Текст книги "Император и ребе. Том 1"
Автор книги: Залман Шнеур
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)
– Вы так не думаете?.. – повторил Йосеф и сам не услышал, что он сказал. Его нога осталась висеть над упрямой калошей.
– Я думаю, – тихо и спокойно сказала Кройндл, – то же, что и все…
– А что думают все? – нетерпеливо спросил Йосеф.
– Что вы жених и невеста.
Эти слова его ужасно разозлили. Они звучали так безвкусно, так издевательски и глупо. И Йосеф снова принялся тыкать ногой в калошу, словно мстя ей за нанесенную ему обиду.
– Же-них-и-не-вес-та, – передразнил он, скривив губы. – Да-да, жених и невеста…
Наконец он надел упрямую калошу и рванулся к двери, не поблагодарив Кройндл за помощь. Даже не пожелал ей спокойной ночи. Он сам не мог поверить, что способен на подобную грубость. Он, человек, проведший почти всю юность в мендельсоновской Германии!
Глава девятнадцатая
В аптеке
1
Иосеф Шик быстро бежал по заснеженным улицам. Казалось, что таким образом он хотел избавиться от волнения и своей бессмысленной страсти к Эстер, развеять ее, как развеивают мякину на гумне… Его гнала вперед и ошибка с Кройндл, ласка, которую он невольно ей подарил в темном коридоре. Он чувствовал себя бедным ешиботником, поцеловавшим красивую служанку в доме богачей, у которых ел.[342] В нем кипел гнев на ту, что довела его до этого. Только она, Эстерка, в этом виновата! Она даже не выбежала из зала, чтобы помириться. Оставила эту роль служанке, вольно или невольно… О, о!
В этом смешении подавленной страсти и унижения проскальзывали и злые, колючие мысли по поводу Кройндл.
Чего она хочет? Зачем вмешивается? Пусть она родственница, и что с того? Служанка все равно остается служанкой. Завела себе моду наряжаться в поношенные платья Эстерки! Уже во второй раз он так ошибся. Как тень Эстерки, она вырастает рядом с ним, и каждый раз там, где темно. Что это за штучки такие? Ведь он и так знает, что они постоянно шушукаются с Эстеркой, секретничают… А не идет ли речь о каком-то женском сговоре? О том, чтобы вместе поглумиться над ним? Ой, ой! С ума можно сойти…
Он пришел в дикую ярость: в другой раз, когда Кройндл к нему подойдет – якобы для того, чтобы подать шубу, он ей скажет, глядя прямо в ее глупые глаза, что… что может обойтись без нее. Пусть она себя больше не утруждает… Да, он может сам себя обслуживать. Пусть Кройндл лучше надевает фартук домашней прислуги и повесит ключи на пояс, как она одевалась прежде, занимаясь домашним хозяйством. Так он ей скажет. Бархатные жакеты с роскошными атласными платьями совсем ей не идут. Пусть лучше оставит их Эстерке. Да, так он ей и скажет…
Но чем дольше Йосеф бежал, тем больше задумывался. Кипевший в нем гнев остывал и вытекал из него, как из дырявой посудины. Хм… Где-то есть дырка. Не все здесь до конца ясно…
Так он пробежал мимо своей аптеки с погасшими, черными окнами. Мимо лесов и лестниц, окружавших стройку новой церкви, которую возводил здесь любимец Екатерины Зорич. Вниз с горы топал теперь по снегу Йосеф Шик своими кожаными калошами. По правую и по левую руку открылся замерзший Днепр. По покрытому снегом льду извивался черный санный путь в Заречье… Здесь, у этого санного пути, он остановился и уже спокойнее стал раздумывать над тем, что произошло с ним час назад.
А что она, Кройндл, собственно, делала там, в темном коридоре? Подслушивала? В это можно было поверить. Ее спальня была наполовину открыта. То есть она потихоньку вышла оттуда и подслушивала… Но если бы так было условлено с Эстеркой, то она, Кройндл, не была бы потом так печальна. Когда хватают кого-то за руку, ему стыдно потом смотреть прямо в глаза. Кройндл была весьма далека от того, чтобы смутиться, оправдываться. Если он не ошибся, она, напротив, искала его взгляда, а глаза у нее при этом были на мокром месте… А когда он так сердито, глупо и безуспешно пинал правой ногой по левой калоше, она даже не улыбнулась… А ее простой ответ, когда он так гневно спросил ее, не думает ли она, что ее хозяйка Эстерка – ангел? Кройндл только тихонько ответила, что ничего такого не думает. Она думает то же самое, что и все… Что? То, что они с Эстеркой – жених и невеста…
Все это было совсем не так просто. Что-то тут непременно скрывается! А может, она ревнует? Разве она не может ревновать? Конечно, может. Она и Эстерка обе молоды и красивы. Обе из одной семьи, из одного местечка. И обеих когда-то продали. Можно сказать, в один день и одному и тому же человеку… Эстерку – в жены Менди Ноткину за большие деньги, а Кройндл – тому же самому Менди за кусок хлеба. Невелика разница. Главное, что обеих продали… А потом судьбы их стали еще более схожи. Гултай Менди приставал и к Кройндл… Тоже ошибался, как он, Йосеф. А скорее, притворялся, что ошибается…
Эти вопросы, которые Йосеф Шик задавал себе, и ответы, которые находил, так увлекли его, что он совсем забыл о том, что загнало его сюда. Опомнился, только почувствовав колючий холод в пальцах ног. Тогда он, прихрамывая, побрел в глубокой задумчивости к себе домой.
Но когда Йосеф Шик вернулся в темную аптеку и подошел к своей узкой холостяцкой кровати, чтобы раздеться, его снова охватила тяжелая тоска: всегда один! Он должен подбирать крошки, когда собаки жрут мясо! А когда собаки дохнут, ему все равно нельзя даже прикоснуться к тому, что осталось от их пиршества… И он снова забыл о Кройндл и скрытых намерениях, которые были у нее, когда она переодевалась в свою хозяйку. Он вытянулся на кровати и твердо решил… В который раз «твердо решил»! Нет, на этот раз он окончательно решил, что больше не пойдет туда. Нет! Ноги его там не будет. Он не переступит впредь порога дома Эстерки.
2
И действительно, прошли три долгих дня и ночи, а Йосеф все еще держался и не заходил к Эстерке. На четвертый день – это был канун субботы, – когда рынок вокруг аптеки пустел и лавки, располагавшиеся напротив, закрывались, к нему пришла Кройндл. Пришла в тот момент, когда Йосеф уже держал в руке большой ключ от входной двери и хотел опустить решетку, загораживавшую застекленную дверь аптеки.
Он сам не знал почему, но ему сразу показалось, что Кройндл стояла где-то поблизости, может быть, за высоким крыльцом, и ждала, пока в аптеке не останется ни одного покупателя… Усилило его подозрение и то, что она была так укутана поверх пальто в домашний платок Эстерки – грубый шерстяной платок, что ее точеный нос едва был виден.
– Что скажете хорошего? – спросил Йосеф коротко и холодно.
Кройндл испуганно подняла свои черные брови и широко распахнула глаза. Она словно безмолвно упрекнула его: «Вот как вы разговариваете после того, что между нами произошло? Вот так вы встречаете девушку, которую ласкали? Неважно, нарочно или по ошибке…» Было похоже, что она сразу пала духом.
– Хозяйка, – сказала она почти шепотом, – просит вас прийти…. Ради Бога, приходите сегодня вечером на рыбу… в честь субботы…
– Не могу, – ответил Йосеф, отвернувшись. – Сегодня я иду к брату. Я ему обещал. Вы ведь его знаете? К доктору Боруху Шику…
– А завтра? – спросила она. – Может быть, завтра?..
– И завтра не могу! – сказал он еще жестче прежнего. – И послезавтра.
Какое-то время Кройндл смотрела на него округлившимися глазами, как будто хотела отгадать, какой потаенный смысл скрывается в его словах. Потом вдруг всхлипнула и спрятала лицо в край платка.
Йосеф наморщил лоб. Что такое? Новое дело!..
– Ну-ну! – сказал он, как взрослый, который сердится на малыша. – Ответьте, чего вы хотите?..
Детское всхлипывание Кройндл перешло в протяжный плач, отчасти заглушаемый зеленым шерстяным платком. Ее лица больше не было видно. И можно было подумать, что это плачет Эстерка.
– Ну-ну! – растерялся старый холостяк и положил приготовленные ключи обратно в карман. Схватился за решетку, чтобы опустить ее, и отдернул руку.
– Если вы не знаете, – пробормотала сквозь плач Кройндл, – вы… вы не знаете…
– Фройляйн, – заговорил по-немецки Йосеф. Как всегда, в минуту растерянности в нем давал себя знать прежний «берлинчик». – Прошу вас, фройляйн! Люди могут зайти. И я бы хотел… я уже собирался закрывать…
Это прозвучало как вежливая просьба, чтобы она ушла и не мешала ему. Но вместо того, чтобы обидеться, Кройндл еще крепче вцепилась в платок:
– Она говорит… Эстерка… Она не может жить без вас…
– Она? – немного издевательски сказал Йосеф. – Она не может? Так что же вы плачете?
Кройндл сразу замолчала. Ее странный плач как ножом отрезало. Мгновение она стояла неподвижно, как будто прислушивалась к себе: это она здесь сейчас плакала или какая-то другая женщина?.. Однако уходить не торопилась. Наклонив свою красивую голову, она так и стояла в зеленом шерстяном платке Эстерки… Глубокая жалость начала медленно подниматься в сердце Йосефа.
– Знаете что? – сказал он намного тише и дружелюбнее. – Здесь это не годится. Дверь еще не заперта. Решетки не опущены. Могут набежать шкловские святоши. Еще, не дай Бог, подумают не знамо что… Проходите ко мне во вторую комнату. Там вы все сможете рассказать. Так будет лучше.
Кройндл пошла, как слепая за поводырем. Она схватилась за его рукав и, не глядя, уселась на жесткий стул.
– Ну-ну! – начал ее подбадривать потеплевшим голосом Йосеф. – Успокойтесь! Покажите свои красивые глаза. Прошу! Ну, что там у вас случилось?..
Кройндл медленно подняла лицо из платка, огляделась заплаканными глазами, попыталась даже криво улыбнуться своими полными губами, так похожими на губы Эстерки…
– Вот так, – сказал Йосеф чуть игриво, – так вы мне нравитесь намного больше.
Кройндл издала какой-то странный звук, похожий и на вздох, и на хихиканье одновременно. Как загнанная олениха, она посмотрела по сторонам. Теперь перед ней открылась вся его холостяцкая квартира с узкой кроватью под ситцевым балдахином, с жесткими стульями без подушечек, с книжными полками – все книги, книги и книги. Все здесь было чистым, но каким-то сухим и холодным, безо всякой домашней теплоты. Теперь она, Кройндл, ощутила жгучую жалость к жениху Эстерки, вынужденному жить так тоскливо, одиноко, как камень. Она жалела его, потому что никто не ставил ему на подоконники цветов, никто не вешал занавесок на окна, никто не застилал его холостяцкую кровать красивым вышитым покрывалом, как в доме у Эстерки; никто не проветривал эту комнату от аптечного запаха, проникавшего в нее и въевшегося в каждый предмет мебели. Собственно, это было дело Эстерки… Так почему же это так сильно задевало Кройндл?
3
– Ну – сказал Йосеф, глядя в ее прояснившиеся глаза, – теперь вы уже стали спокойнее и… красивее. Рассказывайте! Пожалуйста, расскажите, что она там еще хочет? Скажите вы мне, чего она от меня хочет. Скажите, скажите!..
Он заговорил сперва, казалось, вполне спокойно, но чем дальше, тем с большим нажимом. Начал даже расхаживать от волнения и пробудившегося гнева по своей холостяцкой комнате.
– Вы же у нее в доме не просто прислуга. Вы – ее родственница. Она от вас ничего не скрывает. Так скажите вы, вы сами…
Он сам чувствовал, что хватил лишнего и обсуждает с домашней прислугой слишком интимные вещи, касающиеся ее хозяйки… Но он больше не мог сдерживаться. То, что Кройндл только что плакала от имени Эстерки, вывело его из себя, опустило с небес, приблизило и к той, что так вступалась здесь за свою родственницу.
Но Кройндл не отвечала ни слова. Опустив голову, она сидела и молчала. Именно теперь, когда он расспрашивал ее, у нее не находилось слов. Ей больше нечего было сказать и нечего рассказывать. Все утекло, как сквозь решето, вместе с ее слезами.
Наверное, чтобы подбодрить ее и сделать поразговорчивее, Йосеф снова принялся расхаживать по комнате, поминутно останавливаясь рядом с ней и произнося слова, звучавшие скорее как мольба, чем как претензия:
– Вот вы сами скажите!.. Тогда вечером вы же мне сказали, что вы думаете то же, что и все. А все думают, что я и Эстерка – жених и невеста… Разве можно так обходиться со своим женихом?
– Нет… – отвечала Кройндл, как далекое эхо, безо всяких красок и оттенков в голосе.
– Разве можно так издеваться, если на самом деле кого-то любишь?
– Нет…
– Только когда играют… Когда до другого человека нет никакого дела, тогда… О! – Йосеф даже сжал кулак и погрозил им кому-то.
Увидав это внезапное выражение гнева, Кройндл снова испугалась. На ее прояснившиеся было глаза опять навернулись слезы. И она сразу спрятала их в шерстяной платок Эстерки, как будто уткнулась в материнский фартук.
И снова голос Йосефа стал мягче, а его слова – сердечнее и плавнее:
– Ах, Кройндл, я предпочел бы, чтобы плакала… она! Зачем вам плакать?..
Странное дело! Именно эти мягкие слова доставили Кройндл еще больше боли, чем предыдущие, гневные и злые. Они прозвучали как напоминание, что она все-таки не Эстерка. Нет, она не должна заблуждаться по этому поводу. Вот если бы плакала Эстерка…
От этого, как показалось Кройндл, более чем прозрачного намека она осталась сидеть окаменевшая, будто ее ударило молнией. Ей было стыдно поднять лицо, чтобы посмотреть, убедиться…
И вдруг она почувствовала, как теплая рука опустилась на ее кудрявые волосы и погладила их нежно, деликатно, как гладят расплакавшуюся сестренку. Эта ласка излучала трепетное тепло, согревая ее голову от опущенного лба до склоненного затылка. Чтобы впитать весь этот нежный трепет, Кройндл не двигалась с места. Она сидела с закрытыми глазами и прислушивалась.
А он, Йосеф, наверное, чтобы оправдать свою внезапную нежность, которую он дарил ей, а не Эстерке, тихо и неуверенно заговорил над ней:
– Любая любовь подразумевает жалость. Без жалости нет любви. Женщина не может видеть, как страдает мужчина. Это лежит в ее природе. Каждая женщина, кем бы она ни была, это прирожденная мать. К самому большому и сильному мужчине она относится как к ребенку, а когда он влюблен – как к больному ребенку. Как бы слаба она ни была, она всегда подставит плечо, если мужчине тяжело. Но она, она…
Кройндл не отвечала. Она только кивала красивой опущенной головой, словно сама себе. Можно было подумать, что Йосеф своими речами подергивал ее за невидимую ниточку.
– Вот вы… вы… – начал он подыскивать слова, – вы – да. Я ведь вижу, вижу, что вы жалеете. Вы не можете иначе. Как? Не можете…
Теперь Кройндл, как зачарованная, отрицательно покрутила головой, подтверждая: нет, она бы так не могла…
Какое-то время в холостяцкой комнате, пропахшей аптекой, было тихо. Сердце у Кройндл щемило. От чего? От аптечного запаха или от странных речей?
– Кройнделе, – услыхала она вдруг над собой его голос, на этот раз очень тихий и полный мольбы. Точно такой же, какой она однажды подслушала под дверями зала Эстерки, за плюшевыми портьерами, – позвольте мне за это вас поцеловать. За то, что вы так хорошо меня понимаете. Только один раз…
Она не шевельнулась, только мелко дрожала.
– Не бойтесь! – Он наклонился к ней и прикоснулся своими теплыми ладонями к ее пылавшим щекам. Она подняла опущенное лицо. Выше. Еще выше… И прикоснулась своими губами к его губам. Совсем легко, не пылко, неторопливо прижалась своим лицом к его лицу и не отрывала его. Нежный поцелуй длился долго. Это был поцелуй, от которого не вскипала кровь, но который успокаивал, как бальзам, как одно из тех душистых масел, которые Йосеф продавал в своей аптеке. А когда поцелуй закончился, Кройндл вздохнула, невольно сожалея…
Теперь Йосеф увереннее посмотрел ей в глаза. Он улыбался, кивая своей лысоватой головой:
– Твои губы – точно такие же, как у Эстерки. У них тот же самый вкус. Странное дело.
– Я это знаю, – вырвалось у Кройндл.
– Знаешь! – Йосефу стало любопытно. – Кто тебе сказал? Другой мужчина!
– Байбак…
– Алтерка? Он?..
– Если бы вы знали, каким он вырастает!
Лицо Йосефа загорелось, как у несчастного влюбленного, неожиданно оказавшегося покинутым из-за непорядочного конкурента. Перед его помутневшими глазами возник образ этого молодчика, крадущего у него его счастье год за годом, с тех самых пор, как Эстерка переехала сюда. О! Он, Йосеф, очень хорошо знал, как «байбак» целовал свою мать у него на глазах, с такой недетской страстью, как он дразнил его своими хитрыми маслянистыми глазками…
– И тебя тоже? – воскликнул Йосеф с внезапной яростью. – Такое ничтожество! Дать ему по рукам! По губам! Как собачонке! Я больше не желаю о нем слышать…
Теперь Кройндл набралась смелости. Она посмотрела на кипятившегося старого холостяка с улыбкой:
– Вы действительно не хотите? Это вас так волнует?..
Это сразу же охладило его. Он даже вытер лицо всей ладонью, как только что проснувшийся человек.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Давайте сейчас это оставим. Теперь будет лучше, если я останусь один. Кто-то мог видеть, как вы входили и не выходили довольно долго…
Кройндл послушалась. Она встала и снова укуталась в зеленый платок так, что только ее точеный нос чуть выглядывал из него. Йосеф пошел за ней, провожая, через аптеку к застекленному выходу.
– Идите, – сказал он, – идите, Кройнделе, себе на здоровье. А вашей хозяйке Эстерке можете сказать, что я приду. Я только сперва загляну к Боруху, моему брату, сказать, что к нему я приду в канун другой субботы. К вам я приду сегодня…
Кройндл вышла, а сердце у нее еще часто стучало от затаенной радости: «К вам, – сказал он. – К вам я приду. Не к только к Эстерке, к вам…»
Часть третья
БОЛЬШОЕ СОБРАНИЕ
Глава двадцатая
Пятикнижие с переводом для мужчин
1
Большое еврейское собрание, которое Нота Ноткин планировал провести в Петербурге, никак не могло быть созвано так быстро, как он хотел. Прошел Пурим, и в дверь уже стучал канун Песаха, но самый важный человек, на которого рассчитывал реб Нота, его компаньон реб Йегошуа Цейтлин, ради которого он велел привести в порядок свою запущенную квартиру на Невском, все еще не приехал.
Поездки Цейтлина в устьинское имение, где у него были даже собственные крепостные, как у настоящего помещика, и в Шклов, где жили его дети со своими семьями и внуки, и визит в Вильну к старенькому гаону каждый раз уводили его от широкого тракта, ведшего из Белоруссии в Петербург, с того прекрасного тракта, который замостил камнем и обсадил по обочинам березами генерал Зорич. Конечно, не ради еврейских купцов, а ради своей бывшей любовницы, императрицы Екатерины II…
Сват реб Ноты Ноткина, реб Мордехай Леплер, тоже был еще слишком занят, чтобы посвятить себя общинным делам. Он пока приводил в порядок их общие с Авромом Перецем дела и пытался устроиться на постоянное жительство в Петербурге. Но, несмотря на это, приезд Леплера уже принес пользу. После посещения двумя сватами незаконного еврейского кладбища связь между ними очень окрепла. Реб Нота Ноткин повлиял на реб Мордехая Леплера, и тот смягчил свое сердце по поводу замужества его дочери Эстерки и ее «бывшего меламеда», как реб Мордехай называл Йосефа Шика, нынешнего аптекаря. Тот даже написал теплое письмо Эстерке. Правда, ясного ответа на него до сих пор не получил…
Реб Мордехай, со своей стороны, выполнял обещание, данное по дороге с кладбища, помогать реб Ноте Ноткину «всем, чем только сможет» в реализации его великого плана. А пока что, до созыва собрания, он помог реб Ноте в деле, по поводу которого тот даже не просил, рассчитывая тут, скорее, на помощь реб Йегошуа Цейтлина, когда тот приедет… Но реб Мордехай Леплер сам стал его поддерживать, вытаскивать изо всех трудностей, в которые реб Нота Ноткин попал после смерти князя Потемкина. Правда, в качестве компаньона, о чем ему намекал в Минске реб Йегошуа Цейтлин, он реб Ноту в свои дела не пригласил. Бывший арендатор, занимавшийся когда-то лесопромышленностью, все-таки боялся привлекать «неудачника» к такой крупной игре, как та, что вели они с Авромом Перецем в российском Адмиралтействе. Вместо этого он открыл реб Ноте кредиты в немецких банках и сам дал ему взаймы большие деньги, чтобы покрыть самые тяжелые долги, выплаты по которым никак больше нельзя было откладывать. Таким образом, престиж реб Ноты Ноткина в Петербурге снова вырос, а доверие к нему окрепло. Люди, собственно, никогда не теряли к нему уважения, даже в самое худшее для него в финансовом отношении время, когда он оказался почти банкротом. Все знали, что это не его вина, что российская казна ограбила его. Теперь все бывшие кредиторы и те, кто были друзьями реб Ноты Ноткина только на словах, снова приблизились к нему, предложив, как говорится, «руку и сердце»…
Поскольку много ненужных забот свалились со старых плеч реб Ноты Ноткина, он с двойным пылом взялся за общественные дела. Как через личные знакомства, так и с помощью рекомендательных писем он связывался со всеми русскими политическими деятелями, которые могли бы помочь в его борьбе за права евреев. Ему удалось связаться с сенатором Новосильцевым,[343] с Кочубеем,[344] с графом Куракиным[345] и с Михаилом Сперанским.[346] Вообще со всеми высокопоставленными деятелями, которые не были откровенными врагами Израиля. О таких, что играли в либерализм, и говорить было нечего. Он, так сказать, готовил поле для посева семян, которые должно было принести будущее еврейское собрание – не позднее начала весны.
С той же целью, то есть ради еврейского собрания, он через своего свата познакомился и завел дружбу с Мендлом Лефиным из Сатанова. Мендл-сатановец крутился в чужом ему Петербурге без определенного занятия. Он тоже ждал реб Йегошуа Цейтлина, ждал, чтобы тот приехал и забрал его в Устье, в еврейскую «свободную академию», которую он там строил, о чем реб Йегошуа упоминал во время их встречи в Минске.
А пока что он спешно послал своему покровителю, старому Казимиру Чарторыйскому, письмо с соответствующей просьбой и получил от него разрешение оставаться в Расее, сколько ему захочется. И даже принять новую должность. Его дети, – так писал ясновельможный пан, – уже выросли, они учатся в высших школах, так что он не видит никакой причины, по которой мог бы теперь стоять на ученом пути Мендла Лефина. Напротив, он очень доволен, что Лефин выбивается на стезю академической науки. А за добрые услуги, которые он уже оказал, специально для него переведя философские сочинения Канта с немецкого на французский и обучая его детей, старый князь хочет наградить Лефина, прежде чем их пути разойдутся. В том же самом письме он приказал своему сыну, Адаму Чарторыйскому, находившемуся теперь в Петербурге, чтобы тот выплатил своему бывшему учителю круглую сумму, которой тому хватит на устройство в России и на то, чтобы привезти сюда жену и детей.
Впервые после столь многих лет зависимости всей его интеллектуальной и частной жизни от княжеского двора в Подолии Мендл-сатановец почувствовал себя свободным и в то же время печальным, как всякий затворник, которому предстоит поменять всю свою жизнь. Несколько дней подряд он переживал и скитался по улицам молодой столицы, деревья в обширных садах и парках которой были еще тонкими, а их кроны – жидкими, где русские церкви еще не были высокими, а немецкие еще по большей части представляли собой простые дома с крестиком вместо печной трубы; где окруженные садами богатые дворцы сразу же переходили в немощеные улочки и где двухэтажные домики выглядели на широких проспектах какими-то убогими, недорослыми, как и березы и клены, посаженные во времена Петра Великого и терявшиеся теперь, словно тонкие мачты, в голубоватом море вечерней морозной дымки. Только гранитные набережные Невы с мощными ступенями, спускавшимися к замерзшей реке, были построены фундаментально. А высокий шпиль Адмиралтейства красновато горел в закатном свете, когда все дома были уже погружены в тень. Казалось, этот шпиль обещал новой столице будущее, намного более величественное, чем у Москвы, этого старого города с его златоглавым Кремлем и с древними боярскими традициями.
2
Но скоро Мендлу-сатановцу надоело бесцельно шататься по петербургским улицам, и он со своей кипучей энергией снова набросился на работу. Теперь его захватило новое дело. Ночи напролет, как всегда, берясь за новую работу, он просиживал при свете коптилки, портя еще больше свои близорукие глаза.
На этот раз он вбил в свою ученую голову, что простые евреи все больше и больше отдаляются от своего духовного источника, то есть от Танаха, потому что нет ни одного хорошего его комментария на простом еврейском языке. Старые комментарии, такие, как Раши, «Цитадель Сиона» и «Цитадель Давида»,[347] тоже ведь были сделаны скорее для ученых или хотя бы наполовину ученых, а не для простых евреев. Меламеды в примитивных хедерах портят ясные детские умы своими мудреными комментариями. И чем больше вырастают дети, тем дальше они отходят от целительного источника. Просто потому, что больше не доверяют ему, не верят в его вечную свежесть…
Исходя их того, что он видел на еврейских улицах в Подолии, в Польше и во время своих поездок по различным еврейским общинам, Лефин убедился, что простой еврейский мужчина в глубине души завидует своей жене, наслаждающейся, встав от послеобеденного субботнего сна, и в любое свободное время чтением своего Тайч-хумеша.[348] Он, этот глава семьи, занимающийся тяжелым трудом мужчина, чьей жене Тора понятнее, чем ему, стесняется сказать правду. А еще больше он стыдится уронить свое мужское достоинство до уровня своей жены. Он не может позволить себе читать вместе с ней «Цено у-рэно»[349] так, как заведено у народов мира, не рядом будь упомянуты, у которых муж и жена могут читать вместе любовные романы. Он, этот простой еврейский мужчина, ходит читать псалмы, которых не понимает. Таким образом, единственным и лучшим читателем Торы остается простая еврейская мать. Это она прививает своим детям любовь к святому слову. Если бы не она, кто знает, как бы сейчас, в конце восемнадцатого века, обстояли бы дела с нашими национальными писаниями? Из-за крупных беспорядков в Польше и на границах России, где находится большинство еврейских общин, еврейское слово было бы позабыто намного прочнее, чем хочется думать, если бы не еврейская мама и не ее Тайч-хумеш…
Поэтому он, Мендл-сатановец, ученик Мендельсона и переводчик Канта, задумал создать Тайч-хумеш высшего сорта для еврейских мужчин. Это должен был быть такой Тайч-хумеш, который не кишел бы женскими историями и преувеличениями из мидрашей, а, напротив, изобиловал бы мыслями, древнееврейской, вечно новой мудростью.
Эту духовную пищу, более подходившую для мужчин, Мендл Лефин нашел в книге Притчей Соломоновых[350] и в Экклезиасте[351] и решил перевести их прежде всех остальных книг Танаха, причем самым понятным языком, употребляемым дома и на рынке, без витиеватостей, не избегая даже варваризмов, проникших за последние пару десятков лет от польских и русских соседей.
Сказано – сделано. Из стопок его тетрадей и бумаг, из его набросков в записной книжке и из собственной цепкой памяти он извлек все народные поговорки и обороты речи и с их помощью принялся переводить на «живой еврейский язык» премудрость царя Соломона – притчи, которые сами, в своей основе, являются не чем иным, как собранием народных поговорок, народной мудрости. Он вдохнул жизнь в застывшие уста, и они заговорили – хоть и немного беспомощно, народным языком – после долгого летаргического сна.
Мендл Лефин почти на две недели исчез из квартиры реб Ноты Ноткина на Невском проспекте и с постоялого двора реб Мордехая Леплера. Сперва этого не замечали. Потом начали беспокоиться и расспрашивать о нем у Аврома Переца. Там отвечали, что сатановец приходит каждый день вовремя и проводит положенные уроки с детьми. Он только какой-то очень измученный и особенно аккуратный.
И вдруг Мендл-сатановец неожиданно сам зашел к реб Ноте Ноткину. Это было ближе к вечеру, когда реб Мордехай Леплер заскочил к своему свату выпить чаю и поговорить. Сатановец действительно выглядел осунувшимся, но в то же время очень довольным. От удовольствия он даже потирал свои пухлые руки и приветствовал уважаемых друзей той постоянной вежливой улыбкой близорукого человека, который не очень ясно видит, с кем разговаривает. Поэтому у него всегда есть на лице заранее заготовленное выражение дружелюбия ко всем и вся.
Реб Мордехай Леплер, его старый знакомый, посмотрел на него, качая головой, и стал упрекать, говоря, что очень хорошо понимает, почему Лефин так долго не показывался. Веки у него снова покраснели и опухли… Наверное, он снова писал ночи напролет! Снова забыл, что ему велели глазные врачи в Германии. Он, не дай Бог, доведет себя до несчастья… Теперь, когда он получит такие деньги от старого князя Чарторыйского, он ведь наверняка сможет позволить себе немного покоя…
Вместо того чтобы оправдываться, сатановец с той же вечно вежливой улыбкой вытащил из-за пазухи толстую тетрадку и попросил, как будто об одолжении, чтобы его выслушали в течение всего получаса.
– Я тут, – сказал сатановец, – написал одну вещь, которая может теперь, в конце секлюс восемнадцать,[352] принести пользу еврейскому народу в его внутренней жизни, как права – в жизни внешней. Правда, это всего лишь начало, образец, так сказать.
Реб Нота Ноткин сразу навострил уши. «Еврейские права» были для него больным вопросом. Он не мог выносить в нем никакой конкуренции.
– Покажите! – коротко и резко сказал он, поправляя очки в золотой оправе на своем похожем на клюв хищной птицы носу.
Реб Нота перелистал поданную ему тетрадь, раскрыл ее в паре мест и глазам своим не поверил.
– Притчи Соломоновы? – сказал он и нахмурил брови. – Вот оно как… Притчи Соломоновы на простом еврейском языке? Для кого?
– Для простого народа… – опустил свои близорукие глаза сатановец. – Таким образом будет облегчен, – пояснил он, мешая еврейские и немецкие слова, как всегда, когда волновался, – облегчен доступ к еврейству для простых людей… К нашим духовным ценностям, хочу я сказать…
3
Такой «конкуренции» реб Нота Ноткин ничуть не боялся… С улыбкой старого знатока Торы, экзаменующего начинающего ее изучение юношу, он вытащил из домашней библиотеки маленький томик Танаха, раскрыл его и снисходительно сказал:
– Ну, вот здесь, «что мудрость говорит», глава восьмая…
Сердце реб Мендла-сатановца, которому было уже почти тридцать пять лет, учащенно забилось, как у мальчишки, сдающего экзамен профессору, которому нечего больше изучать, а осталось только проверять то, что изучают молодые. Такое чувство у него было уже однажды на постоялом дворе в Минске, когда реб Йегошуа Цейтлин, его новый покровитель, при их первой встрече пронзил его умным взглядом своих купеческих глаз и не спеша выслушал, чтобы понять, с кем он имеет дело…
Сначала Мендл-сатановец читал поспешно, проглатывал слова, а особо неуклюже переведенные отрывки вообще стеснялся произносить вслух. Но чем дольше, тем увереннее он становился. Он даже начал смаковать каждый удачно переведенный фрагмент:








