Текст книги "Победоносцев: Вернопреданный"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 51 страниц)
Подробности операции «Трест», проводимой неким Якушевым-Федоровым, совершенно неизвестны, так как они хранятся в недоступном лубянском архиве. В самой общей форме просочившиеся наружу факты не раз были интерпретированы в немногочисленных псевдохудожественных произведениях советской поры, но что там соответствует правде, а где домысел соседствует с намеренной ложью, определить нельзя.
Неясна и запутана сама фигура Якушева-Федорова. Хотя методы, какими его будто бы принудили к выполнению задания Дзержинского, облечены в пристойные эпизоды, они все равно вызывают отвращение. Неопытность, наивность и мечта продолжить борьбу с большевиками, опираясь на монархическую организацию внутри России, неосведомленность в тех возможностях, коими располагали чекисты, превратили Юрия Ширинского-Шихматова да и остальных энтузиастов в игрушку, ловко используемую Артузовым и Дзержинским, а позднее и Менжинским с Ягодой, при помощи которой были выведены из политической игры такие зубры воинствующего и не считающегося с моралью антибольшевизма, как Сидней Рейли и Борис Савинков, погибшие довольно быстро после знакомства с Якушевым-Федоровым и неким Опперпутом, сделавшимся помощником знаменитого эсеровского лидера. Исчез и храбрый, но недалекий генерал Кутепов, позволивший себя провести. Пали жертвой операции «Трест» большое количество людей, вступивших в борьбу с чекистами. Истинное лицо Якушева-Федорова не очень скоро обнаружилось. Любопытно, что до сих пор никто не знает, был ли он настоящим монархистом или сотрудником ГПУ. Никто не знает ничего об Опперпуте, кроме его подлинной фамилии – Селянинов. Лубянке не удалось одурачить лишь бывшего террориста и народовольца Юзефа Пилсудского. На документе, подсунутом советскими агентами из «Треста», маршал сделал пометку: «Подделка».
Князь Юрий Ширинский-Шихматов, разумеется, не относился к основным участникам нашумевшей детективной истории. Он персонаж второго или даже третьего плана, но судьба этого политического дилетанта примечательна не только по причине родственных связей с недолгим обер-прокурором Святейшего синода и отдаленным – детским – знакомством с Константином Петровичем, у которого сиживал на коленях. Пребывание в Германии для Юрия Алексеевича после прихода Гитлера к власти вскоре закончилось. Фюрер относился пренебрежительно к русским националистам и не желал иметь с ними ничего общего. Эмигрантов типа генерала Василия Бискупского он просто использовал, остальным указывал на дверь, если они не хотели, обладая кое-какими природными данными, отказаться от русского языка и забыть о русском происхождении. Шварц-Бостунич и Таборитский поклялись фатерланду в верности. Мало того, Шварц-Бостунич стал сотрудником СД и работал бок о бок в одном отделе с Адольфом Эйхманом. Ширинский-Шихматов, возражавший против интервенции иностранных армий в Россию, уехал во Францию. После оккупации Парижа немцами Юрия Алексеевича арестовала тайная полиция, и он навеки исчез в кровавой сумятице войны. Знатоки извилистых судеб русской эмиграции утверждают или, скажем осторожнее, не без оснований предполагают, что он завершил дни в концлагере.
Я никогда не останавливался бы даже кратко на жизни сына обер-прокурора, перенявшего после князя Оболенского власть в Святейшем синоде, если бы русское – пусть, на мой взгляд, и искаженное – все-таки не победило в этом относительно молодом человеке, а русское он впитал, очевидно, не только от отца, но и от старика в черепаховых очках, которому Алексей Александрович декламировал в тот осенний слякотный вечер свеженапечатанное посмертно стихотворение Владимира Соловьева в журнале «Вопросы жизни». Германский фашизм и немецкий нацизм не терпят соперничества, и напрасно русские националисты и русские фашисты надеялись, что гитлеризм их пригреет. Фюрер втаптывал русских в грязь и уничтожал с неменьшей яростью, чем евреев, особенно таких русских, как Ширинский-Шихматов. Вот почему сына обер-прокурора постигла трагическая участь. Не желал он видеть интервентов в России, а подобного гестапо не прощало.
Саблер и Ширинский-Шихматов откланялись, и Константин Петрович остался в кабинете один. Он медленно, строка за строкой перечел соловьевское и через какое-то время опять повторил про себя:
Тогда поднялся от Востока
Народ безвестный и чужой,
И под орудьем тяжким рока
Во прах склонился Рим второй…
Разные судьбы, разные люди, разные пути. Стоит ли всех валить в одну кучу?
ТезкиЛьстецы России! Странно, что сын Сергея Михайловича превратился едва ли не в русофоба. Впрочем, увертки католицизма ни к чему иному привести и не могли. Однако католицизм ли превратил Соловьева в религиозного инсургента и лжепророка, предвещавшего гибель страны? Скорее либерализм и нигилятина, которыми он захворал, как хворают дурной болезнью. И разве исключительно Соловьев жаждал рискнуть и пуститься в либеральные бури, отлично зная, чем грозит отказ от абсолютизма и традиционного самодержавия? Неужели Кавелин, Стасюлевич и годящийся им в сыновья Соловьев серьезно считали, что конституция и парламент принесут благо и процветание России?! Ведь Константин Дмитриевич был умнейшим и знающим юристом. Он превосходно разбирался в государственном механизме, понимал, что им движет, и мог безошибочно предугадать, какой закон или какое нововведение способно поломать скрежещущие шестеренки.
Он вспомнил давний разговор с Кавелиным после приезда в Петербург талой и ветренной весной 1862 года. Они пересекали пешком Сенатскую площадь, немного согнувшись, чтобы преодолеть особенно злые порывы, придерживая шляпы, грозившие улететь в сторону Невы.
– Неприятно, что Михайлова повезли в Сибирь кандальником. Между тем закон не требует того.
– Вполне разделяю ваше чувство, Константин Дмитриевич, но я слышал, что на станции Ижора студенты собирались отбить сего господина. Вы не допускаете подобного приключения?
– Допускаю. Прокламация произвела на всех тягостное впечатление. Неблагодарность всегда внушает отвращение. Шувалов говорил, что не он один составлял воззвание. Там какой-то военный, чуть ли не полковник, замешан. Однако доказать участие пока не в состоянии.
– Неблагодарность! – воскликнул Константин Петрович. – Мягко названо. Нигилятина хочет большего и немедленно. Они не отдают себе отчет в опасности, таящейся в благодетельных переменах. Да-да, благодетельные перемены легко перейдут в свою противоположность, если выпустить власть из рук. Михайлов – первый ссыльный в Сибирь за годы александровского царствования. Шесть с лишним лет ни один политический преступник – а их, как вы знаете, у нас пруд пруди – не подвергался позорной казни.
– Казни?! – удивился Кавелин. – Да это была не позорная казнь, а позорная комедия. Я боюсь, что события на эшафоте перед Сытным рынком будут повторены, и не раз. Власть боязлива и коварна. А люди дарованную свободу готовы осквернить, ежели что-то им не по нраву.
Кавелин не ошибся. Мытнинская площадь тому свидетель. Казненного там Чернышевского осыпали цветами.
– Очень жаль, что события развиваются не так, как мечталось.
– Мы сами виновны, – усмехнулся Кавелин. – Никто, кроме нас.
Порыв ветра вынудил его закрыть лицо локтем. Константин Петрович натянул шляпу на виски поглубже и наклонился пониже, однако произнес свое мнение внятно, перекрывая свист невского дыхания:
– Погодин пятое марта назвал Александровым днем. Завтра наступает годовщина. И я согласен с Михаилом Петровичем. Что бы ни сделал император еще, как бы ни ошибался, имя его будет великое имя в истории и не только в России. Везде друг человечества помянет это имя с благодарностью. А когда б не император, не сделаться бы сему делу. Сколько затевалось вокруг него интриг, сколько раз хотели повернуть в другую сторону. Спасибо его сердцу! Не повернулся!
Кавелин остановился и снял шляпу, стряхивая с полей мокрый снег. Ветер внезапно утих, и луч солнца прогнал хвостатую, низко летящую тучу. Небо заголубело, ноздри спутников защекотал сыроватый аромат оседающего от теплоты снега. В такую погоду сердца и у солидных серьезных людей в груди ухают. Синий цвет становится гуще и синее, желтый приобретает золотисто-блестящий отлив, а белый видится белее снега.
– Есть люди, которые думают иначе, Константин Петрович, – сурово отрезал Кавелин. – И о благодарности не помышляют. Наоборот, без ссылок на злосчастную прокламацию буквально слово в слово повторяют ее. Чтобы не совершило правительство, везде подозревают подвох. Балаганы на время Масленицы отнесли на Царицын луг, подальше от дворца, – так закричали, что власть испугалась возмущения. Исторический акт сравнивают с сухой костью, которую бросили разъяренному псу, чтобы его успокоить и спастись от укусов.
«Он обнаруживает неплохое знание революционного текста, – мелькнуло у Константина Петровича. – Между тем уже прошло достаточно времени с момента распространения листовки Михайлова и Шелгунова «К молодому поколению».
– Император поступил столь жестко по представлению Шувалова. Мне намекнул Кранц, что не обошлось здесь без Герцена. Во всяком случае, типографские услуги он обеспечил.
– Предвижу значительные беды. Это только начало. Надо посоветовать графу Строганову ограничить доступ газет к цесаревичу. Он очень любопытствует и легковерен до чрезвычайности, – сказал, помрачнев, Константин Петрович. – Мы оба русские, Константин Дмитриевич, да вдобавок тезки, а мыслим розно.
У драгоценной иконы строгановского пошибаСейчас разговор с Кавелиным всплыл в памяти, будто он-происходил не более четырех десятков лет назад, а вчера. С горькой иронией Константин Петрович подумал, что редко ошибался в дурных пророчествах. Его ум часто называли отрицательным, а характер нудным, ноющим, хныкающим. Он знал, что болтали за спиной. Валуев, Половцов да и сам государь Александр Александрович упрекали обер-прокурора, что он вечно плачет над Россией и скорее утопит ее в слезах, чем революционеры в крови. Однако получилось обратное. Россия захлебывается кровью. И ее погружение в пучину несчастий началось в шестидесятых годах, когда, казалось бы, мудрость, законность и благородство должны были восторжествовать. Даже Герцена покорила великая реформа, и он воскликнул: «Ты победил, галилеянин!» Воскликнуть-то воскликнул, но собственной погибельной политики не оставил, подтолкнув Михайлова к преступному деянию и, вероятно, подробно обсудив с ним каждое требование, начинавшееся в прокламации со слов: «Мы хотим…» Прокламация излагала несбыточную программу, утопичную и фантастическую и вследствие того губительную для России. Мечты революционеров парили, словно в безвоздушном пространстве. Как правовед Константин Петрович мгновенно уловил в позиции Герцена и Михайлова коренное противоречие. Требуя реформ, они призывали к насильственным изменениям. Реформы несовместимы с насилием. Истинные друзья человеческие дорожат каждой жизнью и всегда будут отстаивать эволюционный путь развития. Противники – нетерпеливые и готовые под прикрытием броских и привлекательных лозунгов на все – просто не чувствуют запаха крови, который прячется внутри запаха типографской краски.
Константин Петрович решил подняться наверх в особую молельню, чтобы побыть возле подаренной ему драгоценной иконы строгановского пошиба – миниатюрного образа святой Софии Премудрости Божией, окруженного двенадцатью изображениями различных проявлений Премудрости: принесение Нерукотворного образа к Авгарю, Воздвижение Честного и Животворящего Креста, зачатие святой Анны, Рождество Пресвятой Богородицы, Введение во храм.
Любуясь тонким изображением, Константин Петрович в молельне отдыхал сердечно и обдумывал важные поступки. Иконы строгановских писем весьма художественны, а художественность, как ничто иное, пробуждает духовность. Федор Иванович Буслаев считал пошиб строгановский самой национальной из школ древнерусской иконописи. Чаще непростые по композиции и средствам выразительности миниатюры создавались с примечательным тщанием и изысканным вкусом. Колорит их если не живописен, как у жизнерадостных и нравственно здоровых москвичей, то поражает гармоничностью подчеркнуто красивой и разнообразной расцветки. Рисунок контуров очень определенен даже в деталях, что в иконописи удается редко и ценится высоко. Прокопий Чирин и Назарий Истомин Савин, по прозвищу Истома, – любимый мастер Никиты Григорьевича Строганова – свою технику разработали практически в совершенстве и пользовались ею с известной свободой и смелостью, в чем отчасти опередили суровых и сдержанных новгородцев и столичных москвичей, иногда склонных к новшествам и экспериментам. Граф Строганов подарил эту икону Константину Петровичу перед поездкой вместе с цесаревичем по России.
Здесь, перед образом святой Софии Премудрости Божией, и дышалось легче, и мыслилось чище и ясней, чем где-нибудь в ином месте. Здесь он был наедине с собой и Богом. Сюда редко заглядывала Екатерина Александровна, чтобы не мешать мужу. Молилась она в домашней церкви. Сейчас он стоял неподвижно у старинной иконы, и перед его внутренним взором пробегали трудные дни, исполненные волнений, сомнений и колебаний. Он все-таки решился открыть Строганову, что цесаревич знает с чьих-то слов о происходящем в Петербурге, знает о требованиях студенческой молодежи и очень рад, что юношей, арестованных летом и осенью прошлого года, выпустили недавно из Петропавловской крепости.
Либералы, комиссары, курьерыЦесаревич оказался действительно внимательным и прилежным слушателем. Он ничего не принимал на веру и каждую мысль или событие взвешивал критически. Если ему что-нибудь не нравилось, он, извинившись, прерывал Константина Петровича и высказывался откровенно, не таясь и не прибегая к эфемизмам, вошедшим после событий на Сенатской в придворную моду.
– В результате одного конфликта, – сообщил Константин Петрович Строганову, – я вознамерился дать наследнику мои последние работы, напечатанные в журналах. Как вы отнесетесь к этому, Сергей Григорьевич?
– Цель у вас благая, бесспорно, но какую реакцию вы ожидаете?
– По крайней мере он будет теперь знать, чего стоило и как сложно было написать указы, законы и манифесты, порученные его отцом министрам и многим ответственным чиновникам. На возражения цесаревича я обычно делаю стандартное замечание: не трудно судить о том, что бы следовало сделать, но трудно сделать.
– Постарайтесь объяснить ему, что законы создаются десятилетиями и существуют веками и вряд ли их целесообразно уничтожать в считанные дни. Законы создавались обстоятельствами, а не как подражание законам чужеземцев.
С графом Строгановым Константин Петрович всегда легко находил общий язык.
– Ограничение свободы цесаревичу не по нраву. Он склонен, как вы меня предупреждали, к либеральным фразам, и я всячески буду его сдерживать.
– Разумеется, разумеется, – пробормотал Строганов.
Этот московский попович и репетитор нравился аристократу и солевару все больше. Он разобрался в характере цесаревича довольно быстро и также быстро и умело поправлял ошибки, допущенные Кавелиным, частенько витавшим в облаках, а русские облака от британских ой как отличаются. Что полезно Альбиону, то для России погибель.
– Нельзя допустить, чтобы цесаревич стал человеком фразы, а не дела, смутного понятия, а не возвышенной и точной идеи, проникающей волю.
В конце прочувствованной беседы граф и подарил Константину Петрович драгоценную икону.
– Напряжение в Петербурге возрастает. Шувалов отдает противоречивые распоряжения. Общество крайне раздражено и идет на подлое соглашение с теми, кто готов расшатать устои государства. Мы просто обязаны формировать натуру будущего императора в духе непреклонности, а волю выковать упругой и несгибаемой.
Они распрощались, вполне довольные друг другом. Строганов понимал меру собственной ответственности перед отцом-императором и Россией. Константин Петрович тоже понимал меру своей ответственности. Однако шероховатости и несогласия возникали буквально на каждом шагу и по любому поводу.
– Вы против чрезмерного развития личного состояния и утверждаете, что Западная Европа являет тому печальный пример. Капитал там властвует безраздельно. А подкладкой общественных конфликтов служит неравномерное распределение капитала. Правильно ли я вас понял? – задавал вопрос цесаревич уверенным тоном.
– Безусловно. Государство не должно устраняться от регулирования процесса. И вмешательство государства в данном случае нельзя рассматривать как попытку ограничить свободу личности или промышленной, торговой и сельскохозяйственной деятельности.
Но цесаревич клонил вовсе не к тому, на что, опережая, поспешил ответить Константин Петрович. Юный либерал досадливо поморщился.
– Я о другом. Значит, пауперизированная часть общества имела основания для недовольства?
– Разумеется. Чтобы предотвратить перерастание этого недовольства в разрушительное противостояние и борьбу, и должно вмешаться государство.
– А если правительство бездействует? Если министры самоустранились? Что тогда? Я так полагаю, что Государственный совет допустил ошибку, отвергнув предложение тверского дворянства.
Еще мгновение, и цесаревич заявит о желании возглавить либеральное движение в России, признает законными требования французских комиссаров Конвента и отправит курьера в Лондон к Герцену, которым не раз интересовался. У Константина Петровича не возникало сомнений, что цесаревич справлялся о Герцене у Кавелина и Стасюлевича, но узнавать у коллег почел излишним и неприличным..
ПрокламацииДни бежали за днями – наступил май. Это в Петербурге бедовый месяц. По прозрачно-лазоревому небу птицами порхают белые, несущиеся вдаль облака. Ветер теплеет, – теряет невскую – речную – остроту и становится мягче. Солнце, еще слабенькое и далекое, позволяет краскам сиять природной силой. Истинный цвет предметов наконец-то проступает наружу и превращает знакомый, застывший и потемневший за зиму город в сменяющиеся, как в волшебном фонаре, новые неузнаваемые картины.
Он шел по правой стороне Невского, оставив позади клодтовских коней, и внезапно почувствовал, что обтекающая с боков толпа как-то замедлила быстрый шаг. Не очень полагаясь на зрение, свою ловкость и сообразительность, Константин Петрович инстинктивно остановился у фонарного столба, и тут же какой-то мальчишка в напяленном до ушей картузе всучил ему с десяток скрепленных листков. Победоносцев уже знал, что на улицах разбрасывают прокламации от имени вряд ли существующей организации «Молодая Россия». Подметное обращение получили и граф Шувалов, и в Зимнем, и в разных министерствах, и в Государственном совете, и в Святейшем синоде, и в Сенате. Пачку прокламаций обнаружила полиция у подножия фальконетовского Петра. Кто-то перебросил ворох разлетевшихся белых галок через ограду сада Михайловского дворца. Да где только прокламации не отыскивались! Даже в модных лавках Гостиного Двора, в Екатерингофе, на Черной речке и на кладбищах.
Вечером он, проверив, плотно ли заперта дверь, сел к столу и разложил перед собой отсыревшие странички. Он не был большим охотником до социалистического чтения. Моментально уловив суть призывов и шантажных угроз, он отложил бы в иной день изделие незрелого ума в сторону и подумал бы, как от него поскорее избавиться, но череда случайных строк вызвала в нем не совсем привычное состояние и насторожила. Фразы вроде: «Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека, и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, – один: революция, революция кровавая и неумолимая, – революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка» – не испугали Константина Петровича и не особенно возмутили. Однако интонационное построение фраз чем-то отличалось от ранее встречаемых подобных пассажей. Политическая уголовщина пока не набрала силу. Ее можно смирить с помощью заурядных полицейских мер. Нужен железный и бесстрашный человек, который бы понял, что бездействие ведет к разрастанию опухоли.
Граф Шувалов не казался ему подходящим к такого рода деятельности. В прокламации содержалось нечто необычное и жестокое. Взор скользил по безобразным фрагментам, сулящим пугачевский самосуд «начальникам» императорской партии: «Своею кровью они заплатят за бедствия народа, за долгий деспотизм, за непонимание современных потребностей». Где найти распорядительного администратора, который все собрал бы в кулак?
Чье-то желчное и провокационное перо в довольно бессмысленном увлечении восклицало: «Больше же ссылок, больше казней! Раздражайте, усиливайте негодование общественного мнения, заставляйте революционную партию опасаться каждую минуту за свою жизнь; но только помните, что всем этим ускорите революцию и что чем сильнее гнет теперь, тем беспощаднее будет месть!»
Он отчетливо сознавал, что перед ним политическая уголовщина, помноженная на шантаж. Изведанный в соседних государствах путь ведет в тупик, но когда ревностные приверженцы отвратительной и заманчивой риторики для нищих духовно маргинальных групп поймут сие, будет поздно: погибнут миллионы. Но и тогда революционеры не спохватятся, а примутся искать виновных среди своих жертв. Гильотина заработает с возрастающей в геометрической прогрессии энергией. Смертельную тризну не остановить, не задержать, если упустить время. Ни эта прокламация, ни похожие на нее пока не вынудили Константина Петровича разочароваться в готовящейся судебной реформе, не заставили иначе взглянуть на великий акт 19 февраля. Эпоха терпких сомнений еще не наступила. Он по-прежнему соглашался с мыслью покойного Иакова Ростовцева – теперь он называл графа лишь новым именем, – что император Александр Николаевич создает в России народ, которого доселе не существовало. Лучшее, что было сказано о русских, стряхнувших с себя кандалы крепостного ига. И в ту минуту, когда он с неприязнью подумал о Герцене, попытавшемся в «Колоколе» припомнить Ростовцеву кануны мятежа на Сенатской, взор его наткнулся на удивительные строки, и тоже связанные с Герценом. Безымянный автор прокламации упрекал потерявшего славу публициста в недостатке революционности, в слабости духа, в либеральничанье и прочих грехах. «…Мы будем последовательнее, – мрачно обещал некто, не имеющий ни имени, ни псевдонима, – не только жалких революционеров 1848 года, но и великих террористов 1792 года; мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах!»
«Втрое больше крови»! Какая чепуха! Измерить количество пролитой крови в России никто не сумеет. Пущенная из жил России кровь безмерна. И Константин Петрович с брезгливостью отбросил прямо на глазах багровеющие листки. Да, Герцен у себя в лондонском уютном особняке не ожидает уготованного ему радикалами афронта. Поделом беглецу! Поделом! Ныне он узнает, кого выкормил «Колоколом», к чему призывал и на что намекал, выставляя на обложке журнала профили казненных декабристов. За социалистическое вранье и сфантазированные заблуждения Россия заплатит так дорого, как ни одна национальная общность в мире. Это убеждение у Константина Петровича возникло и укрепилось прелестным майским вечером и осталось на всю жизнь.
Он опять возвратился в кабинет и, не зажигая электричества, отодвинул массивную штору. Литейный, освещенный синеватой луной, как и прежде, лежал пустынным. Лишь глухой истаивающий цокот подков нарушал тишину. Конная стража удалялась в сторону Невского. Константин Петрович задернул штору, но лунное свечение почему-то не растворилось в сумраке, а продолжало озарять пространство кабинета.