Текст книги "Победоносцев: Вернопреданный"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 51 страниц)
Он не всегда умел скрывать и даже не всегда хотел скрывать суждения о сложных перипетиях происходящего при дворе и в государственных учреждениях. Он знал, что недруги, такие как Валуев, или позднее, такие как Половцов, а затем и Витте, ничего не простят и в каждом звуке, в каждом, иногда невольном, движении захотят увидеть подвох. Но он и раньше, в Москве, шел своей дорогой.
Константин Петрович не утешал наследника и сообщал на театр военных действий правду, как он ее понимал. Он обращал внимание власти на то, что свидетелей свозят со всех концов в Петербург, а это создает опасное неудобство для Зимнего. Позиция адвокатов ему была ясна. Они разогревали прессу. Газетиры тотчас начнут телеграфировать в Париж и Лондон, Берлин и Вену, распространяя всякую мерзость о России. «Не правда ли, совсем ослепленное или совсем безумное и неспособное правительство может возбудить такой процесс в такое время!» – писал наставник сыну главы государства, который и сформировал это самое правительство. Министр юстиции императора, изобретателя и автора Великих реформ, привлек много глупцов, ставших виновниками страшного раздражения: «…Вообще такой суд к добру привесть не может».
Где же здесь злоба, в которой его потом упрекали? Где здесь непреклонность и неуступчивость?
Но что же делать? Как поступить с заблудшими? Достоевский считал, что жестокость лишь порождает жестокость.
Сегодня, уже в отставке, оглядываясь назад, Константин Петрович почему-то ясно припомнил прежний разговор с никчемным Паленом. Действительно, разве оправданная на процессе Якимова прекратила преступную деятельность? Отнюдь! Вошла, чертовка, в террористическую группу «Свобода или смерть». Каково? Участвовала в покушении на государя под Александровском и Одессой. Пользуясь фальшивой фамилией Кобозева, делала подкоп, после смертоубийства бежала в Киев. Получила смертный приговор – пожалели: заменили бессрочной каторгой. За год до нового века отпустили с каторги по манифесту. И что же? Угомонилась ли она? Ничуть! За три месяца до отставки Якимову арестовали в Орехове-Зуеве: бежала из ссылки! Зачем? Продолжить борьбу за освобождение рабочего класса! Применима ли мысль Достоевского к нашим сторонникам террора?
Жена позвала пить чай. Он сел за стол, протянул руку к серебряному подстаканнику и на какое-то время замер:
– И все же, Катенька, я тогда оказался прав. Жестокость действительно порождает жестокость. Я предлагал иной путь. Надо было создать комиссию, разобрать обвинения, многих выпустить… Да-да, многих! Другим зачесть срок в тюрьме. Отстранить Министерство юстиции от комиссии. В члены кооптировать только независимых юристов. Палена надо было урезонить. Он ведь ничего не понимал и боялся государя как огня.
– Последние слова, наверное, не стоит…
И Екатерина Александровна мягко взяла из руки Константина Петровича стакан и придвинула его поближе к мужу. Ее реплика долетела к нему из прошлого. Сейчас Екатерина Александровна: ничего не произнесла. Константин Петрович прикрыл веки и подумал, что его замучили вспоминания. Но как не вспоминать, когда процесс стал поворотным пунктом в противостоянии! Надо было дать им Прощение в такую минуту! Он тогда обратился к великому князю Константину Николаевичу насчет Потапова, но ничегошеньки не добился. Он предлагал иной путь! Предлагал! Виновных и подлежащих суду в камерах у Цепного моста остались бы единицы. А как Пален организовал сам процесс? Судьи не знали, что предпринять. Молодые люди шумели, смеялись, ругали правительство на все корки. Скандалы вспыхивали чуть ли не на каждом заседании. Бунтарей выдворяли из зала под аплодисменты. Они знали о несчастных трех штурмах Плевны, живо обсуждали потери в армии и распоряжения великого князя Николая Николаевича-старшего. Обозленный Пален на заседании в Зимнем воскликнул:
– Они не сочувствуют славянскому делу!
Кто бы говорил! Когда пришло известие, что Осман-паша захвачен и Плевна наконец-то пала, на скамье подсудимых газетиры не отмечали никакой радости. Бунтари вели себя, будто ничего не произошло. Между тем сорок пашей, две тысячи офицеров и более сорока тысяч солдат очутились в плену. Петербург ликовал! В театрах – демонстрации, везде патриотический подъем. «Боже, царя храни…» поют на улицах, в домах и учреждениях. Повсюду бурные восторги, слезы. На Невском у Гостиного Двора до глубокой ночи проводились торжественные молебны, только в зале суда по-прежнему неразбериха. Приговор постановили вынести в конце месяца. Ничего хорошего Константин Петрович не ожидал и оказался прав в своем предощущении. Первоприсутствующий особого присутствия Сената по делам о казанской демонстрации Карл Карлович Петерс огласил приговор, и весь мир узнал, что едва ли не половину подсудимых пришлось оправдать, как и предполагал Константин Петрович. На следующий день, 24 января 1878 года, грянул выстрел Засулич и бедный старик градоначальник, о котором распространяли, быть может, и справедливые слухи, что он нечист на руку, свалился как подкошенный.
– Вот этот грандиозный финал затеянного Паленом и Потаповым процесса никто не помнит и до сих пор не понимает его значения, – сказал сурово Константин Петрович Саблеру в горький и опасный день, когда первый булыжник расколотил огромное зеркальное окно в кабинете.
Засулич добила не Трепова, а Палена, отправленного в отставку, и его следовало бы считать – пусть невольным, по глупости, – пособником террористов. В результате из компетенции суда присяжных были изъяты дела о насильственных действиях против властей. Мягкий приговор Засулич не повлек бы за собой подобной, далеко идущей меры. Молодых бунтарей теперь оставили один на один с прокурорами, устранив голос общественности. Разумно ли? Мысли о давних судилищах преследовали Константина Петровича постоянно.
– Это была настоящая Плевна – Плевна юридическая, – прибавил Саблер.
В упоении передавали из уст в уста, что во время оглашения приговора Войнаральский смеялся, а Ипполит Мышкин размахивал руками и что-то выкрикивал. С того момента внутри Константина Петровича, душевно и интеллектуально преданного континентальной и островной юриспруденции, что-то надломилось. Он потерял веру в мирный и благополучный исход захлестнувших Россию событий – даже каракозовщина не задела его так глубоко, даже покушение Соловьева, который стрелял в государя в упор. Достоевский чутьем писателя тоже предчувствовал, что вовсе не дьявольский, а, скорее, по-девичьи эмоциональный проступок барышни Засулич так просто не обойдется правительству. Надо было отыскать правильную линию поведения. Но кто способен ее выработать? Государь, чьи силы подорвали внешне победоносная война и чудовищная по своей откровенности и противозаконности любовная связь, от которой родились дети? Взращенные в петербургских чиновных инкубаторах холодные бюрократы вроде Валуева? Военный министр Милютин, гордо выступающий триумфатором по дворцовому паркету после падения Плевны? Князь Черкасский, его клеврет? Абаза, финансист и ловкач, впрочем, не без организаторских способностей? Великий князь Константин Николаевич? Безлюдье, безлюдье! Какое безлюдье! Но природа ведь не терпит пустоты. Вскоре обязательно должен появиться случайно затесавшийся в Петербург диктатор, который подхватит волочащиеся по мостовой вожжи. Вероятно, не русский по происхождению. Он-то и довершит разгром традиционной России, а затем навсегда покинет страну. Круг Великих реформ замкнется неудачной и неподготовленной попыткой ввести нечто отдаленно напоминающее конституционное правление.
Давным-давно, когда складывалась книга собственной жизни «Novum Regnum», Константину Петровичу попалось под руку – не могло не попасться! – письмо, писанное весной 1878 года после несчастного судебного эпизода с Засулич, и он перечел несколько строк, врезавшихся потом в память. Да и как им не врезаться! Прошлым летом измучила Плевна, а вот теперь другая Плевна. Плевна напомнила о Севастопольской обороне, Севастопольская оборона возвратила к Плевне. Сколько погублено русских жизней! А сколько смертей впереди! «Посмотрите, что вдруг открылось в нашем обществе, – мелким бисером на лист бумаги выплескивало перо Константина Петровича, – какая слепота, какое отсутствие серьезной мысли. Суд объявляет невиновной женщину, стрелявшую в градоначальника за то, что он поступил несправедливо в частном случае, – и общество радуется…»
Стоит обратить внимание на оценку поступка генерал-адъютанта Федора Федоровича Трепова. Подобная оценка не имеет ничего общего со слухами, которые циркулировали по поводу «неправедных прибытков» градоначальника и отношения государя к нему. Как правовед Константин Петрович отдавал себе отчет в произвольных действиях Трепова.
Продолжу цитирование: «…Женщины и мужчины готовы плакать, точно в конце драмы в Михайловском театре. Сентиментальное впечатление взяло верх над здравым смыслом».
Бывший шеф жандармов Потапов, близкий к помешательству, и неповоротливый бездарный Пален раздули громадное политическое дело в собственных корыстных целях и свезли в Петербург массу заключенных. «…Водворился беспорядок невозможный». Сам Трепов потерял голову. А что взять с потерявшего голову?
Характеристика этого трагического эпизода и противостояния различных сил и сегодня представляется достаточно серьезной и многосторонней. Константин Петрович правильно отмечал, что правительство и суд в страхе стали на сторону общественного суждения. С такой трактовкой события нельзя не согласиться. Масса бедствий последовала затем и оттого. Если бы суд и Александр Федорович Кони остались в правовом поле, а приговор лишь учел гражданские настроения, то из компетенции суда присяжных, повторяю, не были бы изъяты дела о насильственных действиях против властей. Кони не мог не понимать того. И кто знает, какие были бы последствия! Возможно, и «столыпинских галстуков» не существовало бы, и большевистских зверств тоже.
Перечитав письмо, Константин Петрович вложил его в папку, которая уже в советское окаянное время – вот парадокс истории! – и составила официально напечатанную книгу «Novum Regrum». В тот момент, я почти уверен, у него мелькнула мысль, как трудно исполнять свой долг и писать правду царям.
Счастливые часыНочью, когда не спалось, он иногда затевал с Юшкой Оболенским никчемные разговоры – никчемные потому, что утром становилось стыдно за пришедшие в голову мысли. Зачем человек создан? Юшка считал, что человек создан для счастья, а Константин Петрович утверждал, что для испытаний и служения Богу. Юшка сомневался в искренности Константина Петровича.
– Нет, счастье – вот цель жизни! Служение есть средство для достижения цели. Хорошо, верно служи – будешь счастлив.
Теперь, на склоне жизни, на ее совершенном исчерпе – опять это словцо! – Константину Петровичу частенько припоминались дискуссии с Юшкой, возвращая в действительно счастливые часы и дни юности. А был ли он счастлив потом? Наверное, был, и не раз. Впервые, по-настоящему, когда сладилось с Катенькой, когда он увидел ее радостные глаза. Судьба не одарила их брак детьми, а он, привыкший к большой и шумной семье, населявшей дом в Хлебном переулке, сильно страдал в тиши нарышкинского палаццо – ни родного детского смеха, ни проказливой возни, ни долгих бесед с докторами о, том, как лучше кормить и чем лечить весеннюю простуду. Весной, помнится, он частенько сам простужался, и мать отпаивала его малиной и медом. И все-таки в любви он был счастлив, хотя ее покой – покой любви – пытались нарушить сплетники.
Сейчас, когда Литейный затихал, очищаясь ночью от мерзкой толпы, странные мысли роились у него в голове. Месяцы падения оказались вместе с тем и месяцами невероятного взлета и осознания, что он был счастлив не только в домашнем кругу, рядом с Катей, но и в своем служении – в своем деле. Он окинул взором длинный ряд отлично переплетенных отчетов Святейшего синода, ощущая душевное удовлетворение содеянным. В них, в этих отчетах, его гигантский труд, которым нельзя не гордиться. Он всегда работал упорно, и в этом упорстве обретал сердечное спокойствие и равновесие. Они не покидали его, когда он отстаивал свою правду, которую без колебаний почитал правдой России. И в нынешние времена мы видим, что во многом он был прав. Однако нельзя не заметить, что правота его, резкая, дальновидная и своеобычная, не всегда угодна и сегодня потомкам, и они, возвращаясь к тому, к чему нельзя не возвратиться, многое опускают и по прежней привычке отбрасывают на второй план и не подвергают обсуждению. Например, вопрос о земле. Кому она должна принадлежать и кому она может принадлежать?
Судьба распорядилась так, что окончательную и бесповоротную уверенность Константин Петрович обрел в страшные дни мартовских ид, когда пришлось подводить итог минувшему царствованию. Это произошло на Фонтанке. Он помнит тот день, 28 апреля, как будто случилось вчера. Помнит разъяренное лицо Абазы, который, выйдя из себя, кричал:
– Надо требовать, чтобы государь взял назад нарушение контракта, в который он вошел с нами!..
Более стыдливый граф Лорис-Меликов остановил подельника – именно подельника, потому что Константин Петрович, будь его воля, отправил бы реформаторскую парочку в камеру судьи.
– Кто писал манифест? – на повышенных тонах спрашивал Абаза. – Кто писал манифест?
Чтобы побыстрее прекратить неприличную сцену, Константин Петрович без промедления твердо ответил:
– Я!
Наступила драматическая минута. В полном молчании Константин Петрович покинул кабинет графа. Последнее, что он увидел, – негодующее лицо Набокова. На другой день по обнародовании манифеста многие отворачивались от обер-прокурора, бывшего наставника цесаревича, отворачивались достаточно демонстративно, не подавая руки. При всей непристойности происходящего стоит обратить внимание на то, какие порядки царили в придворных кругах при ни чем не ограниченном самодержавии.
А манифест написан с болью и, как ему казалось, с пониманием момента. Он помнил его почти дословно и сейчас. Имея обыкновение несколько раз перечитывать собственные фразы, он, откинувшись на спинку кресла, воспроизвел в сознании то, что наиболее раздражило Абазу, Лориса-Меликова и их сторонников: «…Богу, в неисповедимых судьбах его, благоугодно было завершить славное царствование возлюбленного родителя нашего мученической кончиной, а на нас возложить священный долг самодержавного правления».
В последних словах отчаянный биржевик усмотрел нарушение контракта, хотя молодой монарх не мог входить в подобные торговые взаимоотношения с подданными. Долго не давалось Константину Петровичу самое трудное место в манифесте, и лишь погодя, на рассвете, после долгих мучений вылилось: «Не столько строгими велениями власти, сколько благостию ее и кротостию совершил он величайшее дело своего царствования – освобождение крепостных крестьян, успев привлечь к содействию в том и дворян-владельцев, всегда послушных гласу добра и чести; утвердил в царстве суд и подданных своих, коих всех без различия соделал навсегда свободными, призвал к распоряжению делами местного управления и общественного хозяйства. Да будет память его благословенна вовеки».
Константин Петрович отлично понимал, что манифест его руки резко выделяется из прошлых обращений русских царей к народу. Но ни Абаза, ни Лорис-Меликов, ни тайные пособники, ни явные критики прошлой власти, такие, как Набоков, не могли и не хотели принять основу русской жизни, основу русского государственного правления, не понимали, что без нее, без этой основы, Россия рано или поздно распадется, исчезнет, погрузится в хаос и небытие, как град Китеж. Недаром Освободитель, обращаясь к наследнику, писал в завещании: «Да поможет ему Бог оправдать мои надежды и довершить то, что мне не удалось сделать для улучшения благоденствия дорогого нашего Отечества. Заклинаю его не увлекаться модными теориями, пещись о постоянном его развитии, основанном на любви к Богу и на законе. Он не должен забывать, что могущество России основано на единстве государства, а потому все, что может клониться к потрясениям всего единства и к отдельному развитию различных народностей, для нее пагубно и не должно быть допускаемо».
Когда Набоков читал манифест собравшимся в кабинете Лорис-Меликова, Абаза по окончании слов, выражающих скорбь и ужас, встрепенулся и, протянув руку к министру, едва ли не вырвал бумагу отчаянным и грубым жестом. Сочетание «самодержавная власть» вызвало у биржевика приступ зловещей ярости: «Но посреди великой нашей скорби глас Божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный промысл, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного, от всяких на нее поползновений».
Константин Петрович прямо бросал упрек тем, кто пытался разрушить великую традицию, в которую он верил искренне и истово. Он приблизился к окну и долго и мрачно молчал, рассматривая Литейный сквозь неширокую щель в шторах, но тогда, надеясь упрочить символ своей особой – государственной – веры, он ощущал горячий прилив счастья. Россия теперь не пошатнется и станет крепка, как никогда прежде. Всматриваясь в будущее, стерев на мгновение кровавую – смертельную – пелену террора, он отчетливо понял, что тяжелой и жестокой борьбы не миновать, но решил идти до конца, и это решение окрылило, отныне придав каждому поступку необычайную энергию.
Вслушиваясь, в звуки, доносящиеся с Литейного, он припомнил давнишние мысли с каким-то горчайшим чувством. Настоящая практическая деятельность его началась смертью человека, которого он не любил, хотя и отдавал должное, и завершилась смертью человека, которого любил, как любят творение своих рук. Последнее десятилетие он старался сейчас не припоминать. Нынешний император не был в полной мере творением его рук. Воспитанник мало что усвоил из преподанных уроков.
Правительственная гапоновщинаЕще несколько слов о счастье. Конечно, он много поработал и немало опубликовал до назначения на должность обер-прокурора Святейшего синода. Уже тогда он стал явлением в русской культуре – одним из лучших отечественных историков и цивилистов. Крупные статьи в «Русском вестнике» о происхождении и развитии крепостного права в России и реформах в гражданском судопроизводстве поразили читательские круги умением превратить «плюсквамперфект» и юриспруденцию в актуальные предметы насущной жизни, требующие немедленного исследования и обсуждения. Не облегчая изложения, но выявляя внутреннюю сущность проблематики, Константин Петрович работам конца 50-х и начала 60-х годов сумел придать своеобычную публицистичность, вынудив общество признать важность и необходимость научного подхода при решении гражданских вопросов. Поразительно, что глубокая и свежая книга «Письма о путешествии государя наследника цесаревича по России», изобилующая оригинальными наблюдениями и фактами, в течение долгих лет не подвергалась серьезному анализу, а между тем она вышла давно – в 1863 году. Религиозно-нравственная тематика не сразу заняла главное место в творчестве. Только в 80-х годах последовал гигантский взрыв религиозной энергии, принявший совершенно блестящую литературную и научную форму. В 1861 году Константин Петрович делает перевод книги Гирша «Христианские начала семейной жизни», через два года в том же «Русском вестнике» выходит статья «Тишендорф и Синайская Библия», через шесть лет появляется перевод книги Фомы Кемпийского «О подражании Христу». Тонкое знание и понимание латинского языка позволили передать поэтические нюансы классического труда. Вот как сам Константин Петрович определял его значение: «Книга эта исполнена священной поэзии. Каждая страница в ней дышит, если можно так выразиться…»
Вглядываясь в тьму Литейного и припоминая собственные муки над афористическим текстом фламандского иеромонаха, прожившего девять десятков лет на севере Европы, Константин Петрович усмехнулся: в те годы он еще не приобрел должной уверенности, когда передавал или, скорее, стремился передать состояние своей души, то биение сердца, неизменно возникающее, когда он думал и писал о Боге.
«Если можно так выразиться»! Конечно, можно! Мы почти всегда опускаем подобные проговоры, не придаем им значения, стараясь проникнуть в психологию человека, чей образ пытаемся воссоздать. Итак, «каждая страница в ней дышит, если можно так выразиться, лирическим восторгом верующей души. Всюду в ней слышится торжественная песнь о Боге, о вечности и о судьбе человека». Последние слова особенно знаменательны! Судьба человека – вот что волновало его не меньше, чем мысли о Боге, и судьба человека именно в России. Это важно понять и принять безоговорочно, потому что история Отечества, юриспруденция и судьба человека в нашей подвергнувшейся стольким испытаниям стране взаимосвязаны теснейшим образом. По мнению Бориса Борисовича Глинского, выдающегося журналиста и ученого, редактора знаменитого «Исторического вестника», немилосердно и без всяческих ссылок, буквально ободранного в советские и даже постсоветские времена, «Курс гражданского права» – это классическое произведение русской юридической литературы – явился у нас первой самостоятельной и детальной разработкой действующего русского права, в его истории и в связи с практикой, получил в нашей литературе большую научную и практическую цену, сделавшись противовесом германской, романтической схоластике, отрешившейся от истории и современного права в его новейших, не схожих с римскими, образованиях. Если мы вдумаемся в эти слова, то сегодняшние споры об одинаковых для всех народов юридических понятиях, а также борьба за пресловутые общегуманитарные ценности и права человека, послужившие причиной стольких несчастных событий, время определить истинные масштабы которых еще не скоро наступит, – эти споры и борьба не могут не стать предметом весьма серьезного разбирательства на разных уровнях нашего гражданского бытия.
Как тут не вспомнить замечательные стихи Александра Сергеевича «Из Пиндемонти»:
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова,
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними.
И Пушкин делает примечание к девятой строке: «Hamlet (Гамлет)».
В этом стихотворении еще трепещет надежда, оно иронично и горделиво.
Начальная строфа в стихотворении одного из лучших поэтов второй половины XX века Владимира Соколова, моего близкого знакомца, которому я посвятил повесть о Василии Андреевиче Жуковском «Небесная душа», лишена этих черт пушкинского шедевра – не только лирического, но и политического. У Соколова горечь и разочарование определяют внутреннюю тональность произведения:
Я устал от двадцатого века,
От его окровавленных рек.
И не надо мне прав человека,
Я давно уже не человек.
Любимый поэт обер-прокурора знал, в чем счастье и в каких правах нуждается человек. Для Соколова освобождение – смерть.
Приведенные в конце главы строки Константина Петровича недобросовестно упрекать в стремлении обособить Россию от остального мира – остальной мир стоит на подобных же позициях. В самом начале XXI века континентальная Европа довольно резко отошла от североамериканского материка, продолжая между тем свой собственный путь в будущее, по-своему интерпретируя свод общечеловеческих правил и законов и настаивая на том, чтобы Россия и здесь придерживалась европейской версии и солидаризировалась с ней.
Тонко чувствующий природу теперь ставшего ему ненавистным Петербурга, Константин Петрович сравнил этот жидкий, холодный и ненастный рассвет, медленно поднимающийся над Литейным, с той атмосферой, которая окутала город задолго до выхода виттевского манифеста – в месяц страшного поражения в Цусимском проливе. Май, тоже холодный и ненастный, как бы подчеркивал горечь катастрофы. Сквозь текст принесенной ему Саблером листовки с виттевскими благоглупостями, этой правительственной гапоновщиной – Гапона он совершенно не переносил и был уверен, что негодяй вскоре падет от руки или тех, кого так ловко водил за нос, или от пули, посланной теми, от кого получал регулярно тридцать сребреников, – итак, сквозь ужасный текст просвечивались его собственные слова, как нельзя лучше опровергающие скалькированные с чужих образцов обещания, затасканные по западным парламентам. Гапоновщина, Цусима и виттевский манифест – это вещи одного исторического ряда, и недаром они неразрывно связаны во времени и следуют, дыша друг другу в затылок. Вслушаемся в мудрые фразы, за которые и теперь шельмуют Константина Петровича и которые вовсе не имеют того оттенка, какой им приписывают до сих пор.
Подав молодым юристам совет пробивать себе дорогу в полном собрании законов, обязательно делая отметки и выдержки, Константин Петрович продолжал: «С каждым томом читатель станет входить в силу и живее почувствует в себе драгоценнейший плод внимательного труда – здоровое и дельное знание, то самое знание, которое необходимо для русского юриста и к которым русские юристы, к сожалению, так часто пренебрегают, питаясь из источников иноземных: незаметно воспринимают они в себя понятия, возникшие посреди истории чужого народа, усваивают начала и формы, на чужой почве образовавшиеся и связанные с экономией такого быта, который далеко отстоит от нашего: естественно, что отсюда родится ложное понятие о потребностях нашего юридического быта и о средствах к их удовлетворению, пренебрежение или равнодушие к своему, чего не знают, и преувеличенное мнение о пользе и достоинстве многого такого, что хорошо и полезно там, где нет соответствующей почвы и соответствующих условий исторических и экономических».
Огромное достоинство собрания русских законов, по мнению Константина Петровича, состоит в том, что каждое явление юридическое, каждое положение представляется в связи со всей обстановкой быта, со всеми данными историческими «ив совокупности с ними объясняется». Этот курс, из которого сделано извлечение, несколько раз переиздавался. К нему примыкало знаменитое «Судебное руководство», где человеческий, как теперь любят выражаться, фактор играет превалирующую роль. Константин Петрович требовал, чтобы закон был лишь опорой для исполнителей и чтобы они располагали нужными знаниями и разумением, приобретаемым не из буквы закона, а из школы, и далее следуют удивительные слова: «…и из того совместно и последовательно накопленного запаса сил и опытности, который собирается трудом поколений».
Еще одна частная, но существенная тонкость. Формула «…не из буквы закона…» раздвигает рамки судебного разбирательства и не только дает дорогу прецедентному праву, но и гуманизирует обстоятельства, складывающиеся в камере следователя и зале суда. Подобное отношение к основам гражданского права не могло не повлиять на право уголовное, на преследования людей по самым различным мотивам.
Конечно, извратить можно рее – тому неисчислимы примеры в нашем Отечестве, но если подойти к сказанному прямо и исполнять завет умного и знающего юриста, то многих бед легко и сегодня избежать, а о близком прошлом и говорить нечего! Особым совещаниям при НКВД и проклятым «тройкам» места здесь нет, да и внесудебным расправам тоже.