как раз чистят. Просто не ожидали…

Бурьен нетерпеливо махнул на него рукой, а когда конюх сбежал обратно по ступеням, снова повернулся к свежеиспеченному генералу и стал ждать. Ждал он неуверенного ответа, признаков колебания на лице и не дождался. Потому что Буонапарте совершенно спокойно посмотрел на него своими серо-зелеными глазами, словно пронзив Бурьена взглядом:

– Ты можешь говорить яснее, Бурьен! Я знаю, что на кону моя голова. Это серьезная партия. Конвент играет красными, я – белыми. Белые делают первый ход… А это уже некоторый шанс. Мэтру Сансону там, на площади Революции, все равно. Все битые фигуры он собирает в корзину. В корзину с опилками, ты знаешь… Коня, офицера, королеву… Ему все равно. Но мне не все равно. Поэтому битва обязательно должна быть выиграна.

– Обязательно… – повторил Бурьен вроде бы задумчиво, а на самом деле с едва заметной иронией. – Тулон осажден слабо. Что такое пять тысяч полуголодных солдат по сравнению с двадцатью тысячами вооруженных роялистов и англичан? Об иностранных военных кораблях в порту я уж и не говорю…

– Бурьен, но есть и новое оружие… Скажем – три никем еще не оцененных новых вида вооружений…

– И что это за оружие?..

Не отвечая, Наполеоне вытянул из внутреннего кармана какое-то блестящее массивное украшение, что-то вроде тяжелого медальона. С одной стороны медальон был выпуклым, округлым, как яйцо, и густо покрытым красивыми арабесками. А с другой стороны – плоским, с изображением смеющегося перламутрового лица, окруженного арабскими цифрами. Две стрелки в виде узких рук с вытянутыми указательными пальцами показывали десять минут первого.

– А, – равнодушно вытянул свою здоровенную челюсть Бурьен, – нюрнбергское яйцо… немецкая луковица.[211]

Однако тут же полюбопытствовал:

– Как, как? С двумя стрелками? Такое я вижу впервые.

– Неудивительно, Бурьен! Зачем тебе нужны две стрелки? Тебе даже одной не надо. Тебе и многим другим… Кроме того, это не немецкая луковица, а испанская. Испанское золото, толедская гравировка. Мой покойный отец частенько ездил на Пиренейский полуостров. Там он это и купил. Мне кажется, в Сан-Себастьяне. Это единственный предмет, который я получил от него в наследство.

– Так это не просто забавное… Это один из тех новых видов вооружений, о которых ты говорил?..

– Абсолютно верно, Бурьен. И это не просто один из трех видов вооружений, но, возможно, самый мощный из них… Мой отец купил это когда-то в качестве красивой игрушки и забавлялся ею. Его точно так же, как и тебя теперь, заинтересовала эта новинка – две стрелки вместо одной, как у старомодного «нюрнбергского яйца». Но моя мама всегда была строгой хозяйкой. Она любила счет и частенько пилила отца за расточительность. В качестве самого весомого довода всегда упоминались эта «испанская цацка» и целая пригоршня денег, которые он на нее потратил… И она была права. Она не оценила надлежащим образом эту «цацку», точно так же, как мой добрый, легкомысленный отец – да пребудет он в мире на том свете! Однако я, его наследник, придерживаюсь иного мнения насчет этой цацки. Если бы я мог, я бы приделал к ней и третью стрелку. Чтобы она разделяла минуты так же, как нововведенная вторая стрелка разделяет часы…

– И что бы ты этим выиграл?..

– Время, мой дорогой! Этот инструментик, который ты видишь перед собой, не «яйцо» и не игрушка для снобов, а источник точности, спрессованной энергии, которую используют по каплям. Мое новое оружие носит то же самое название: время. Это означает рассчитывать каждый марш и каждое наступление с точностью до минуты. Бодрствовать, когда противник спит. Выстроиться полукругом в определенном пункте прежде, чем враг успел развернуть свои длинные колонны. Это, казалось бы, самое очевидное условие, необходимое для любого успеха, однако самое трудное в исполнении. Именно здесь кроется самое слабое место существовавшей до сих пор стратегии. Самые великолепные планы разрушаются из-за потерянного времени. Самые острые стрелы тупятся о старый азиатский лозунг: «Время еще есть!» У всех у нас времени в избытке, мы тянем его, как бессовестные неплательщики долгов… Часто я, скрежеща зубами, смотрю на то, как все ползает вокруг меня, движется и живет безо всякого толка, тратя втрое больше времени, чем необходимо для каждой работы, для каждой потребности. Тогда мне хочется затопать ногами, заорать во весь голос, что все это дикарские пережитки, оставшиеся от времен, когда все люди жили в полудреме и растаптывали своими босыми ногами больше, чем съедали… Революция всех нас начала подгонять кнутом нужды. Но этого мало. Во Франции слишком много развлекаются. А в Париже – еще больше, чем во всей Франции. В лучшем случае это медлительность крестьянина, живущего на земле и планирующего день по ленивому солнцу, а ночь – по медлительной луне. По поступи коров с полным выменем молока и по скорости роста пшеницы в полях…

– Если не ошибаюсь, – сказал Бурьен, – ты был когда-то учеником Руссо, почитателем его «Эмиля»,[212] в котором он описывает жизнь «во чреве природы»…

– А я, тоже если не ошибаюсь, уже говорил тебе, что учиться надо для того, чтобы не делать того, что написано в книгах, и даже не поступать наоборот. Необходимо искать третий путь… Мы, солдаты, находящиеся в вечном движении и постоянной опасности, должны это знать. Вся Франция пребывает сейчас в движении и опасности, и она тоже должна знать. Мы идем навстречу новой эпохе, когда каждый час будет отмериваться, взвешиваться и цениться на вес золота. Дороже золота. Все будет разрушено и построено заново в соответствии со стремительным бегом времени. Но до тех пор, пока это произойдет в гражданской жизни, я введу это в армии. И все – по этому маленькому хитроумному инструментику. Это – номер один.

– Ну а номер два?

Наполеоне спокойно положил свое «нюрнбергское яйцо» во внутренний карман камзола и показал с верхней ступени лестницы вниз, на гудящую площадь Революции:

– Слушай хорошенько, Бурьен! А эту чудесную песню, которую там поют люди и которую играет капелла, ты считаешь ничем?

– «Марсельезу»?

– Ее самую!.. Ее тоже во Франции еще не оценили по достоинству. Разве ты не слышишь в ее страстном размере дыхание силы, надувающей тяжелые паруса на море и заставляющей гордо реять знамена на суше? Силы, которая заставляет подниматься усталые ноги целых полков и делает чертовски проворными грубые солдатские лапы? Это – оружие номер два. И есть еще третий вид вооружений. Его ты знаешь. Ведь ты, как и я, артиллерист. Ты тоже знаешь, что значат пушки. Много пушек, как много больше пушек и мортир… Как их использовать – на этом я не буду останавливаться. Это я берегу для себя. Ведь хотя бы один секрет я должен сохранить, не так ли? Однако у этого секрета есть такая счастливая особенность, без которой два других секрета, которые я уже открыл, не имеют никакого значения. С этими тремя новыми видами вооружения я достаточно силен, чтобы сражаться с двадцатью тысячами неумех, которые заперлись в Тулоне. Даже с намного большим числом, чем двадцать тысяч. Намного, намного больше…

3

Волна влажного ветра порывисто налетела со стороны площади Революции и швырнула вверх по высоким ступеням дворца бурлящую пену марша, который пели вместе людские глотки и инструменты гвардейской капеллы. Этот марш был смешан с мрачным гулом толпы и с последними выкриками еще остававшихся в живых жирондистов, которых тащили в этот момент к эшафоту. Последнее слово застряло у Наполеоне в горле. Тень отвращения промелькнула на его распаренном лице. Он невольно схватился за бумагу, только что полученную им из сухой руки Карно. Про себя же подумал: разве это не кровавая сделка? Именно члены Конвента, которые режут тех на площади, сделали его генералом. Теперь он поднимается по отрубленным головам несчастных депутатов к успешной карьере и к реализации всех своих планов…

Капитан Бурьен уловил тень колебаний на лице Буонапарте и тоже позволил себе немного поколебаться.

– Да, – сказал он, пожимая своими широкими плечами, – если солдатская песня для тебя тоже своего рода артиллерия, тогда…

Буонапарте спохватился и снова натянул на себя неподвижную маску древнеримской статуи. Он всегда это делал, когда хотел произвести соответствующее впечатление, и с неизменным успехом:

– Еще какая!.. Эта солдатская песня когда-нибудь и тебе пригодится – попомни! – намного больше, чем бронзовые мортиры… Стыдно только, что такая могучая песня используется массой граждан и военных для того, чтобы топтаться в грязи на одном месте и перерезать пару десятков провинившихся депутатов… Этот позор необходимо смыть с имени Франции. Пойдем! Наши лошади уже здесь.

Действительно, в этот момент двое конюхов подвели к нижней ступени высокой лестницы пару красивых оседланных лошадей. Одна была молочно-белая с темным хвостом и темной подстриженной гривой и с изогнутой, как у лебедя, шеей. У нее были сильные и очень стройные ноги, заканчиваюшиеся черными, как деготь, похожими на элегантные туфельки маленькими копытами. Это была породистая лошадь, отлично подходившая для молодого генерала. Вторая была попроще – гнедая в темных яблоках. Ноги у нее были потолще, зад – обвислый. Она подходила для грузного наездника, каковым и был капитан Бурьен.

Сбежав по лестнице, Наполеоне ласково похлопал по шее белую лошадь, которую к нему подвели. Потом он попытался вставить сапог в стремя. Несмотря на то что он стоял на широкой нижней ступени лестницы, как на скамейке, ему это не удалось. Слишком низкорослым и неловким был всадник, а его породистая лошадь – слишком высокой.

С усмешкой рослого ученика, бегущего на помощь своему низенькому учителю, Бурьен подскочил и одним осторожным и быстрым толчком помог свежеиспеченному генералу поднять на нужную высоту тяжеловатый зад…

Наполеоне вскочил в высокое седло. При этом его бледное лицо покраснело, хотя он и не особенно напрягся. Просто он сильно не любил все, что напоминало о его низкорослости. Искусство верховой езды вообще было одним из его слабых мест. В этом деле он навсегда остался немного неуклюж. В седле Наполеоне Буонапарте держался тяжело, как туго набитый мешок. Впрочем, позднее, когда он стал великим Наполеоном, ему стали прощать это. Даже научились находить в этом какое-то своеобразное обаяние… Однако сейчас, когда его только что сделали полководцем, залезать в седло с посторонней помощью было особенно мучительно. От его стального взгляда не ускользнула издевательская искорка, мелкнувшая в вежливых глазах Бурьена. Поэтому Наполеоне, нахмурив брови, взял уздечку обеими руками и обиженно сказал:

– Ну, спасибо! В другой раз я помогу тебе оказаться на коне…

Последние слова он выделил интонацией. Однако Бурьен этого не понял или же сделал вид, что не понял:

– Большое спасибо, генерал!

И чтобы наглядно продемонстрировать, что в этом отношении он ни в чьей помощи не нуждается и никогда не будет нуждаться, Бурьен одним плавным движением, как тигр, вскочил в седло своего гнедого скакуна и уселся в нем плотно и прочно, как будто слившись с лошадью в единое целое. Гнедой только чуть заплясал под неожиданной тяжестью, и обе лошади грациозно тронулись с места мелкой ритмичной рысью, увозя своих неравных седоков через украшенные коронами железные ворота.

Их залил неожиданный свет, потому что именно в этот момент хмурое октябрьское небо раскололось и из-за облаков выглянуло солнце, словно выстрелив своими туманными лучами. И, как с высоких скамеек трибуны, оба всадника увидали с седел всю бурлившую в этот момент площадь Революции.

Как пустая узкая рама с одним уцелевшим углом безжалостно выдранной из нее картины, в центре поблескивала гильотина с треугольным тесаком под карнизом. И большая человеческая масса, опьяневшая от крови и музыки, теперь, после бойни, утекала стремительным потоком и расползалась с площади по боковым переулкам. Толпа кричала и пела, размахивая красными фригийскими колпаками. В выкриках были слышны непристойности.

Отвернувшись от парижской черни, как от кучки гнусных мелких тварей, Наполеоне обратился к своему адъютанту:

– Послушай-ка, я хотел другую лошадь.

– А!.. – коротко крякнул Бурьен. Просто так. Лишь бы что-то сказать. Равнодушно. Он снова не понял. Или сделал вид, что не понимает.

Это уже обидело новоиспеченного генерала. Он вдруг подумал, что слишком разговорчив с этим неопрятным грубоватым человеком. Хм… Генеральская шпага, упавшая ему сегодня с неба, чересчур его взволновала, развязала язык, вопреки обычной сдержанности. В сильнейшем раздражении на себя самого, он резко пришпорил холеные бока своей белой лошади и галопом умчался к мосту через Сену, находившемуся совсем недалеко впереди.

Теперь и до Бурьена тоже дошло, что он немного забылся; что «свобода, равенство и братство», которым революция позволила упасть на улицу, – это одно, а военная дисциплина – совсем другое. Он резко дернул уздечку своего гнедого и нагнал Буонапарте на самом верху горбатого моста:

– Извините, генерал! Ведь у меня – приказ сопровождать вас. Я… готов служить вам!

Наполеоне позволил обеим лошадям поравняться. Он пронзил назойливого адъютанта взглядом своих стальных глаз и ответил вроде бы невпопад:

– Да-да, Бурьен! Я низкоросл. Может быть, к тому же и низкого происхождения – я сын мелкого адвоката с Корсики. Вскочить одним прыжком в такое высокое седло – для этого я нуждался в посторонней помощи. Но уж скакать верхом я буду сам. Всего хорошего!..

Он сказал это, пришпорил крутые бока своего белого коня и двумя-тремя скачками оторвался от растерянного адъютанта.

Все было сказано с такой хмурой уверенностью и так быстро – что называется, сказал как отрезал, – что революционная гордость Бурьена сразу же была сломлена. Его родившаяся от мезальянса душонка окончательно утратила всю самоуверенность и веселую игривость. Ударив обеими тяжелыми ногами гнедого под брюхо, он нагнал своего молодого низкорослого командира, сидевшего на белом коне, обогнал его и принялся во всю глотку раздавать команды толпе, словно неопытным солдатам-новобранцам в казарме:

– Дорогу генералу Буонапарте! Дорогу генералу Буонапарте!

***

Спустя короткое время в Конвент прибыла эстафета с радостной вестью о том, что Тулонская крепость пала, роялисты побеждены, а англичане со всеми их боевыми кораблями разбежались из тулонского порта во все стороны, унеслись на всех парусах в неизвестном направлении.

(Конец первой книги)

КНИГА ВТОРАЯ

ВИЛЕНСКИЙ ГАОН

Часть первая

ВИЛЕНСКИЙ ГАОН

Глава первая

Тихо! Гаон изучает Тору…


1

Это был великий день для Вильны. Солнечные часы на краю старого колодца в Синагогальном дворе показывали одиннадцать, а у гаона в верхней комнатке, опиравшейся слепой стеной на молельню Погребального братства, были еще заперты ставни.

Дыхание конца лета[213] несло в вонючем городском воздухе белые перышки паутины. Иноверцы называли это время бабьим летом, а ешиботники с Синагогального двора говорили, что это растрепавшиеся шелковые кисти видения праведников, погибших во славу имени Господня. После Девятого ава они появлялись и летали до самой Гойшано раба,[214] приклеиваясь всем на лица и напоминая, что надо покаяться…

Откуда-то прилетела заблудившаяся бабочка с красными и желтыми пятнышками на крылышках. Она парила в горячем воздухе, высматривая зеленую веточку, на которой можно было бы отдохнуть, и не находила ее. Кроме кирпичных крыш и пыльных ступенек синагог, кроме навесов и страшных железных засовов лавок, кроме сточных канав, отводящих воду из общинной бани и микв, здесь ничего не было видно… И, словно этого было мало, она зацепилась одним крылышком за пролетавшую мимо растрепанную шелковую ниточку из кисти видения святого мученика, то есть за кусочек паутины. Это напоминало о скором конце всех летних забав, о грядущей осени, о холодных дождях, о смерти… Бабочка затрепетала и рванулась прочь. Она стремилась туда, где еще не пожухла трава. «Плап-плап» – так она улетала. Зачем тревожиться раньше срока? Вот придет осень, тогда и надо будет беспокоиться…

Из двора Рамайлы выплыла толстая потная еврейка с корзинками в обеих руках. В одной корзинке у нее был желтый вареный прошлогодний горох, в другой зеленели стручки нового урожая. Женщина тяжело прошла со своим грузом поперек Еврейской улицы.[215] Она ввалилась в Синагогальный двор, взглянула на солнце и зажмурилась.

– Горе мне! – взвизгнула она. – Скоро уже полдень. Так что же я молчу?

И тут же доказала себе самой и всему Синагогальному двору, что она молчать не будет, – раскрыла рот и заголосила с истинно виленским произношением и такой развеселой мелодичностью, словно прибыла сюда не торговать, а сообщить великую весть о прибытии Мессии:

– Миндаль, парни! Крупный миндаль!

Крупней не найдешь!

Сладкий изюм с миндалем! Большая кружка – за грош! Вам даже руки омывать не надо!

Чтоб мы все были так веселы и рады!

Ее разухабистые стишки были обращены к юным ешиботникам, сидевшим над святыми книгами в синагогах, чтобы они побыстрее выбежали во двор перекусить. Тем более что перед тем, как съесть ее «сладкий изюм с миндалем», не надо было даже омывать руки…[216] Она никого не собиралась обманывать. Боже упаси! Всем ведь известно, что плоды Эрец-Исраэль не едят в будни просто так, чтобы перекусить. Это она просто так расхваливает свои бобы и горох – в возвышенном стиле Еврейской улицы, играя при этом на скрытой струне всех еврейских детей, которых матери укачивали песенкой про козочку, ту, что поехала продавать «изюм с миндалем»…[217] Ее торговле это, во всяком случае, не могло повредить.

Однако первым на ее крики выбежал почтенный еврей в сподике,[218] с вышитым мешочком для талеса под мышкой и с красивой тростью в руке. Он закричал на нее с шипением, как это обыкновенно делали синагогальные старосты:

– Ша, женщина, уймись! – При этом он украдкой показал ей серебряным набалдашником своей палки на верхнюю комнатку с закрытыми ставнями – Ведь гаон изучает Тору…

– Горе мне!.. – испугалась еврейка и укатилась со своими корзинками со двора в притвор Большой синагоги.

В Синагогальном дворе и в окрестных переулках становилось все более шумно. Изо всех синагог, хедеров и ешив выходили и выбегали мальчишки и парни, чтецы Мишны, синагогальные служки и меламеды. Кто бежал домой обедать, кто заинтересовывался желтым и зеленым «миндалем», лежавшим в корзинках торговки. Все они бежали, шумя, болтая, размахивая руками. Однако, едва поравнявшись с молельней гаона реб Элиёгу с закрытыми ставнями верхней комнаты, все – и стар и млад – замедляли шаг и начинали вести себя потише. Мальчишки из хедера становились посмирнее, ешиботники – серьезнее. Женщины, выходившие из большого здания миквы, богобоязненно поджимали губы, пряча свои вымытые лица в летних головных платках. Даже богачи в рацеморовых[219] лапсердаках не так решительно стучали своими богатейскими палками. И все шепотом передавали друг другу – от Старой молельни до двора Рамайлы – по всему широкому проходу, ведшему к квартире гаона:

– Ш-ш-ша! Реб Элиёгу изучает Тору…

Гостю, не знавшему привычек Виленского гаона Элиёгу, это показалось бы странным. Скорее всего, увидев закрытые ставни, он бы решил, что реб Элиёгу не в меру сонлив или, Боже упаси, малость не в своем уме. Однако весь Синагогальный двор знал и все виленские евреи знали, что с тех пор, как реб Элиёгу вернулся из своих долгих поездок в Польшу и в Германию, уже более сорока восьми лет он изучает Тору, молится и пишет свои большие сочинения при закрытых ставнях. А делает так он только для того, чтобы картины внешнего мира ему не мешали, не отвлекали от глубоких идей. Чтобы между ним и Творцом вселенной, да будет благословенно имя Его, не было ни малейших преград. Он считал всю жизнь дорогой, полной опасностей, долгой дорогой, полной нечистых желаний и соблазна Зла… А Гемора гласит: когда кто-то идет в одиночестве по дороге и занимается изучением Торы, и отрывается от ее изучения, и говорит: «Как прекрасно это дерево! Как красива эта поляна!»[220] – он подвергает себя опасности.

Правда, из верхней комнаты, опиравшейся на молельню погребального братства, не было видно ни малейшего намека на дерево или поляну. Евреям этого не надо. Это все для иноверцев. И тем не менее… луч солнца тоже может соблазнить, кусочек голубого неба может быть приятен для глаза. Белый головной платок женщины, идущей из миквы, способен вызвать посторонние мысли. Это тоже излишне, когда еврей всерьез изучает Тору. Это может помешать по-настоящему сосредоточиться на молитве.

А поскольку спал учитель наш Элиёгу всего два-три часа в сутки и все остальное время проводил за изучением Торы и молитвой, толстые ставни его верхней комнаты были почти постоянно закрыты. Открывались они, только когда гаон удовлетворял свои человеческие потребности – ел, пил и тому подобное. Тогда старые женские руки проветривали верхнюю комнату, впуская в нее немного света летом и немного свежей прохлады зимой вместе с шумом детской беготни по Синагогальному двору. Но и это ненадолго, потому что реб Элиёгу сильно ограничивал свои потребности, как и все наслаждения этого глупого переменчивого мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю