412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Залман Шнеур » Император и ребе. Том 1 » Текст книги (страница 18)
Император и ребе. Том 1
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:27

Текст книги "Император и ребе. Том 1"


Автор книги: Залман Шнеур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)

– Ме-нер!.. – яростно и хрипло кричала она так, что все жилы на ее худой шее надувались. При этом она не отводила застывшего взгляда от машины смерти. – Мужчины! Я ведь беременна!..

И чтобы доказать это, она выгнулась в руках подручных палача, выпячивая свой впалый живот под тряпками, когда-то бывшими ее платьем. Это была отталкивающе-истерическая, отчаянная демонстрация…

Это была последняя соломинка, за которую она ухватилась, потому что последние две ступеньки уже уходили у нее из-под избитых ног, уплывали вниз и назад… Это была единственная надежда на спасение, еще остававшаяся в море безжалостных лиц, окружавших ее со всех сторон. Потому что справедливый революционный трибунал с Фукье-Тенвилем во главе принял очень гуманный закон: поскольку ребенок во чреве матери не может быть обвинен в ее преступлениях, любая осужденная беременная гражданка должна быть помилована. Только после рождения ребенка она может быть передана в руки «парижского мэтра». Полагаясь на этот закон, многие благородные дамы из высшего общества отдавались самым мерзким охранникам в тюрьме, лишь бы забеременеть хоть от кого-нибудь и таким образом оттянуть казнь насколько возможно… Итак, это была почти гениальная идея, блеснувшая в последнюю минуту в обезумевшем мозгу приговоренной и вырвавшаяся криком из ее похолодевшего горла. Тут, должно быть, повлиял слепой инстинкт жизни, ибо о том, чтобы разум помог в такой момент полумертвому от ужаса человеку, не было и речи.

И это помогло! Всего на мгновение, но помогло. Жестокие руки подручных палача ослабели. В ближайших к гильотине рядах людей послышался ропот.

– Долой! – громко и отчетливо воскликнул кто-то.

Вслед за ним отозвалось множество других голосов:

– Таких вещей во Франции не делают! Беременных женщин?.. Это позор для революции!

3

На ступеньках эшафота появилась новая фигура – человек с большой лысоватой головой, с синеватым носом, в грязном белом халате с красным воротником – тип тюремного врача, который больше любит заливать вино в себя, чем лекарства – в больных.

– Граждане! – начал он кричать и сразу закашлялся. – Кхе-кхе, граждане! Послушайте! Послушайте! Это она только симулирует, эта шпионка! В тюрьме она тоже симулировала. Я ее два раза проверял, граждане!.. Это она хочет открутиться от правосудия и от его меча…

– Сансон!.. – сразу же послышался другой голос, строгий и жесткий. Этот голос шел снизу вверх и обращался к главному палачу, стоявшему на эшафоте.

Сансон перегнулся через низенькие перильца. Под эшафотом, опершись на черную колонну, поддерживавшую выкрашенный красной краской помост, стоял главный прокурор Республики Фукье-Тенвиль в складчатой черной судейской мантии с красным воротником. Он блестел на палача стеклышками своих очков и строго хмурил сросшиеся на переносице черные брови.

– Сансон, именем закона, делай свое дело!

Недовольное бормотание вокруг эшафота сразу стихло. Кое-где даже послышались восторженные рукоплескания. Зверь, скрывавшийся в плебсе, очнулся после приступа милосердия и начал точить когти. А-а! Его хотели обмануть, хотели отделаться от него красивыми словами вместо трепещущего мяса… Но Конвент, защитник простонародья, не допустил этого. Он умнее… Да здравствует Конвент! Да здравствует революционный трибунал!

А Сансон, «парижский мэтр», действительно делал свою работу мастерски, можно сказать, с известной элегантностью. Он доказал, что честно заслужил свой высокий титул. Этот крепкий молодой человек из народа с атлетическими плечами, толстыми ногами в черных чулках и круглой свежей мордой с румяными щеками двигался легко, даже как-то пританцовывая при каждом движении, словно примадонна, демонстрирующая свое едва прикрытое красивым нарядом тело. Кожаный ремешок на длинных, до плеч, волосах он носил, словно обаятельный и милостивый монарх – корону. Хотя на самом деле носил он этот ремешок не для красоты, а чтобы ветер не растрепывал его и без того буйную шевелюру и пряди волос не лезли в глаза, когда он играл свою «главную роль» на этой высокой, со всех сторон открытой сцене.

О чем говорить, Сансон был теперь самым популярным мужчиной во всем Париже. Кровавый ореол, окружавший его образ, придавал ему загадочность в глазах парижан. Он играл главную роль в некоей мистерии духа, по своей природе доброго, однако владычествующего над жизнью и смертью. Женщины всех сортов: уличные девки, пресыщенные жены из буржуазных семей и даже рафинированные аристократки – относились к нему с каким-то нездоровым любопытством. Тем же пугающим любопытством, которое заставляет детей смотреть на то, как паук высасывает соки из мух, как кошка душит птичку. Но у слабого пола такое любопытство почти всегда граничит с сексуальным желанием: лизнуть пролитую кровь, прикоснуться к ужасу своей собственной нежной ручкой, позволить ему господствовать над собой. Этот первобытный огонь тлеет почти во всякой женщине еще с диких времен, когда самый интересный мужчина был самым страшным и безжалостным – тем, кто убивал связанных пленных, как овец, и наслаждался их страданиями, не мешающими ему обжираться и спокойно спать…

Сотни этих болезненно влюбленных женщин постоянно присылали «парижскому мэтру» страстные письма, букетики, приглашения на свидания. Сансон получал их больше, чем любой другой мастер Парижа, любой знаменитый артист Комеди Франсез; даже больше, чем Дантон, этот великолепный оратор, творец революции, огромный и мужественный, с характерным носом…

Благодаря такому успеху у женщин Сансон стал весьма самоуверен. Он не на шутку прихорашивался и даже начал кокетливо играть своим кровавым мастерством на площади Революции. Отрубая треугольным ножом «вдовы» головы несчастным жертвам, он держал в зубах пламенно-красную розу и игриво перемещал ее из одного уголка рта в другой. Он прекрасно знал, что сотни влюбленных женщин пожирали его в этот момент своими голубыми, черными, серыми глазами. Они ненавидели и желали его, женщины из мясных лавок с улицы Муфтар наравне с замаскированными под санкюлоток аристократками, которые стояли тут и там в красных колпаках и фартуках.

4

Этот самый Сансон, в короткой рубахе без рукавов, подпоясанной красным кушаком и оставлявшей открытыми его сильные руки, теперь шагнул по приказу прокурора на одну ступеньку вниз, чтобы помочь своим подручным, которые не могли справиться с полусумасшедшей женщиной… Ритмично и размеренно он сделал пару шажков, с преувеличенной элегантностью крепкими руками обхватил приговоренную поперек ее якобы беременного живота, легко поднял ее над последней ступенькой, ведущей на эшафот, и мягко положил кричащим ртом вниз на косо прислоненную к гильотине доску. При этом он подмигнул своим подручным, чтобы те привязали жертву как полагается. А сам, улыбаясь, повернулся к публике и передвинул зажатую в зубах розу из одного уголка рта в другой. Это должно было подчеркнуть, как легко он помог своим подручным там, где они не справились. Но самому связывать жертву – это уже не его дело. Так низко он, мэтр, опускаться не может.

Парни кинулись исполнять распоряжение мастера. Один из них сразу же связал ремнями ноги приговоренной, а второй попытался нагнуть кричащую голову и засунуть ее под специальный деревянный хомут. Эта работа оказалась потруднее. С отчаянной силой, которая вдруг появляется у потерявших рассудок или у утопающих, приговоренная извивалась, как змея, верхней частью тела и непрерывно выла. Она же кричала, что беременна!.. Растерянному подручному палача пришлось схватить ее за растрепанные поседевшие волосы, чтобы притянуть голову к доске. Открылся выбритый затылок – голый и бесстыдный, как блуд. Ее нос был разбит и кровоточил. После столь элегантной помощи мастера Сансона это выглядело особенно отвратительно и грубо. Подручный палача сам это чувствовал, и поэтому его руки двигались неуверенно, он плохо закрепил деревянный хомут на затылке. Но должен же быть этому конец! Чертыхаясь и сопя, он засунул доску с привязанной к ней приговоренной, как длинный ящик в комод, под большой треугольный нож.

Только теперь до приговоренной дошло, что вопли о беременности уже не помогут. Ее якобы беременный живот вдруг стал плоским, почти таким же плоским, как доска. Вся ее сила сконцентрировалась теперь в ее голом затылке и спине, вздрагивающей под плохо закрепленным хомутом. Ей удалось повернуть голову и положить на доску щеку. Тут она увидала одним глазом стальной блеск и издала придушенное кудахтанье, как курица перед тем, как ее режут. Наверняка какая-то новая мысль молниеносно возникла в ее оглушенном и все же страшно возбужденном мозгу; какое-то новое волшебное слово, которое, может быть, еще способно было удержать нависшую над ней сверкающую смертоносную сталь… Но этому слову уже никогда не суждено было прозвучать, потому что Сансон, главный палач, в то же мгновение потянул шнур рукоятки, удерживающей сталь вверху. Тяжелый треугольный нож обрушился вниз. Он сорвался, будто с карниза, и молниеносно снес обезумевшую голову. Он перерубил шею не со стороны затылка, а сбоку.

Тяжелый клубок головы перевернулся, как большой пузатый кубок, полный темно-красного вина. На мгновение он задержался, цепляясь растрепанными волосами, а потом мягко скатился в корзину с опилками, как это обычно и бывало. Необычным было только то, что кровь брызнула из перерубленных артерий не короткой дугой, а каким-то извилистым фонтаном и залила нерасторопному подручному палача пол-лица. Он словно надел на лицо алую полумаску, из-под которой испуганно мигал его какой-то противный, неестественно голубой глаз.

– Саль карабос![204] – выругался он и стал быстро вытирать лицо рукавом. – Даже после смерти она плюется…

– Мондье!.. Жези!..[205] – начали тихо креститься люди в толпе вокруг гильотины. Они крестились, совсем забыв, что теперь нельзя полагаться на Бога, только на «чистый разум».

Сцена, которую они только что пережили, видимо, оказалась сильнее чистого разума.

Глава тридцатая третья

Марсельеза


1

Чтобы пресечь внезапное волнение толпы, вызванное ощущением трагизма казни, кто-то подал знак разодетой в пух и прах гвардейской капелле, стоявшей здесь наготове, вероятно, ради более значительных событий и более серьезных врагов Республики… Знак был подан, и сразу же широкие медные пасти труб и узкие горла армейских флейт взяли первые тона бодрой мелодии, которая начинала уже становиться популярной. От первых же музыкальных пассажей захватывало дыхание. Они потрясали своим страстным темпом и покоряли веселым полнокровием. В них звучала воля всего народа, воля, клявшаяся все перестроить заново и всех победить. Музыка сразу же заразила всех вокруг своим бурлящим мужеством. Ноги сами собой стали приподниматься и отбивать такт. Кулаки сжимались и в едином порыве угрожающе вздымались вверх, подражая всем движениям капельмейстера. Сердца, еще не отошедшие от волнения, вызванного предыдущей кровавой сценой, забились в едином ритме и понемногу успокоились. Набежавшие на глаза потрясенных людей слезы засияли, как дождевые капли в свете луча неожиданно показавшегося солнца. А шеи, которые только что были повернуты с болезненным любопытством к грязно-красному помосту гильотины, теперь распрямились. Тысячи глоток подхватили мужественную мелодию и воплотили ее в более или менее знакомых словах:

Алон-з-анфан де ла Патри! —

Вперед, сыны Отечества!

День славы пришел…

Это была новая патриотическая песня, которая первоначально была сочинена для французских волонтеров на Рейне. Автором музыки и слов был молодой композитор и саперный офицер Руже де Лиль, гораздо больше ценивший другие свои музыкальные произведения: оперы, сонаты, квартеты… Но история ничуть не посчиталась с его частным мнением. Все прочие его произведения давно и заслуженно забыты. А именно эта «никчемная песенка», как называл ее автор, отделилась от его личности и пошла по своему собственному чудесному пути, как всякий шедевр, позабывший своего создателя и живущий собственной жизнью столько, сколько ему отпущено.

Сначала эта песня неслась на крыльях стремительных французских армий, когда в 1792 году была объявлена война австрийцам и пруссакам. Потом она грохотала тяжелой поступью взбунтовавшихся народных масс. Она бушевала всю эпоху Великой революции. Песню было запрещали, как опасную и якобинскую, но она тут же вырывалась из-под запрета, как из тюрьмы, и снова звенела своими разорванными цепями. Она целых восемь десятилетий владычествовала всеми недовольными умами, пенилась и вздымалась волнами во всех политических баталиях вплоть до завершения восстания коммунаров… Здесь ее заряд исчерпался. Реставрация превратила ее сухой порох в официальный сладенький гимн Третьей французской республики…

И до сего дня несколько раз в год, в дни национальных праздников и официальных парадов современной французской гвардии с развевающимися на ветру лошадиными хвостами на медных касках, эта песня марширует через Триумфальную арку на Елисейских полях, мимо президентского дворца, а время от времени – на площади Бастилии. Состарившуюся песню освежают ревом труб, пробуждают от полудремы, вспоминая ее юность. И она, старушка, конечно, бодрится и где-то в вышине парит над своими правнуками, протирает себе глаза надушенным платочком в цветах триколора… Такова судьба всех подобных произведений. У них есть свое игривое детство, своя бурная юность, свой порыв к строительству и к разрушению в среднем возрасте, своя окруженная почетом вялая старость и своя неизбежная смерть… Примечательно у этой песни только то, что она родилась в патриотическом воодушевлении, во времена прежних побед над пруссаками, а патриотический шаблон получился из нее после войны, проигранной тем же пруссакам, только уже полтора поколения спустя, в 1872 году.

Свою триумфальную юность эта песня, как уже было сказано, обрела во французской патриотической армии, в Эльзасе. Первым, кто пел и разучивал ее со своими рекрутами, был не кто иной, как Клебер[206] – полководец, прославившийся позднее в Вандее и в Египте. Однажды с пением «Марсельезы» пересекая Рейн, чтобы сражаться с пруссаками, он от воодушевления упал на колени на раскачивающемся понтонном мосту, составленном из связанных лодок, и все его солдаты встали на колени вслед за ним. И так, на коленях, они допели, как молитву:

О, святая любовь к Отечеству,

Веди нас по дороге мести!

Из Эльзаса эта песня неизвестными путями добралась далеко-далеко, до самого Марселя. Там под ее звуки построились первые добровольческие революционные батальоны, прозванные непокорными, и победным маршем почти прошли под них через всю Францию, до Парижа. Вдоль всей этой долгой дороги через горы и долины эту песню подхватили жители городов и деревень и разнесли ее, как огонь, повсюду, где только поднимался дым из труб французских домов. А когда первая рота «непокорных» дошла до Парижа, уже вся Франция знала «песню марсельцев». Так и случилось, что именно их именем, а не именем автора эта песня называется до сего дня – «Марсельеза».

Сочинивший ее Руже де Лиль все еще жил в Эльзасе, и ему даже в голову не приходило, что его «патриотическая песенка» имеет такой успех у гнусных санкюлотов. Десятого августа того же года монархия Людовика XVI окончательно пала, а Руже де Лиль даже не старался скрыть свою антипатию к революционерам типа Марата.[207] Он считал их «несчастьем Отечества», за что был выгнан из полка и объявлен врагом нового строя. С тех пор он под чужим именем скрывался от преследователей, скитаясь по департаменту Верхние Альпы и нигде не останавливаясь дольше чем на сутки.

2

Артиллерийский офицер Наполеоне был не единственным человеком, которого эта захватывающая мелодия встряхнула от тяжелого впечатления, произведенного предыдущей сценой. Для него, прирожденного солдата, была физически неприемлема любая кровавая месть невооруженному врагу, особенно если этот враг лежит связанный, как теленок; и особенно если этот связанный враг – женщина… Ведь кровь такого рода, как была сейчас пролита на его глазах, проливают те, кто не уверен в собственных силах, те, кто играет на самых низменных инстинктах народа, стремясь обязательно либо выиграть, либо напугать. Нет, такое потрясенное, частично даже распавшееся государство, каким была сейчас Франция, нуждалось в совсем иной крови, в крови, которая будет не размывать, а цементировать его. Франции требовалась кровь героев. Солдат, солдат…

В своем восхищении перед звучавшей песней, которая так хорошо выражала его скрытые мысли о героизме, дисциплине и марширующих колоннах, он прикоснулся к плечу своего товарища Бурьена, подавая знак, что хочет ему что-то сказать. А тот, будучи значительно выше Наполеоне, наклонился к нему, и корсиканец громко прокричал ему в ухо, хотя в громе «Марсельезы» казалось, что он шепчет:

– Ты послушай!.. Странная судьба у песни, не правда ли? За автором охотятся повсюду, как за зверем, но под звуки написанной им песни маршируют сами охотники. Поэт – вне закона, а его песня…

Бурьен, которому неудобно было стоять, наклонившись, пожал плечами:

– Чего ты хочешь? Де Лиль – фанатичный роялист. Конвент вынужден это учитывать…

– Говори что хочешь, – не уступил Наполеоне, – но революция приносит с собой примечательные курьезы.

– Сама революция – один большой курьез. Толстая красная черта поперек всех старых счетов, проветривание всех изъеденных молью мыслей…

– Хватит витийствовать! Твои стихи я уже слыхал. Жаль, говорю я, что столь героическая песня звучит в таком месте. Ее используют здесь, чтобы забить ее ароматом кровавую вонь, заглушить совесть. С такой песней хорошо форсировать реки. Крепостные стены сами рухнут от этого дьявольского ритма. Ружья выпадут у врагов из рук…

Бурьен устал стоять, наклонившись к маленькому Буонапарте. Он распрямил спину, изобразил заносчивую мину на лице и последних слов не расслышал. Зато поющий народ, сам того не зная, на них отреагировал… Словно понял невысказанную мысль Наполеоне. Песня зазвучала еще громче. Она вырывалась из тысяч глоток вокруг гильотины. Гвардейская капелла, начавшая мелодию, теперь потонула в этой поющей силе, как тонет свет факела в лучах восходящего солнца:

Оз’арм, ситуайен!

К оружию, граждане,

Формируйте батальоны, Маршируйте, маршируйте!

Теперь ритм песни воодушевлял и требовал свершений. Можно было на самом деле подумать, что каждая несчастная голова, скатившаяся здесь сегодня в грязную корзину, поднимается и очищается этой песней, превращаясь в строительный камень, погруженный в красный цемент; новый камень для строящегося на века высокого здания…

3

Теперь в длинной колеснице позора оставался только один человек – дворянин в подрубленном парике, тот самый уверенный в себе аристократ, который, увидев в густой толпе Наполеоне, не отрывая злобного взгляда от его армейской треуголки, проклинал на чем свет Республику и кричал: «Да здравствует король!..» Как оказалось, его в качестве особого наказания оставили на самый конец, чтобы он увидел казни своих приговоренных соседей по тюрьме и пережил все конвульсии позорной смерти еще прежде, чем сам будет обезглавлен. Это, наверное, ему «услужили» разозлившиеся солдаты конвоя…

Наконец пришел и его черед. Подручные палача уже вели приговоренного к ступенькам эшафота. Но даже этого аристократа старой закваски, который все время сидения связанным в колеснице позора держался независимо и смотрел на смерть своих товарищей по тюрьме с равнодушной философской улыбочкой, даже его как-то странно взволновала страстная песня. Даже его красиво очерченный рот немного приоткрылся, улыбающиеся глаза забегали, и все то «спокойствие», которое он до сих пор изображал, заколебалось. В буре этой песни он вдруг ощутил свою смертность, а со ступеней эшафота увидал внизу все это праздничное торжество народа, провожающего на смерть своих согрешивших сынов, проливающего их кровь с такой убежденностью. Франция идет ко дну, но при этом поет вместо того, чтобы стонать… Странное дело!

На верхней ступеньке он задержался на короткое мгновение, не поддавшись своим конвоирам, нарочно цепляясь за ступеньку своим расползающимся башмаком, как прежде – полубезумная женщина. Но не из-за грубой жажды жизни. Нет! Это было какое-то любопытство, которого он прежде не знал и которое считал исключительно плебейским. С этим нескрываемым жадным любопытством он сверху охватил одним взглядом толпу, певшую с таким воодушевлением. Все пели как один и собирались построить на его могиле и на могилах других таких же, как он, новый мир. Все заново… Даже не спрашивая его, не нуждаясь в его разрешении, не советуясь с его логикой, не желая слышать о том опыте, который приобрели он и многие поколения его образованных предков. Напротив, народ хотел побыстрее отделаться от него и ему подобных, чтобы они не путались больше под ногами во время этого строительства в своих несвежих париках на полуобритых головах и со своими несвежими советами. Их время кончилось… Господь на небе, разве такое возможно? Этого же не может быть!..

Потрясенный аристократ хотел подать знак, чтобы все на минутку замолчали, потому что ему есть что сказать. Но руки были связаны за спиной. Правое плечо под расползающимся фиолетовым атласом только ревматически щелкнуло от напрасно сделанного усилия. Тогда он разомкнул губы и что-то крикнул. Но его слабый голос исчез в ритмичной буре «Марсельезы». О, о! Много потерял парижский народ, не услышав эту исповедь. Исповедь целого класса о том, что только сейчас тот понял, как он беден при всей своей родовитости. Приговоренный аристократ хотел добавить и еще кое-что. Однажды его уже ограбили в Шантиньи. Его имущество растащили из дворца, картины сожгли, ткань с его фамильным древом разорвали, привилегии растоптали. И тем не менее тогда он не чувствовал себя таким бедным, как сейчас. Теперь, этой проклятой песней, его полностью обобрали. Это был гораздо худший грабеж. Медные трубы гвардейской капеллы, как мякину на гумне, развеяли всю его гордость и уверенность в себе, всю веру в то, что старый мир еще вернется и рассчитается за его бессмысленную смерть и хорошо сыгранный аристократизм перед нею… На этот раз он был совсем нищим… Послушайте, граждане! Свободные граждане Парижа!..

Но никто его не слушал. Слабый голос совсем заглох. Худые колени под последней парой чулок и панталон вдруг ослабли, подогнулись. Бессмысленно бороться с таким мировым потопом. Так пусть все это катится ко всем чертям! И пусть этот бурлящий поток как можно скорее расколет его голову вдребезги о первое же дерево.

Подручные палача оторвали приговоренного от последней ступеньки и втащили на эшафот. Влажный октябрьский ветер дунул резко и порывисто на его открытый затылок, ворвался под обрубленный парик, вытащил оттуда его собственные волосы – жидкие, мягкие, поседевшие, и рассыпал по его впалым щекам. В том, как они его щекотали, аристократ ощутил какую-то странную иронию. За мгновение до смерти вылезли они наружу, его настоящие, человеческие волосы, которые он и все его поколение постоянно, как что-то неприличное, прятали под вечно потными, неестественно напудренными париками. И вот они показались перед самой смертью, эти презираемые волоски, которые когда-то гладила и расчесывала его мать. И они жалуются ему, развеваясь на ветру, упрекают, что не только парик его был фальшивым и неестественным, нет! Фальшивыми и неестественными были все его дни и ночи, его вечные праздники, его мысли, его отношение к людям, которые не жили в замках и не носили тяжелых париков и тесных камзолов. Все у него и таких, как он, было спрятано под париками, под масками, под шелухой. Все настоящее в себе он вечно прятал от других и даже от себя самого. Но у народа больше не осталось терпения, народ сам взялся за дело. Он сдирает всю высохшую шелуху. Он хочет вынуть ядро, ядро жизни… О Господи!

Но ему не дали больше ни минуты, чтобы разобраться с нахлынувшими мыслями. Он еще пытался хвататься за них, как утопающий за воду, но они ускользали и пенились вокруг, как эта песня плебса, как эти волны музыки. Утопая, он сделал открытие, но уже не смог донести открытое до всего мира…

Под самым эшафотом кто-то резко и зло сказал:

– Сансон, делай свое дело!

Там, одетый в черное и красное, стоял прокурор Республики со сросшимися на переносице бровями, холодно и повелительно, как стервятник, блестя стеклами очков.

Глава тридцатая четвертая

Жирондисты


1

На этот раз в коротком приказе прокурора прозвучало беспокойство. Такое же беспокойство ощущалось и в неуверенных движениях тюремного врача в белом халате с красным воротником, и в резкой жестикуляции многих других служащих, находившихся вокруг гильотины, – и в гражданской одежде, и в полицейской форме. Это беспокойство сразу же передалось зрителям. Тревога передавалась из уст в уста. Капитан Бурьен тоже наклонился к своему низкорослому коллеге и быстро прошептал:

– Буонапарте! Жирондисты…

Волнение полицейских, смешанное с затаенным ужасом, не было напрасным. Ведь, в конце концов, казнь депутатов была гвоздем «представления» на площади Революции, апофеозом сегодняшней публичной бойни. А начали ее с «простых политических преступников», чтобы уравнять всех приговоренных, подвести депутатов от Жиронды и их сторонников под общую категорию: «враги народа и Республики».

Под это внезапное волнение и гром «Марсельезы», которую оркестр еще продолжал играть, но которой люди подпевали уже слабее, голова аристократа скатилась в корзину. На кончике доски остался висеть только его подрубленный, давно не пудренный парик. Зацепился.

Когда треугольный тяжелый нож поехал назад, вверх, а подручные палача начали отвязывать обезглавленное тело, один из них заметил этот забрызганный кровью нечесаный парик и одним пальцем, как какую-то отвратительную дохлую тварь, столкнул вслед за скатившейся в корзину головой.

От волнения, на время отвлекшего внимание полиции, как мундирной, так и тайной, выиграли до сих пор кое-как скрывавшие свое противоестественное влечение к смерти зрители, находившиеся вблизи от гильотины. То, что раньше было у них потаенным, спрятанным в нечистом блеске глаз, в движениях уголков рта, теперь раскрылось полностью в сладко-подавленных стонах, полупьяных выкриках и жадном желании видеть чужие страдания.

– О… Мадонна! – услыхал Наполеоне совсем рядом знакомое восклицание, выдававшее итальянское происхождение того, у кого оно вырвалось. Здесь и сейчас в этом проявлении восторга было что-то болезненно-непристойное.

Повернувшись, он увидел немолодую пару, стоявшую в обнимку и смотрящую друг на друга с выражением горячего обещания и наглого требования.

И, не успев отвести взгляд от этой противной пары, этого странного экзотического цветка человеческих инстинктов, расцветшего только в кровавом болоте и помоях цивилизованной и загнившей дикости, он услыхал страстный зубовный скрежет. Это выражал свои мерзкие эмоции широкоплечий парень с носом, похожим на клюв аиста, и с желтоватыми белками. Это был типичный лотарингский крестьянин, уже давно испорченный бурной парижской жизнью, но еще не совсем забывший свой родной диалект. Главным образом он вспоминал его, ругаясь:

– Ах, йот![208] Сакррра-менто!..

Парень произнес последнее слово медленно и хрипло, с раскатистым «р», став при этом похожим на леопарда, грызущего окровавленную овечью тушу…

Был там еще и молодой человек с помятым лицом, который слюняво целовался с толстой краснощекой женщиной с подкрашенными голубым глазами и в санкюлотском колпаке на плохо подстриженных жидких волосах. Оба, видимо, были опустившимися людьми из уголовного мира, уже давно растерявшими силы от пьянства и разгульного образа жизни. Лишь кровавые сцены, пожары и вид страдания могли еще пробудить в них отзвук потерянной способности наслаждаться.

Как от дурного запаха, Наполеоне Буонапарте отвернул свою голову на короткой шее и наморщил гордый римский нос. Он невольно вспомнил покойного отца, который особыми словечками и жестикуляцией передавал Летиции, его матери, что он видел за границей, у испанцев.

Его отец Карло Марио часто ездил на Пиренейский полуостров. Там, кстати, он заболел и умер… Как-то, возвратившись из поездки, отец описывал матери корриду в Сан-Себастьяне. Он рассказывал об этом больше намеками и жестами, чем словами, будучи уверен, что малышня в его доме ничегошеньки не поймет из этого рассказа. И, как все взрослые, он ошибался, недооценивая острый слух и зрение малышей. Отец рассказывал, как откормленные испанские матроны с высокими украшенными цветами прическами под косынками с бахромой визжали, когда борьба с быком достигала своего кровавого апогея, визжали гораздо восторженнее, чем у себя в спальне, где предавались ласкам с мужьями или любовниками; визжали, как изголодавшиеся по мужчинам соломенные вдовы после войны… С философской улыбочкой отец, который сам любил и умел наслаждаться жизнью, добавлял, что подобные нездоровые сцены показывают, что жестокость вызывает сексуальное влечение.

И вот здесь, вокруг этой французской «машины справедливости» скупые слова отца и его игривые полунамеки воспринимались по-новому, обретя столь красочную иллюстрацию. Сладострастный шепот и кровожадное чмоканье никак не хотели прекращаться:

– Ты придешь ко мне?

– Сердце мое! Конечно!

– Я буду твоим псом!

– Нет, моим господином… Мучай меня! Не щади!

– Я тебя проглочу! Я тебя растерзаю!

– Ты, ты – мой убийца!

– Моя шлюха!

2

Неожиданно бравурная музыка прервалась. Сладострастный шепот тут же прекратился. Все затаили дыхание и повернули взволнованные лица в одну сторону. Лишь отдельные голоса вырывались из воцарившейся напряженной тишины, как звуки лопающихся натянутых струн. Потом послышался шепот:

– Они, они, они…

По живому переулку между двумя рядами вооруженных гвардейцев медленно ехали три колесницы позора, похожие на ту, которая только что опустела после обезглавливания незамеченно прозревшего аристократа. Издалека драные платья, бледные лица и подрубленные сзади седые, черные и русые шевелюры на головах, которые должны были вот-вот отделиться от плеч, казались заплатами на траурной черноте колесниц.

Как только гильотина с ее высоким и пустым окном выросла перед затуманенными глазами осужденных, люди, наполнявшие первую колесницу, грянули песню единым многоголосым хором, заставляя вспомнить о мычании телят, почуявших близость бойни. С одним существенным отличием – телята мычат из-за инстинктивного страха, а храбрые жирондисты запели громко, во весь голос, чтобы подбодрить себя и своих товарищей в следующих колесницах, откуда «машина правосудия» еще не была видна во всем своем блеске. Тут же эта преувеличенно бодрая песня зажгла сердца сидевших во второй повозке и, как пламя, перекинулась на третью…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю